А вот Маргарита Аркадьевна и тогда в дочери не сомневалась. «Ты моя красавица», — шептала, правда, когда Ира уже спала. У нее был отцовский узкий нос, шелковистые гордые брови, а полуоткрытый, спекшийся в углах рот у матери вызывал боль: казалось, что во сне девочка ее страдает.
Маргарита Аркадьевна, можно сказать, не знала в своей жизни соблазнов. Если вставать каждый день в шесть утра, с болью душевной тормошить, одевать, умывать вялого, как кукла, ребенка, утаскивать его с собой в мороз, отдирать от себя, а после целый день только о встрече с ним и думать — если годы так жить, нутро твердеет и поддается лишь одной звенящей струне. Материнской, истовой.
По воскресеньям мать и дочь посещали парк, неподалеку от дома. Шли напрямик к очередям, где, расправляясь от будней, стояли принаряженные родители рука об руку со своими детьми. Смирно стояли, молча. К отдыху, к праздникам сохранялось торжественно-скованное, благолепное отношение. Очередь постепенно продвигалась, и все больше, все чаще воспаряли вверх воздушные шары, к которым тянулись осчастливленные детские физиономии и не менее счастливые, гордо-смущенные лица их пап и мам. Дарить — такая радость.
Наконец Ира с мамой оказывались перед толстой тетей, с мрачной деловитостью раздающей копеечное счастье, быстро, ловко подставляя резиновую мятую шкурку в остатках талька под шипящий азотом кран — и вот шар надут, звенит, лоснится. Бери, беги. Как хорошо. А рядом где-то здесь же в парке играет духовой оркестр. На дощатой полукруглой эстраде, в окружении редких слушателей. Бесплатно. Оркестранты в форменных темных пиджаках глядели прямо перед собой. Оберегаясь от излишних обид? Думая о чем-то сугубо личном? О разном думали наверняка. Что было слышно. Форменная одежда подчеркивала, обостряла разительное несходство лиц.
Расставив колени, разложив на них дряблый живот, гипертонически краснощекий тромбонист соседствовал с тромбонистом-юношей, держащим свой инструмент как рог с вином. Короткостриженый, круглоголовый, он, точно смелый пловец, выныривал в волнах монотонного вальса, и неподвижная поза на жестком стуле не могла усмирить его юной нетерпеливости.
Маргарита Аркадьевна слушала. Что-то, быть может, навевалось. Шевиотовое бордовое пальто сидело на ней плотно. Прядь волос, вчера попорченная не в меру раскаленными щипцами, свидетельствовала о не заглохшем еще кокетстве. Наивном, целомудренном. Так диктовало время. Женщин осталось вдвое больше мужчин. Одной существовать — ну а как иначе? Да и думать некогда на этот счет.
«Что же такого? — вспоминала теперь Маргарита Аркадьевна. — Я тоже жила одна. То есть вдвоем. И теперь мы живем вместе».
Жизнь становилась сытнее, богаче. Ира ездила к морю отдыхать, возвращалась загорелая, красивая. А мужчин, значит, больше не сделалось. То есть хуже даже — те, что остались, и вовсе перестали быть мужчинами.
По крайней мере, на взгляд матери. Она знала, понимала свое. Что все понимали в ее время. И так она с мужем недолго прожила, так существовала с памятью о нем остальные годы. Муж был хорош, надежен, добр. Другого не встретилось — и что же?
Ира Волкова тоже кое-что знала. Например, только подлинное, настоящее оказывается простым, ясным. Начались сложности, непонятности — значит, снова ошибка. Ее же подругам, как и ей самой, именно непонятное выпадало, и приходилось голову ломать: почему не пришел, не позвонил, не проявил, как ожидалось, решительности? Ответ напрашивался однозначный, но однозначности-то и хотелось избежать. Умно, утонченно, проникая в глубины, бездны — лишь бы одинокой, брошенной не ощутить себя.
Мать говорила:
— Почему, если ты вымыла голову, обязательно надо куда-то бежать? Ну что случится, если просто посидишь дома?
Дочь молчала. Как было объяснить, что вечер в этой комнате — пропажа? Потеря шанса, обманутость. Ну да, разве можно признаться, что готовность в ней нарастает, может и к взрыву привести? Взрывы, правда, уже случались. И ничем не заканчивались. А надежды снова пробуждались — с каждым мытьем головы. И с чистыми, душистыми, пышными волосами остаться дома? Да ни за что!
Мать вспоминала. Она ехала поздно в трамвае, а дочь совсем маленькая была. Мать в комнате ее одну закрывала, повторив, что спички нельзя трогать, и это нельзя, и то… А все равно кровь к голове приливала, и сердце падало тошнотно: а вдруг…
Трамвай катился, тарахтел и словно споткнулся, заскользил, заспешил с обезумевшей гибельной торопливостью туда, где ясно уже обозначился край. Все замерли, не успев ахнуть, мать же с чудовищной, небывалой быстротой увидела все наперед: дочь, запертую на ключ, ждущую и никогда не дождавшуюся. «У-у!» — мать зарычала, рванувшись. Трамвай встал.
Мать вспоминала. Бег с утра, бег днем, бег вечером, а к ночи корыто и плита. Обед готовился дня на два, на три. Черная, с въевшейся землей морковь, лук, распространявший сладковатую вонь тления, взрывы чадящего масла на сковороде. А у кровати, куда в темноте, не зажигая света, она добиралась, на тумбочке стояла баночка крема «Персик» и флакон цветочных духов. В приемной зама начальника треста от секретарши должно было хорошо пахнуть.
А соблазны? Даже смешно. Соблазн, постоянно преследующий, — рухнуть, заснуть, спать и спать.
«Ми-и-лый», — произнесла Ира, держась за Петю, припадая в спешке на высоких каблуках. Она вела игру, лавировала, и опасалась одного — что возненавидит его, любимого, настолько, что победа уже станет не нужна.
Потом, позднее, она ему все припомнит. Если только понадобится — припоминать… А вообще-то зачем? Так хочется покоя, правды, будней. Скатывать выстиранные носки, пара к паре, ворча, любя — вот нормальность. И на этой основе можно выстроить в с е.
Так Ира рассуждала. Они стояли с Петей на эскалаторе, лицом к лицу, как в поцелуе, отдельно ото всех — да ладно, и пусть смотрят! Сколько раз сама Ира смотрела, завидовала, встречая такие пары. И отводила глаза.
— Мама, я замуж выхожу! — крикнула с порога. И сразу к холодильнику, старенькому, с отбитой эмалью, что в углу, натужно урча, стоял, Ну, плавленые сырки, суп в кастрюле, соленые помидоры — и роскошная золотистая, в желе застывшая утка. Скорее ее в целлофан, и к Пете бегом, ужасно они оба проголодались.
— Ну уж это — нет! — вступила вдруг грозно Маргарита Аркадьевна. — С доставкой на дом? А не слишком ли? Не оголодает. А замуж, — обронила с усмешкой, — замуж? Пожалуйста. Иди!
…Ира Волкова плохо стала выглядеть. Многие отмечали. Полгода брака, и уж никак не скажешь, что девчонка, нет, женщина, с грузом, с заботами, с быстрым, неусыпным взглядом. Растерянность в нем и вместе с тем цепкость: как все успеть? И в магазин, и постирушку, и на собрании выступить, и мужу угодить. Разумеется, без всяких там трепетаний: вот тебе, дорогой, рубашка, вот котлета с картошкой — ешь.
А муж оказался замечательный, как ни странно! Хороший, милый, Петенька ты мой… Работящий, заботливый. И никакой гульбы, как выяснилось, вовсе ему было не надо. Утром газета «Футбол-хоккей», вечером программа «Время». И прибить, сколотить — все умел. Его, Петины, сто двадцать да Ирины сто восемьдесят — жили вполне. И тоже, подумать, оба обнаружились как домоседы, скромники. Все предшествующее существование — тьфу! Пили вечерами чай со сливовым джемом, ворковали. Рука в руку выходили прогуляться перед сном. Идиллия. Только вот Ирина мама…
Маргарита Аркадьевна, почему вы не рады? Ваша дочь замужем наконец-то, как все… И все нормально, обыкновенно, именно по-семейному. Лицо дочери спокойно, непроницаемо, как положено лицу ж е н ы. Так почему же?
Ира с Петей тихонько, славненько пили чай, удобно расположившись, и внезапно возникала Маргарита Аркадьевна — фурией. Молодые замирали, замолкали. Взгляд зловещий, как лезвие ножа в ночи. «Маргарита Аркадьевна, — лепетал Петя, — присаживайтесь». — «Нет уж, — глухой, с издевкой смешок. — С п а с и б о!»
