Серый мужик [Народная жизнь в рассказах забытых русских писателей XIX века] - Короленко Владимир Галактионович 9 стр.


— А зачем мне надо жить? — спросил Гаврило.

Батюшка плюнул.

— Тьфу! ты, дурак эдакий!

— Ты уж, отец, не изволь гневаться. Ведь я тебе рассказываю, какие мои предсмертные мысли… Я и сам ведь не рад; уж до той меры дойдет, что тошно, болит душа… Отчего это бывает?

— Будет тебе молоть! — сказал строго батюшка, собираясь покончить странный разговор.

— Главное, деваться мне некуда! — возразил грустно Гаврило.

— Молись Богу, трудись, работай… Это все от лени и пьянства… Больше мне нечего тебе присоветовать. А теперь ступай с Богом, — и батюшка при этом решительно встал.

Гаврило не ожидал, что беседа так круто прервется, и несколько времени топтался на месте. Но, оставленный батюшкой, он вышел вон, не говоря ни слова. А хотелось бы ему до многого допытаться; например, спросить: от какой причины сын батюшки наложил на себя руки?

Весь этот день Гаврило находился в смирном настроении. Но не то случилось на другой день. Нужно же было нелегкой столкнуть его снова с батюшкой. Последний шел к себе домой и нес лукошко с яйцами. Должно быть, какой-нибудь благочестивый мирянин пожертвовал. Гаврило, как только увидал батюшку, моментально очутился не в своем виде. Он взбеленился, вспыхнул и давай ругать батюшку отборными словами. Батюшка сначала не верил своим ушам и остановился, как вкопанный.

— Что ты, что ты? Бог с тобой! Разве ты не узнаешь меня?

— Как не узнать! — кричал Гаврило.

— Ведь я твой отец духовный, сумасшедший ты человек!

— Вижу. Ишь какое лукошко-то прешь!.. Разве священному человеку нужно яйца? Какой же ты после этого священник, коли у тебя лукошко на уме? — бешено кричал Гаврило и принялся постыдно ругаться, вне себя ни по-видимому, не сознавая, где и что он говорит. Батюшка поспешил отойти прочь и отнеся лукошко домой, сейчас же отправился в волость с жалобой.

Скоро вся деревня узнала, что с Гаврилой не только дела, но и самого пустого разговора вести невозможно. Без всякого повода он вдруг ошалеет, облает что ни на есть отборнейшими ругательствами и осрамит на всю улицу. Его опасались и сторонились, боязливо поглядывая на него. Мальчишки, и те стали прятаться при виде его, хотя он никогда их не задевал. Стоило ему показаться на улице, чтобы куча ребят бросалась в рассыпную. «Вон Гаврило идет!» — кричал кто-нибудь, и это означало: спасайся, кто может! и ребята спасались — один под плетень, другой в подворотню, кто куда успел.

А сам Гаврило все больше и больше принимал не свой вид. Летние работы он продолжал совершать, но так неровно, так неумело, что только маялся. Он метался. Как будто он потерял что-то огромное, глубоко-важное и напрасно в страхе отыскивал свою пропажу. Не находя искомого, он еще сильнее волновался. Однажды он засел в кабак, где его до этого времени никогда не видели. Однако, сивуха не залила его смертельного беспокойства, а подействовала на него удручающим образом. Напившись, он пришел к себе на зады, лег в траву и стал плакать. Плач его так долго продолжался, что услыхали несколько соседей и, подойдя к нему, робко уговаривали, вместе с его старухой, прийти в себя, успокоиться.

В другой раз на двое суток он совсем бесследно пропал. Думали, утонул, потому что в последний раз видели его возле воды, и он мочил себе голову, но это подозрение оказалось напрасным. Через два дня он тихо явился домой и спокойно уснул. Уходил же он в имение Шипикина к известному фельдшеру.

Явление его к фельдшеру в имение Шипикина было так же поспешно, как и все, что он за это время делал. Было утро. Солнце еще не поднялось из-за леса. По земле тянулись клочья тумана; только из двух труб выходил дым. В избах еще спали. А лицевая сторона дома фельдшера оставалась еще в тени и тогда, когда над лесом уж показался огромный шар летнего солнца. Но фельдшер рано должен был проснуться. Он уже давно прислушивался, что кто-то под его окнами копошится. Он думал, что какое-нибудь животное трется об стену, и чтобы прогнать его и опять заснуть, встал с кровати, отворил окно и увидал Гаврилу, который сидел скорчившись и прижавшись к стене.

