Шесть повестей о легких концах - Эренбург Илья Григорьевич 20 стр.


— Меченые, значит. А скажите, товарищ, вот рыжий у вас мальчонок — кто он такой будет?

— Ах, Балабас? То есть его Власом зовут, он сам себя Балабасом прозвал, ну и мы — привыкли. Несчастный — идиотизм. Происхождение — неизвестно. Из приютских. Восемь лет — даже говорить не умеет, как следует. Букв не знает, считать по пальцам не может. Но удивительные способности к рисованию. Иногда мне кажется — гениальный ребенок.

Егорка доволен. Не в силах скрыть — улыбается на полверсты. Еще бы!.. Птицу с выменем все видали. Теперь второе дело:

— Вы, товарищ, молочка хотели в обмен?

— Вот-вот! Нельзя ли устроить? Изнурение, Всё картошка и картошка. В особенности необходимо для невропатов. Мы можем одеяло теплое дать. Платье мое.

— Это что ж — мы разве живодеры! Если у кого корова — как деткам не отцедить? Только сами знаете — плохо у нас.

И рукой на солнце.

— Вот мы слыхали, будто вам вчера из города муку прислали — обрадовались. Хоть ребятки сыты будут. Конечно, теперь режим такой, то есть просвещение.

— Прислали. Да знаете сколько?

Егорка замер.

— Пять пудов на два месяца! А нас — восемнадцать детей, трое взрослых. Я писала, писала — ничего! Прямо — взять детей и в Москву…

Ну, Егорку не проведешь! Вот там — четыре окна — всё доверху завалено. Половицы скрипят.

Встает. Вспоминает, как Гнедов письмо в город инструктору писал, кланяется:

— Наше вам, с коммунистическим приветом.

И бегом в село вдоль пустых выжженных полей. Для бодрости поет:

К Гнедову, к Андрюхе, к Силиным, сразу ко всем:

— Эй!.. Эй!.. Всё выпытал. Сама призналась — дети вожаки, то есть по ихнему директивные. Рыжий — черт. Зовут — тьфу! — Балабасом. Говорить не может — только изображает. Мне язык показал длиннющий — хоть узел вяжи, и как жеребец «гы»! Одно слово — Балабас!..

Старик Силин крестится, стонет, кряхтит. Западает темное слово. А Гнедов торопит:

— Ты про муку.

— Привезли. Подтвердила. Врет — пять пудов. Животы дыбом встали. Четыре окна — направо, как войдешь. Завалено. Скрипом — скрипит. А Балабас сторожит, не пускает.

Насторожился Гнедов, прикидывает. А здесь, вместе с Егоркой, по полям прискакал новый «слых»:

В Горелове был Черемышин. Всю коммуну образцовую мигом разнес. Коммунистов — главного и садовника — повесил в нужнике. Скот выдал совету — делите. Учителя помиловал — но выпорол только и клятву взял — детей учить по-христиански, без обезьян всяких, на школе углем написал:

«Здесь гостил я — Черемышин. Чихом чихнул — рассыпались. Коммунисту галстук по разверстке. Крестьянам коровы. Ешь сметану. Не тужи. Назад приеду.

Уезжая сказал:

— Буду на той неделе в Кореневке.

Слых верный, Гнедов всё примеряет, потом — шёпотливым баском:

— Тысча пудов. Вот что — вечером обсудим. Всех зовите. Только баб не надо. Это им не комитет — дело серьезное. Пропишем резолюцию — держись!

Плохое хозяйство. Вместо супницы — подозрительная посуда, только что без ручки. Кто суп из мелкой тарелки, кто из стакана. Беда. Суп на картошке. Вылакаешь три тарелки — разнесет, а через час голод точит.

Лучше всех устраивается Колька. Он из случайных. То есть на бумаге значилось: «Морально-дефективный». — Мораль где-то по дороге затерялась (бумага долго блуждала, месяца три). Прислали в 62-ую. Здоров, хитер, весел. Конечно, о морали не без основания намекали: форточник. Прошлым летом поймали, в детский дом, то есть бывший Рукавишниковский. Сначала — запирали. Потом — естествознание, даже домашний оркестр. Коля к трубе пристрастился. Дует и рад. Раз повезли в детский дом на Мещанской, концерт давать. Едут мимо Сухаревки. Коля не выдержал — в трубу, за ним остальные — марш. Заведующий — Колю:

— Ты, собственно говоря, почему?..

— А как же — здесь наши сейчас работают, чтоб им было сподручней…

Подышал, не вытерпел, через два дня сбежал. Изловили, и вот в Волнушках. Форточек много, нечего брать. Зато пропитание — в поле картошка, в деревне яички. Курочка Гаврилы тоже на его душе — не общипав, чуть поджарил и глотнул. Щекотно, но сладко. И сейчас пойдет. Разве это дело — полторы картошки.

Ерзает. Берта Самойловна замечает:

— Коля, ты что? Господи! Ну съешь еще чашку. После обеда нужно грядки перекопать.

Еще явственней ерзает.

— Наказание! Что за мальчишка! Вот я запру тебя!

Не боится. Знает, как из мезонина на простыне спускаться, как через забор, бочку подставив, сигать, как в беспорточном состоянии сторожа Пильчука миновать — ползком на брюхе — всё знает. Кончит миску — уйдет.

Берта Самойловна убивается:

— Ну, зачем его к нам прислали?.. Пять пудов на два месяца: пятью сорок — двести, двести на шестьдесят — три с третью, три с третью на двадцать один… нет не может… Пильчук грозить уйти… Трудовые процессы не удаются… Невропаты вместе со слабоумными… Поля сойдет с ума… А Балабас удушит кого-нибудь — не ребенок — чёрт. Вчера отняла морковку, вцепился зубами, прокусил палец — нарывает. «Опытно — показательная!..» Еще составить отчет… Господи!..

Думает еще:

Как было просто раньше. Служила гувернанткой у Циркович. Девочки тихие, сидят — кончики пальцев на столе. Реверансы. И никакой «единой, трудовой». Булочки от Бартельса с тмином…

Додумать — о кофе, о жизни, о Боге — мешает Балабас. Коля хотел его суп вылакать — не тут-то было. Мяукнув, рыжий миску быстро опрокинул на Колину голову. Течет с лица. Коля повалил Балабаса, босой ногой шлепает по щекам. Маня, тихоня, подняла карточку, запустила в Петю. Это уж совсем плохо. Ведь она тоже не из категории. Дочка ответственного. Наголодалась. В других колониях всё полно. Умолили хоть в дефективную. Вначале ревмя ревела, теперь сама начинает поддаваться, говорить правильно разучилась, царапается, визжит. Прицелилась метко. Петя прыг на стол. Невыразимое.

Берта Самойловна вспоминает все приемы: от трудовых процессов до давнего маминого «за маленькое ухо» — ничего не помогает. И в отчаянии.

— Наталья Ильинишна, что ж вы смотрите? Уймите их!..

Назад Дальше