66 дней. Орхидея джунглей (под псевдонимом Мэттью Булл, Элия Миллер) - Быков Дмитрий Львович 7 стр.


— Я могу отказаться, — прошептала она, — но...

Он молчал.

— Я могу отказаться, — повторила она.

— Ты можешь сказать, чтобы я ушел, — мягко произнес он. — И я уйду.

— Но... — она прислушивалась к себе и с радостью ощущала, что ни страхов, ни протестов, ни опасений не осталось в ее душе, — я хочу, чтобы было так, как ты хочешь.

— А разве ты сама...

— Да, да.

Его движения стали мягкими и бесшумными. Лицо оставалось улыбчивым и озорным. Он медленно подошел к ней и бережно завязал глаза. Она попыталась их открыть. Шелк нежно касался век, щекотал ресницы. Она улыбнулась, вспомнив детство. Ему можно было довериться вполне.

— Опусти руку. Не так. Сюда.

Ее рука повисла вдоль тела. Она не могла и не хотела сопротивляться его мягким и властным движениям. Джон приобнял ее и подвел к постели. Колени у нее дрожали и подгибались, но не от страха, а от возбуждения и предчувствия. Он осторожно взял ее на руки, — Господи, как легко и осторожно, — а затем положил на кровать.

Он расстегнул ей блузку. Элизабет закрыла глаза под белой повязкой. Белая пелена сменилась полумраком, который внезапно взорвался красным. Ей снова вспомнился тот огонек безумия, который она заметила в его глазах. Что он делает? Элизабет видела, как он направил настольную лампу прямо на ее лицо. Вдруг она почувствовала холод стекла. Джон осторожно проводил краем стакана по ее подбородку и нежному горлу. Она услышала позвякиванье кубиков льда о стекло. Что–то холодное и влажное — она не сразу сообразила, что это и был кубик льда, — скользнуло по ее шее к груди. Джон медленно касался ледышкой ее груди, она сжала кулачки и закинула руки за голову. Тело ее напряглось.

— Ты... — пробормотала она.

— Между прочим, ты тоже можешь ко мне прикоснуться, — сказал он, по-прежнему с улыбкой в голосе. Она нежно дотронулась до его плеча. Он все еще не снял пиджак. Капли ледяной воды текли по ее шее, подбородку, капали на губы и нос, — наверное, теперь он держал кубик над ней? Она смеялась, ловила льдинку губами, лизала и посасывала ее. Одна капелька медленно стекала с соска в ложбинку между грудей, оттуда скатилась в пупок, оставив на животе влажный след. Пальцы Джона, задержавшись на острых ключицах, спустились к выпирающим косточкам ее бедер и ласкали теперь низ живота.

Она беззвучно засмеялась. Или всхлипнула.

Эта девушка лежала на спине в ожидании любви, шли годы, небо над ней было серым и безжизненным... она лежала, раздвинув ноги, никто ее не покупал. Странная девушка с картины Эрла. Чем–то она отпугивала всех покупателей — то ли тупым и безнадежным ожиданием своим, то ли нелепой, откровенной позой. Где вешать картину с этой несчастной бабой? В гостиной, нагоняя тоску и уныние на добропорядочных гостей? В спальной, отбивая у людей охоту к продолжению рода? В детской? В уборной? Критики высоко оценивали эту картину, но и они не желали ее покупать, ссылаясь на безденежье. Оставалась надежда на дурака, который ни черта не смыслит в искусстве, но и по дурости своей плюет на гостей, детей, да вообще на весь мир. Дураков много, да надежда невелика.

Дурак пришел с утра со своей дурацкой собакой. Дурак улыбался, собака скалилась. Обоим, кажется, не слишком везло в жизни. Зато в живописи понимали одинаково. Оба, склонив головы, переминались перед Элизабет, важно, высунув языки, переходили от картины к картине, пока наконец не добрались до «Ожидания». Дурак задумался. Пес прикусил язык. Оба поглядели на Элизабет.

— Это... — сказал человек, — а вот, как бы даже, что–то ведь вообще, да?

— Простите? — переспросила Элизабет.

— Ну, — человек дернул поводок, и пес нервно тявкнул, — это... ведь даже, может, она вот, да?

