«Не уходи, побудь со мною!»
Но даже галки боялись. Сторож студии мимопластики, что на Божедомке, клялся — Сухарева наклонилась явственно и голос оттуда был:
«Пожирающих пожру, яко Египетская корова».
Днем на Театральной Площади спекулянт Гуляш, получив за казенную крупчатку, шедшую как будто в детский дом, одиннадцать «лимончиков» бумажки обронил. Мело и птицами взвились десятки со всеми буквами — арабскими, китайскими, иными. Прохожие гонялись — детки ловят мотыльков. Потом обиделись — пускай летят. Летали.
А в тайном месте — у мадам Бэзэ на Кисловке — поэт из школы «Ничевоков» рассеянно лакнув винца начал кого-то отпевать с особо усеченными рифмами, но вскоре завял, даже вина не допил. Сполз под стол, и крабом вбок пошел. А выпил мало. Нехороший день!
Подмели арену. Раньше всех пришли курсанты гувузские гуртом с руководителем — направлять и толковать.
Витрион лежал возле конюшни на соломе, как в колыбели. Мэримэ волновалась, чесала шею, копытом перестукивалась с кем-то. У стойла Белов присел на ящик. Думал не о победе — о нежной беспорядочной улыбке. Кому письмо?
Из кассы:
— Товарища Белова!..
Лидия Степановна. Сзади, неважной, но досадной тенью Томилин. Зачем у него такая шапка? Лопарь!
— Билет хотите? Я сказал, чтоб дали… — Вдруг скажет «вас». Ведь нежно, очень нежно косит лукавый глаз.
— Я к Витриону. Ведь я вам призналась — только его люблю…
Томилин не доволен. Распластывает ручки, летучей мышью вверх — и нет его. Белов не отвечает. Учтиво хмыкнул и назад в конюшню.
— Белов! Здесь из цека и наркомпроса. Направо в ложе. Большой успех. Академический паек.
Нет сил. Схватить проклятый шар, расплющить! Зубья вырвать, как клещи у рака, чтоб хрустели. Каково! Сам своего соперника придумал и родил. Как она смеет думать об этой жести, когда у него, у Белова — мохнатая теплая грудь, а в ней звериный дикий гул! Как только смеет! К ней! К зеленым лоскутам, к пустым флаконам! Пригнуть и выпить! Жжет во рту.
Сидит. Вот только попросил водицы. Но даже вода отдавала мерзкой жестью, как Витрион, когда его чудовищное тело потеет от потуг.
Неспокойно. Негр — весь из кубов — пробовал вольтиж, но вдруг зевнул, громко, как пес перед грозой. Убрел и Мэримэ шепнул:
— В Марсель бы! Да не пустят…
Мэримэ рванулась, заржала. Нехорошо, когда Мэримэ ржет.
Больше нет людей. Тревожно. Что если вправду последний человек — каюк? Ведь всякое бывает. Вылупились маски, пошли крутиться, кувыркаться, всячески свое исподнее томленье выявлять. Афганец, ирландец — это еще так. Хуже! Неподобный, не нация, не секция, а вздор, свой павианов зад на ложу главную наставил. В ложе дама, лорнетку выронив, икнула, как будто ела беловскую капусту, а не «Савойское» корректное рагу.
У масок — видимость. Потом зверье. Одни хвосты. Зайцы стреляли из пушек и, за нитку дергая, вздымали флаг — торговый, военный, морской — красное поле, в левом углу пять золотых букв. Какие же трусы! На галерке юлы и хапуны, — чиновничья пустая зыбь — заволновалась. Часто задышали груди с броней. Посмотришь — человек. Ошибка. Снаружи френч перелицованный, внутри крутая мандатная начинка. Дальше, собака изъявляла верность. Газетчик Федин — надо думать, что он пред этим не меньше ковшика самогонки выхлестал — стал брюки скидывать, как в бане, вопя:
— Долой империализм! Требую новых тарифов! Ведь человек, не пес!..
Увели. Одна беда. Лисица с курицей нежнейше целовались. Гнусный. Некто сильно элегантно заметался, закудахтал:
— Как же? Как же?
Под скамью пополз и, устыдившись, чтоб не подумали чего, засунул в рот мороженое яблоко. Ну, вечер!
Белов не видел. Слышал только топ копыт и томительное ржание Мэримэ, запахшей грустью, домом, жеребенком. Барабаны. Униформа в красных фраках наспех сложила ковер. Последний номер — Витрион.
Белов нехотя идет к проходу. Рыжий, ныне изумрудный, кричит:
— Триумф! Ки-ки!
И гонг — ладонь по заду. Тишина. Витрион встает. Неукоснительно, чинно. Американский президент. Идет. И дальше. Вздрогнули. Хотели удержать. Довольно! Он клоуна и курсанта на лопатки. Дальше. Ужас. Куда? Куда?
Только Белов всё понял. В шестом ряду направо лукавит глаз. