— Лиз! — Молли подняла на нее темно-коричневые, абсолютно серьезные глаза.
— Правда, сходи!
— Ты это... серьезно!
— Господи, Молли! Что особенного я тебе предлагаю? Да и потом, мы с Брюсом давно чужие люди. Я вспоминаю его только тогда, когда приходится самой себе отвечать на вопрос: куда я умудрилась деть пять лучших лет жизни?
— Хорошо, Лиз, — Молли опустила глаза и принялась перекладывать бумаги на столе. Элизабет сейчас, конечно, только и дела было, что до Брюса. Бедняга Брюс. И, главное, бедняга Молли. В виде компенсации за такое сомнительное удовольствие подарю ей альбом Сера. Или коробку любимых ее бисквитов. Брюс стоит бисквитов. Господи, как было все это возможно, если Джон... что он делал тогда? То же, что и теперь, — поглядывал на мир властно, озорно и снисходительно, и знать не знал об ее существовании, и... но о других лучше не думать. Нет других. Нет никого. Есть он и она. Элизабет засмеялась, подошла к Молли и чмокнула в щеку.
Шеф дал ей набор слайдов с традиционным напутствием:
— Посмотри эту чушь и скажи, имеет ли смысл выставлять мазню этого губошлепа в нашем свинарнике!
Просмотровый зальчик был в полуподвальном помещении. Крошечный, уютный, на двадцать мест, с проектором и небольшим складным экраном, без окон, он навевал покой и чаще всего сон. Даже кресла, обитые коричневой кожей, здесь взывали ко сну и напоминали о покое. К тому же рассматривая опусы молодых постреалистов, она и в комнате, в самый ясный день могла заснуть, а уж в полуподвале, в темноте, бледно разгоняемой лишь пыльно-голубоватым лучом проектора...
Но сегодня ей не хотелось спать. Она долго смотрела слайды, нажимая кнопку на пульте и прощелкивая без малейшего сожаления один слайд за другим.
Она была здесь одна, совсем одна. Ей думалось не о слайдах. Думала не только ее голова — думало, кажется, впервые в жизни все ее тело. Памятью каждой клетки она помнила горячую и гладкую кожу Джона, темные курчавые волосы на его груди, его пухлые, неутомимые губы, его едва уловимый, но самый родной для нее теперь запах. Она вспомнила, как его пальцы безошибочно нажимают и поглаживают те точки, те самые заветные уголки ее тела, о которых она не догадывалась и сама. То, как он охватывал губами сосок и прикасался к нему языком — быстро, коротко, и язык его трепетал, как змеиное жало. И то, как медлительно, смакуя каждый жест, он ее раздевал в строгом, ему одному понятном порядке, — оставляя на ней и лифчик, если она его надевала, и блузку, снимая только чулки и трусики... И то, как он любил гладить и целовать ее ступни и голени. И то, как он целовал ее сюда... нет, нет, хватит.
Но смотреть на экранчик не было ни силы, ни необходимости. Желание, сильное и непобедимое, как никогда раньше, охватило ее. До встречи с Джоном оставалось три часа. Она зажала руки между ногами, стала поглаживать ноги от бедра до колена. Потом, оглянувшись зачем–то на дверь, словно лишний раз убедившись, что в зальчике она одна, осторожно сняла трусики и спустила чулки до колен. Прохладная, еще не согретая ее телом, чуть липнущая кожа кресла. Она слегка раздвинула ноги и принялась осторожно гладить лобок левой рукой. В правой она по-прежнему сжимала пульт, машинально нажимая кнопку, чтобы менять картинку на экране. Но голова ее была запрокинута, глаза полуприкрыты.
Страшное, желтое лицо, жуткая голова, лысая, как бильярдный шар, неотвратимо глядела на нее с экрана. Это была картина одного страхового агента, наконец нашедшего себя в живописи, — «Кошмар 27 июля». Но Элизабет на эту голову не глядела. Она перестала нажимать на кнопку, и голова, никуда не исчезая, продолжала сверлить ее ледяным безумным взглядом.
Элизабет дышала неглубоко и часто. Она забылась и перестала преодолевать себя, сдерживаться, следить за собой со стороны. Она думала о Джонни, и все ее тело вспоминало Джонни. Вот и все.
...Собственно, никогда, с детства, лет с одиннадцати, когда это впервые пришло к ней, — она не относилась к этому, как к преступлению или к чему–то постыдному. Девчонки в классе называли это «гладить себя». «Ты гладишь себя?» — смех, перешептывание, стыдливость.
А когда она после пятого класса год прожила в скаутском лагере, подруги однажды зазвали ее в лес и там проделывали это все вместе. На скорость. Кто застонет и кончит быстрее. Ей и теперь было тошно вспоминать об этом. В последние годы, когда мужчины были не слишком частыми гостями в ее доме, она занималась этим довольно часто, особенно по утрам, когда просыпалась одна. Она умела осторожно возбудить себя так, чтобы забыть об окружающем. Умела нежно защемить сосок большим и указательным пальцем. Умела... Умела все, что умел сделать с ней Джон, но чего, кроме него, никто так не чувствовал и потому дать ей не мог.