— Шедевр, — подтвердила Элизабет.

— А вот, — разговаривал человек, — это... трудно вообще, да?

— Двадцать тысяч долларов, — сообщила Элизабет.

Человек выкатил глаза и попятился от нес. Пес испуганно зарычал.

— А вот, — произнес кто–то из них, — уж если как–то... это, а?

— К сожалению, это цена — твердая, — вздохнула Элизабет.

— Да ведь баба! — закричал человек. Собака облизнулась. Элизабет подмигнула ей. Пес вздохнул и потянул за собой хозяина.

...Уборщики подметали пустую галерею. Зачем, спрашивается, они ее подметали? Сорить было некому. Фигуративизм, фовизм и импрессионизм, вместе взятые, неспособны были привлечь никого, кроме трех молчаливых японцев и одного старика-пенсионера, которому негде было переждать дождь. Еще забежала парочка, которая прыскала около ошейника верности, в задумчивости рассматривала «Депрессию №5», стараясь отыскать некую Депрессию — видимо, иностранку — в хаосе спиралей и овалов, и откровенно потешалась над «Парижским утром», которое по колориту и настроению мало чем отличалось от нью-йоркского вечера. Элизабет нимало не огорчалась тому, что до сих пор ничего не было продано. В душе она жалела Эрла, но не придавала значения таким пустякам, как малое количество посетителей и их низкий культурный уровень. Мысли ее то и дело возвращались к вчерашнему вечеру. Не только глаза и уши — все ее тело помнило каждое прикосновение, каждое движение Джона, помнило все, до последней дрожи, до последнего мига, когда она вдруг разревелась, как дура, и счастливо, легко выплакалась за все пять последних лет.

И утро, когда Джон не хотел просыпаться и сонно ворочался в кровати, не в силах продрать глаза и отпихиваясь в ответ на ее тормошения и подначки.

— Джон! Ну Джонни! Ну щенок несчастный!

— У нашей Мэри был щенок, имевший нечто между ног...

— Лемур сонный, ленивец несчастный!

— У нашей Мэри был лемур, он часто делал с ней лямур...

Она и сейчас хохотала. И когда, сияющая, она выбежала из галереи, еле дождавшись пяти часов вечера, — уборщики понимающе переглянулись.

— Догадываешься, куда она навострилась?

— Да, сейчас этой девочке будут показывать другие картинки…

Она была у него сегодня впервые, и все ее интересовало.

— Я могу присесть?

— Разумеется, не можешь. Так и будешь стоять столбом, пока не упадешь.

— Не дождешься. Слушай, у тебя так много телевизоров... Зачем?

Не отвечая ей, он выдвинул пульт управления одного из телевизоров, стоявшего на полке шкафа, и принялся нажимать кнопки. Первый, пятый, двенадцатый канал... Что он ищет? Элизабет еще не видела у него такого выражения лица: как всегда, снисходительное — есть ли на свете хоть что–нибудь, к чему он не снисходит?! — но и слегка досадливое, серьезное, словно мысли его в ту минуту вращались вокруг не слишком приятной, но неизбежной работы.

— Мой дядя, — сказала Элизабет, глядя на Джона снизу вверх и покачивая ногой (краем глаза этот лемур умудрялся–таки следить за ее ногой, за шлепанцем, повисшим на пальцах и готовым сорваться, за пяточкой в черном чулке). — Мой дядя умер, когда смотрел телевизор. У него было три телевизора. Хотела бы я знать, сколько их у тебя?

— Спасибо тебе, моя радость, за сравнение и предсказание.

— Нет, ну что ты, Джон! Он смотрел только спорт. Любой вид спорта. Три телевизора и радиоприемник. Представляешь? У тебя же нет радиоприемника, так что ты умрешь от чего–нибудь другого. От жадности, например. — Она подошла к нему сзади, предварительно скинув шлепанцы и оттого ступая бесшумно. Джон изучал курс акций, возникавший на экране по мере нажатия каких–то кнопок на пульте. Ни в кнопках, ни в акциях она как следует не разбиралась.

— Это и есть твоя работа, Джонни?

Назад Дальше