Кто-то, никто, сто тысяч - Луиджи Пиранделло 5 стр.


Вы скажете, что это не так? А вот послушайте.

Мы с женой сейчас живем в доме, который отец выстроил после безвременной кончины моей матери, чтобы уехать из старого дома, где они жили вместе и с которым у него было связано слишком много горьких воспоминаний. Я был в ту пору ребенком, и только позже мне стало ясно, что отец мой в последнюю минуту бросил новый дом недостроенным и как бы открытым каждому, кто пожелает в него войти.

И арка ворот — самих ворот так и не навесили, — и полукружье ее свода, которое возвышалось с обеих сторон над стенами, и сама стена, окружающая просторный двор перед домом, тоже недостроенная, и разбитый каменный въезд под арку, и облупившиеся по углам пилястры — я думаю, отец оставил все это в запустении, не доведя дело до конца, потому что однажды вдруг понял, что после его смерти дом останется мне, а значит, всем и никому, и что, следовательно, отгораживаться воротами нет никакого смысла.

Пока отец был жив, к нам во двор никто не заходил. На земле еще лежало множество нетесаных камней, при виде которых можно было подумать, что работы просто приостановлены и скоро возобновятся. Но когда между булыжниками и вдоль стен начала прорастать трава, все эти ненужные уже камни сразу стали казаться старыми и отслужившими свое. А когда отец умер, ими стали пользоваться как скамейками соседские кумушки, которые одна за другой, поначалу неуверенно, рискнули проникнуть под арку ворот как бы в поисках укромного уголка — посидеть в тенечке и тишине. А потом, увидев, что никто против этого не возражает, они оставили все колебания своим курам и присвоили себе наш двор, а заодно и колодец. Здесь они стирали белье, здесь же развешивали его на просушку, а затем, покуда солнце пронизывало веселым светом слепящую белизну развевающихся на веревке простыней и сорочек, распускали по плечам блестевшие от масла волосы и начинали искаться, как это делают обезьяны.

Я никогда не высказывал по поводу этого вторжения ни удовольствия, ни досады, хотя меня и раздражал вид одной вечно хныкающей старухи, с запавшими глазами и горбом, выпирающим из-под выцветшего зеленого жакета. И еще меня тошнило от одной грязной, оборванной толстухи, с огромной грудью, всегда вытащенной из кофты, и от младенца у нее на коленях — с огромной, покрытой струпьями, поросшей рыжим пухом головой. Видимо, у моей жены был свой расчет не выгонять их с нашего двора: за какие-нибудь жалкие объедки и обноски они готовы были и поработать.

Наш двор, мощенный булыжником, как улица, представлял собою пологий склон. Помню, как мальчиком, вернувшись домой на каникулы, я стоял поздними вечерами на одном из балконов этого дома, тогда еще совсем нового. Помню, какую тоску навевала на меня мертвенная белизна всех этих булыжников, широко раскинувшаяся, наклонная, с колодцем посередине, который по ночам вдруг начинал бормотать — таинственно и звонко. Ржавчина почти сразу же съела красный лак на железной ручке ворота, от которого отходила веревка с ведром на конце, — и какой печалью веяло от этой облупившейся ручки, которая казалась больной! Может быть, она казалась больной еще и из-за того, что так тоскливо скрипел ворот, когда по ночам веревку шевелил ветер, а небо, ясное и звездное, но подернутое тончайшей дымкой, словно пылью припорошившей его прозрачность, как будто замерло над безлюдным двором навсегда.

После смерти моего отца Кванторцо, ставший во главе дела, выгородил в доме те комнаты, которые отец предназначал для него, и получившуюся квартирку решил отдавать внаем. Моя жена не возражала, и спустя какое-то время в квартирке этой поселился старик, молчаливый пенсионер, всегда тщательно — чисто и просто — одетый, маленький и хрупкий, но с чем-то неуловимо задиристым во всем облике: выпяченная грудь, выражение властности на изможденном лице — этакий полковник в отставке! На щеках густая сеть багровых прожилок, а глаза, широко расставленные, немного раскосые, были совершенно как у рыбы.

Я не обращал на него внимания, не позаботился даже узнать, кто он, чем живет. Несколько раз я встречал его на лестнице и, слыша его неизменно вежливое «добрый день» или «доброе утро», отметил, что он, должно быть, очень воспитанный человек.

Никаких подозрений не вызывали у меня и его жалобы на комаров, досаждавших ему ночами и налетавших — как он считал — со стороны запущенных служб по правую руку от дома, которые Кванторцо после смерти отца пустил под экипажные сараи.