— Ты что тут трешься? — спросил он с обычною своею грубостью, на этот раз особенно усиленной.

— Не ты ли будешь фершал?

— Ну, я.

— Я к тебе по моей болезни пришел, — отвечал Гаврило.

— Ты бы еще ночью приперся! Уснуть не дают, черти… Сейчас!

После этого фельдшер с недовольным видом залез в какие-то бараньи калоши, надел длиннополую хламиду прямо на белье и пошел на улицу. Недовольство никогда не мешало его лечению; никогда он подолгу не задерживал больного, хотя бы тот действительно не вовремя явился к нему. Обругает, как последнюю свинью, своего пациента, но отнесется к нему добросовестнейшим образом.

— Ну, что? — спросил он, оглядывая пытливо крестьянина и стараясь по внешнему виду его определить болезнь. Словам мужика обыкновенно он ни капли не верил и в грош не ставил его часто действительно нелепый рассказ о болезни. Он постигал болезнь какими-то окольными путями и так наловчился в этом, что редко ошибался. К удивлению его, однако, на этот раз ничего не мог сообразить. Гаврило сперва жаловался на головную боль, но вслед за тем понес такую околесную, что фельдшер только пожимал плечами.

— Давно у тебя голова-то болит? — спросил он, осматривая с ног до головы взбудораженную фигуру Гаврилы.

— Да как тебе сказать?.. Давно уж, — возразил Гаврило.

— Здорово болит?

— Болит вот как! Сожмет, сожмет — свету не видишь. Прямо тебе сказать, голова моя вроде как кадушка, а на кадушку будто набивают обручи… Мочи нет!

— Может быть, это с перепою, а то не треснулся ли башкой об угол? Вообще не припомнишь ли ты случая, с которого началась у тебя эта боль?

— Кто его знает?.. Такого случая в памяти у меня нет…

— Так ведь с чего-нибудь взялось же?

— Да с чего взялось?.. Я полагаю не иначе, как от думы это все идет; от думы и голова, видно, болит… Иной раз думаешь-думаешь, и так тебе сожмет голову!..

— О чем же ты думаешь? — с изумлением спросил фельдшер.

— Разное. Что случится в деревне, об том и думаю. Что увижу или услышу — и давай сейчас разбирать… Значит, болит у меня душа, оттого и голову ломит… В душе самая сила-то, язва-то самая…

Фельдшер осердился.

— Да по-твоему, что это такое — душа? — спросил он. Но Гаврило молчал, не понимая.

— Ты думаешь, может быть, что это особливый кусок какой, который можно схватить? Ведь душа твоя — это ты сам и есть. Стало быть, ты хочешь сказать, что у тебя все болит, весь ты расстроен?

— Все, все! это ты верно! Истинно, все сплошь у меня болит. Очень худо мне. Не дашь ли лекарствия какого от думы, чтобы то есть не маяться мыслями? — спросил радостно и с надеждой Гаврило.

Фельдшер, между тем, пристально оглядывал больного. Видно было, что он стал в тупик.

— Вот еще какие бывают, — сказал он как бы про себя, но смотря на Гаврилу.

— Что изволишь говорить? — спросил с надеждой последний.

— Я говорю, что еще ни разу мне не приходилось лечить не думать. Гм! Так лекарствия тебе? Ладно.

И еще раз оглянув с ног до головы больного, он вошел к себе в дом, порылся там в шкапе и возвратился назад на улицу с каким-то пузырьком в руках. Гаврило без слова отдал деньги за лекарство, но фельдшер, прежде чем вручить его, принялся, по обыкновению, вдалбливать, как надо употреблять лекарство.

— Это от головной боли и от нервов, которые, впрочем, едва ли у тебя есть… Так вот, на! По десяти капель в день, принимать в воде. Понял? Я потому так, спрашиваю, что ты, может быть, вздумаешь сразу сожрать этот пузырек. А если ты сожрешь сразу, так голова твоя обратится не то что в кадушку, а будет турецкий барабан, по которому бьют два солдата… да еще сердцебиение наживешь… Понял?

Назад Дальше