Ира с Петей, единая плоть, переглядывались, ища друг в друге поддержки. Маргарита Аркадьевна, переглядывание это перехватив, убеждалась еще раз: предала. И вылетала вихрем, на помеле.
Она страдала. Придиралась, скандалила и готова была от муки своей завыть. Да, теща, типичная теща. Вообще все типично. Жизнь.
Ее, мать, отстранили, выдворили. Она им мешала, мозолила глаза. И это в своем же доме, где каждый квадратик был вычищен, выскоблен ее руками, где она вырастила, поставила на ноги дочь.
«Мама, ты, может, в кино с нами сходишь? Фильм, говорят, хороший. А, пойдем?» — «Нет, без меня идите». И мысленно: «Ха, не поймаете. Не проведете на пустяках».
Она страдала. Ей зять не нравился. У него был неприятный затылок, пряди волос торчали неопрятно, а шея могучая, как у быка. И дочь его, быка, обхаживала. Клуша! Дочь просто было не узнать. Обмякла, поблекла и поглупела разом. Вот оно что, оказывается, — замужество, брак.
Мать, наблюдая, цепенела в дикой догадке: кончилась в ней материнская любовь. Скучно, пусто. Мертвая, выжженная земля вокруг — где страсть, дающая силы?
Страсть питалась трудностями, преодолениями тяжкого быта, одиночества женского, страхом постоянным за дочь, заботами, жертвами ради дочери. А теперь что? Лучше вовсе исчезнуть, перестать быть, не узнав дальнейших разочарований.
Разочарований и в себе самой. Выходит, ждала все же награды, возвращения отданного, вложенного. Да, дочерней ответной любви. Вот откуда теперь унизительная, подлая зависимость. Стариковская злость.
— А что делать? — советовалась Ира с Петей. — На кооператив денег нет. Да и попробуй найди, добейся. Размен? Ты как думаешь?
Петя из деликатности отмалчивался. Чинил утюг. Ссоры с матерью терзали Иру, но он не мог тут жену защитить. Гладил по голове, целовал, пока не врывалась тайфуном теща.
Ад кромешный. Соседи, кстати, в их коммуналке собрались расчудесные, неслышные: старушка с сиамской кошкой Фросей, по коридору слева. Первая дверь направо — Игорь Петрович, педантичнейший холостяк. Склоку, коммунальный дух вносила только теща. Так дело обстояло на Петин, в целом благодушный взгляд.
Первые месяцы брака — период бурливый, заковыристый, но Петя с Ирой прожили его на диво ладно, в полном единодушии. От внутрисемейных конфликтов их отвлекала Маргарита Аркадьевна. Чтобы в борьбе с ней выстоять, им нельзя было разъединиться ни на миг. Она-то и сплачивала их, скрепляла их судьбы, жизни. А они не подозревали, кому обязаны своим счастьем. Дети неблагодарны, взрослые дети — вдвойне.
Маргарита Аркадьевна ощущала себя в осаде. Страшно, душно. Молодые научились увиливать от ссор с ней. Зять, верно, дочку обучил. Они все больше делались похожими. Манерами, голосами, точно Маргарита Аркадьевна родила их обоих — точно она не рожала никогда никого.
Держались как соседи, вежливо. Маргарита Аркадьевна задыхалась. Впервые в жизни, пожалуй, жаль сделалось себя. И о себе, о своей одинокости, заброшенности все мысли. Ох, старость. Наконец-то все ясно, всему цена открылась, и глупость не сделаешь, не обольстишься — теперь бы и начать… Ох, старость. Сердце, врачи говорят, выносливое. А сил нет.
«Простите, извините, позвольте, Маргарита Аркадьевна…» Да, чужие. Своих бы отлупцевала, поплакали бы вместе, и в слезах, с отмякшим сердцем испекла бы им на радость с яблоками пирог!
Зять Петя, честно говоря, был ни при чем. Хорош не хорош — не в том дело. Но он вторгся и каждый день здесь торчал, усатый, противно реальный, реальный до оскорбительности. Мылся, брился, отфыркивался в ванной. Тапочки его в коридоре стояли, с замятыми задниками.
Мать наблюдала чужую семейную жизнь с ревнивой, девичьей брезгливостью. И хотелось то дочь одернуть, прикрикнуть, то вступиться перед зятем за нее.
Но дочь в защите теперь не нуждалась. Вот что оказывалось тяжелее всего.