Она вспоминала, как он начинает — движениями нежными, редкими и неглубокими толчками, словно боясь причинить боль. Как его руки поддерживают ее на весу. Как его губы бродят от ключицы к соску. Но потом, постепенно распаляясь, он проникал глубже, глубже, до боли — самой сладкой боли, которую она знала, — и она всем телом ощущала то страшное напряжение, в которое приходило все его большое, сильное тело. Все мышцы напряжены. Он содрогался, сжимая ее плечи, она откидывалась на подушки. Он замирал.
...Она поднесла влажный палец ко рту. Лизнула. Потом расстегнула верхние пуговицы на блузке. Грудь с потемневшим, набухшим соском высвободилась из блузки, и Элизабет осторожно водила пальцем вокруг соска. Пульт выпал из ее левой руки. Что–то в нем замкнулось, когда он ударился о пол, и картинки на экране пошли сменяться с головокружительной быстротой. Серое пустынное поле и огромный одинокий глаз над ним. Буря в пустыне. Угрюмое лицо старика. Молодая толстуха с похотливым, жадным ртом и тупыми глазками. Хаос красных и зеленых пятен. Туши в мясной лавке. Пасмурный пейзаж побережья. Все здесь дышало тоской и тревогой, все предостерегало — казалось, от самой жизни.
Элизабет не смотрела на экран. По-прежнему запрокинув голову, она шире расставила ноги, уперлась в пол. Тело ее выгнулось, как тело рыбы на прилавке. Она качала бедрами, движения ее рук были все быстрее, лихорадочнее. Блузка была расстегнута до последней пуговицы. Рот приоткрылся, языком она проводила по пересохшим губам. Блаженство и мука боролись на ее лице.
В этом действительно не было ничего стыдного. Один из способов отключиться от мира. Уйти. Одна из разновидностей мечты. Сублимация. Замена несостоявшегося. Утешение. Но сейчас она не искала оправданий. Боже мой, я не думаю вообще. Я уже не прежняя Элизабет. Он сделал из меня животное, которое может водить за собой на поводке. И пусть, пусть...
Она вспомнила его неожиданно узкие бедра. Гладкую кожу. Горячие, мягкие ладони, скользящие вдоль тела, к бедрам...
Жаркая волна захлестнула ее. Короткий вздох, всхлип. Не открывая глаз, она тяжело, расслабленно опустилась на кресло, потом опомнилась, торопливым движением натянула трусы и чулки и только потом затихла. Дрожь не проходила еще долго. Она действительно ни о чем не думала. Впервые. Ни о чем.
Слайды кончились. Желтое пятно света, как единственный глаз, смотрело на нее с экрана. Но она не открывала глаз, склонив голову набок, по-прежнему зажав руки между ног.
Шефу она сказала, что картинами вполне довольна, но такую интимную сторону жизни едва ли стоит выносить на всеобщее обозрение. Ее эстетическое чувство вполне удовлетворено, но просмотр картин утомит и эпатирует зрителя. Шеф кивал, не подозревая, до какой степени она была с ним откровенна. Старина Шеф.
Брюс глядел прямо перед собой, шевеля губами и сдержанно жестикулируя. Люди, проходившие мимо в двери ресторана, оглядывались на него. Молли постояла рядом, послушала. Понять ничего было нельзя. Как и всякий человек, разговаривающий сам с собой, Брюс проглатывал окончания слов, а то и целые фразы, поскольку собеседнику и так все было понятно. В тоне его звучал упрек, а то робкая просьба, лицо его непрерывно менялось. Вот он презрительно улыбнулся и вдруг страстно, громко зашептал: «Ты думаешь, что... а мне ничего от тебя не надо, понимаешь, ничего, лишь бы...» Он слепо поглядел перед собой и погрозил кулаком кому–то. Молли это надоело, да и жутковато сделалось. Она тронула его за плечо.
— Ты опять опоздала, — произнес он явно заученную фразу, — ты ведешь себя так, как будто мечтаешь выскочить замуж за меня.
Молли расхохоталась.
— Точно, Брюс, только накорми сперва, ладно?
Он с недоумением поглядел на нее.
— Молли? Привет. А где же Элизабет?
— Элизабет? Она не придет, Брюс. У нее дела.
— А ты что здесь делаешь?
— Голодаю, я же сказала. — Молли рассматривала Брюса в упор, без улыбки. — Ты пригласишь меня в ресторан? — жалобно спросила она.
— Конечно, — он глядел куда–то в сторону, — конечно...
— Учти, я не динамщица.
— Правда? — он медленно открывал дверь.
— Даму пропускают вперед, — сказала она.
— Правда?
— И предлагают меню.
— Вот как?
— И охмуряют при помощи белого вина.
— Белого?
— И отвозят домой на своей тачке. И раздевают. Нет, я не хочу так, я хочу так. Чуточку быстрее. Еще. Еще!.. Ты... лучше всех. Ты хороший.
— Правда?
...Молли поглядела в глазок и медленно открыла дверь. Элизабет проскользнула на кухню. Молли вернулась в комнату и нырнула под одеяло. «Я не одна, — крикнула она Элизабет, — не входи, пожалуйста».