— Я боюсь тебе сказать. Ты знаешь. Я даже, несмотря на убежденья, пойду к раввину. Лия, я говорю вот эти резолюции — и всё о тебе… Меня повесят. Но это ничего. Ведь я люблю…
Ночью Лия осмелилась. Отцу — он спать не хочет, всё ждет и ждет — одно лишь слово: — Залик.
Гирш ласково погладил смуглую, прожженную давним Хананейским солнцем руку:
— Я знаю. Обожди немного! Он придет! Жених.
Чека схватила Мойшу за спекуляцию. Зайкевич ухмылялся:
— Хорошенькое дело. От цадика с письмом, а между прочим — сахарин. Он цадика и в глаза не видал, а в Бродах делал «пейсаховку», из неочищенного спирта, без наблюдения раввина. Потом лакеем был в кофейне «Лео», и бороду ему вырвал поляк за то, что он подал вместо водки содовую воду.
Так говорить Зайкевич. Может быть и правда. Гиршу всё равно.
Зайкевич горд. Он презирает сахарин: торгует бриллиантами, марками, турецкими лирами. Почтенная торговля. Сознавая это, гордо несет, меж комсомолов и солдат, по Белопольской свой живот, украшенный двумя рядами стеклянных пуговок и золотым жетоном — щит Давида. Важно — Дышковичу:
— Большая партия по девять тысяч за сто…
В городе тревожно. Уже не только ружья — пушки. Залик прочел в газете, — «надо хлопнуть дверью» — подумал, и Зайкевича на всякий случай арестовал.
И, наконец, — гром — бух! Суетня. Вокзал. Евсекция на крышах теплушек. Грибов вытащил из сундучка икону, хрипит:
Мы — им!
Из трубы дымок — наспех жгут мандаты, газеты, паспорта. Бух, бух. Бог это близко!
Сарра, выкини ты красное одеяло! Зачем их волновать.
Бух! Ну, это рядом! Тихо. Смерть.
И только Гирш — подняв высоко к небу рюмку с водой — (горе, нет вина) — подпрыгивает на столе, и славит Того, Кто подступает — великого Мессию.
Быть может ламедвовник умер. Осталось только тридцать пять. Кто знает? Но одно — погром.
Дома, как крепости. На улице тяжелый цокот, пальба, вой. Дайнберг — из Киева, приезжий, адвокат — собрал жильцов. Давать ли выкуп? Сколько? По киевскому хочет:
— Выбрать председателя.
Но Зайкевич (утром из тюрьмы) не может:
— Какие разговоры! Кладите деньги!
Кладут. И даже Брейдэха из подвала принесла какую-то рваную латанную бумажку.
А кто пойдет давать? Есть в доме русский — учитель Тещенко — эс-эр, большой добряк. Любит березку, дух, народ. К нему:
— Нет, что вы?.. Я не могу… Конечно, сам я принципиально против, но…
Когда ушли — жене:
— Ты знаешь — я передовых воззрений. Но есть в евреях нечто.
И жена:
— Еще бы! Чтоб из-за жидов рисковать? Никогда!
Кто деньги даст? Советские и марки.
Вдруг Зайкевич захрипел:
— Здесь Залик. Он ведь… Из-за него всем крышка.
— Выкинуть его, а будет упираться — позвать…
Залик слышит. Сначала ярость: зачем не хлопнул дверью? Потом одно — внизу в каморке Лия.
— Я сам уйду — пускай берут.
Себе — пускай — ведь я люблю — и хруст руки и где-то райский дождь — «Флер-д’Эспань» — брызги, слезы, вздох. Ушел.
Зайкевич — Гирша:
— А ты что думаешь? Ну, сумасшедший ламедвовник?
Гирш весело к нему — обнять.
— Ведь это ж праздник! Час! Мессия!
— Уберите вы его! Он спятил! В такое время, и шутить!..
Из комнаты вглуби ужасный крик: жена Зайкевича рожает. Ни доктора, ни акушерки. Одна. Уж у ворот гуд, звон стекла, плач — напротив.
Собрания больше нет. Рубли и марки на столе. Все скатились. Кто в погреб, где вино Зайкевича, кто под кровать, кто тщетно выть у запертой на две цепочки двери Тещенко. Зайкевич, бросив жену — под лестницу. Посередине двора лысая Брейдэха в рубашке на корточках, молча ждет.
Гирш у себя:
— Лия, сейчас к тебе придет жених!