— Да-да, вы правы! — восклицал иной раз я в ответ на его жалобы.

Я хорошо помню, что в этом моем восклицании было неудовольствие, но не в связи с комарами, досаждавшими соседу, а в связи с тем, во что превратились огромные помещения этих чистых и светлых служб, которые строились, когда я был мальчишкой. Когда в ту пору я туда забегал, меня странно возбуждала ослепительная белизна штукатурки и пленял влажный запах стружки, рассыпанной на звонком кирпичном полу, еще забрызганном известкой. А когда в зарешеченные окна било солнце, приходилось закрывать глаза — так слепили эти белые стены.

Эти сараи, где хранились старые прокатные ландо, в которые когда-то впрягались тройки, хотя и пропитались за эти годы вонью сгнившей соломенной подстилки и помоев, черными лужами стоявших у входа, все-таки продолжали наводить меня на мысль о прелести быстрой езды, об экипажах, вывозивших меня в детстве на дачу, когда мы ехали посреди открытых полей, и мне казалось, что для этого они, эти поля, и созданы, чтобы поглощать и рассеивать в воздухе веселый перезвон колокольчиков. Эти воспоминания и помогали мне выносить соседство экипажных сараев, тем более что комаров в Рикьери было полно и без них, и все это знали, и во всех домах от них защищались посредством противокомарных пологов.

Не знаю, что подумал мой сосед при виде улыбки, тронувшей мои губы в ответ на его гордое заявление, что пологов он не выносит, потому что под ними нечем дышать.

Да как это так — не выносить пологов! Да я бы не расстался с пологом, даже если бы все комары вдруг исчезли из Рикьери, я завешивался бы им из одного только удовольствия, которое он мне доставлял — закрепленный высоко-высоко, как я люблю, и расправленный вокруг кровати без единой складочки. Комната, которую видишь сквозь мириады крохотных дырочек в тончайшем тюле; как бы отделенная от всего мира постель; ощущение будто тебя обволокло легкое белое облако.

Я не придал никакого значения тому, что он должен был подумать обо мне после этой нашей встречи. Встречая его на лестнице и слыша, как он первым говорит мне «добрый день» или «добрый вечер», я продолжал думать, что он необыкновенно вежливый человек.

А между тем, уверяю вас, в тот самый миг, когда он сталкивался со мной на лестнице и вежливо произносил свое «добрый день» или «добрый вечер», в глубине души он считал меня законченным идиотом, раз уж я терпел и комаров, и нашествие деревенских кумушек, и резкую вонь прачечной в своем дворе.

Ясно, что я никогда бы не подумал: «Боже мой, как он вежлив, этот мой сосед!», если бы только мог заглянуть внутрь него, видевшего меня таким, как я себя никогда не мог бы увидеть; для меня это был взгляд со стороны, для него — часть его картины мира, картины вещей и людей, на которой я, например, представал совершеннейшим идиотом. Но я-то этого не знал и продолжал думать: «Боже мой, как он вежлив, этот мой сосед».

Я стучусь в вашу комнату.

Не вставайте, лежите себе, лежите в своем шезлонге, а я сяду вот здесь. Что? Вы говорите, не надо? Почему?

А, это кресло, в котором много лет назад умерла ваша бедная мама! Простите! Я бы и гроша за него не дал, но вы, конечно, не расстанетесь с ним за все золото мира, я в этом не сомневаюсь. Однако тот, кто ничего об этом не знает и видит это кресло в вашей прекрасно меблированной комнате, тот, конечно, с изумлением себя спрашивает, как вы можете его здесь держать — такое старое, такое выцветшее, такое рваное.

А это ваши стулья. А это ваш столик, и потому, что он ваш, он всем столикам столик. А это окно, которое выходит во двор. А за окном — сосны и кипарисы.

Знаю, знаю. Дивные часы, проведенные в этой комнате, которая кажется вам такой красивой из-за виднеющихся в окне кипарисов. Но именно из-за нее, из-за этой комнаты, вы рассорились со своим приятелем, который когда-то приходил к вам каждый день, а нынче не только не заходит, но всюду распространяет слух, что вы сумасшедший, настоящий сумасшедший, раз можете жить в такой комнате!

— Эти выстроившиеся в ряд кипарисы! — говорит он. — Больше двадцати кипарисов, господа, настоящее кладбище!

И он никак не может успокоиться по этому поводу.

Вы прикрываете глаза, вы пожимаете плечами, вы вздыхаете:

— У каждого свой вкус!

Потому что вам-то кажется, что все это вопрос вкуса, мнения, привычки, и сами вы нисколько не сомневаетесь в реальности всех этих дорогих вам вещей, на которые вы с удовольствием смотрите, до которых с удовольствием дотрагиваетесь.

Но покиньте этот дом, вернитесь в него через три-четыре года в душевном состоянии, не похожем на нынешнее, и вы увидите, что случится с этой вашей драгоценной реальностью.

— Как, это и есть та самая комната? Это и есть тот самый сад?

И будем надеяться, что у вас — слава богу — за это время не умер никто из родных, потому что в этом случае все эти дорогие вам некогда кипарисы тоже показались бы вам кладбищем.

Вы скажете: кто ж этого не знает — душа человека меняется, и каждый может ошибаться.

Действительно — кто же этого не знает?

Но я и не собираюсь рассказывать вам только про то, чего никто не знает. Я просто еще раз вас спрашиваю: «Но почему же в таком случае, вы ведете себя так, словно этого не знаете? Почему вы продолжаете думать, что единственная реальность — это ваша сегодняшняя реальность, и удивляетесь, сердитесь, кричите, что ошибается он, ваш друг, который, бедняга, как бы ни старался, никогда не сможет взглянуть на вещи теми глазами, которыми смотрите на них вы».

Позвольте мне сказать еще одну вещь, и на этом мы кончим. Я вовсе не хочу вас обидеть. Вот вы говорите: ваше сознание, ваши представления. Вы не хотите, чтобы кто-то подвергал их сомнению. Простите, я об этом забыл. Но я готов признать, признаю, что там, внутри, для самого себя вы вовсе не такой, каким представляетесь мне снаружи. И представляетесь отнюдь не по моей злой воле. Я хотел бы убедить вас по крайней мере в этом. Вы себя познаете, вы себя ощущаете, вы хотите выглядеть на свой лад, а не на мой, и вам снова кажется, что при этом вы правы, а я ошибаюсь. Может быть. Не буду спорить. Но может ли ваш взгляд стать моим и наоборот? Вот мы и вернулись к тому, с чего начали.

Я могу поверить всему, что вы мне говорите. И я верю. Вот вам стул, садитесь, и попробуем договориться. Всего какой-то час разговора, и мы прекрасно поняли друг друга.

Но уже на другой день вы набрасываетесь на меня и кричите:

— Что? Вы поняли это так? А разве не вы мне говорили вот это и вот это?

«Вот это и вот это», — превосходно. Но беда в том, что вы, дорогой мой, никогда не узнаете, и я никогда не смогу вам объяснить, как я перевожу для себя слова, которые вы мне говорите. Вы говорите не по-турецки. Мы оба — и вы, и я — пользуемся одним и тем же языком, одними и теми же словами. Но разве мы виноваты, что слова сами по себе пусты? Да, дорогой мой, пусты. И вы, обращаясь с ними ко мне, заполняете их своим смыслом, а я, воспринимая их, вынужден заполнять их своим.

Мы думали, что мы поняли друг друга, а на самом деле мы не поняли друг друга совершенно.

А впрочем, все это давно известные вещи. Но я и не претендую на то, чтобы сообщить вам что-то новое. Я только еще раз вас спрашиваю:

— Но почему же, бога ради, вы тогда продолжаете вести себя так, словно вам все это неизвестно? Ведь для того, чтобы вы для меня стали тем же, чем вы являетесь для себя, а я для вас тем же, чем я — для себя, нужно, чтобы внутри себя я видел вас таким, каким видите себя вы, и наоборот, а разве такое возможно?

Увы, дорогой мой, как бы вы ни старались, вы всегда будете видеть меня по-своему, даже если искренне будете верить, что видите меня по-моему, да так оно и будет, я убежден, но это будет такое «по-моему», какого мне никогда не доведется узнать, его будете знать только вы, видящий меня со стороны, то есть это будет ваше «по-моему», а не мое.

Ах, если бы вне вас и вне меня существовали бы одна госпожа реальность для меня и другая госпожа реальность для вас, всегда одинаковые, всегда неизменные! Но их нет! Моя реальность, та, в которой вижу себя я, существует во мне и для меня; другая, в которой видите себя вы, существует внутри вас и для вас. И они все время меняются — и моя, и ваша.

И что из того?

Назад Дальше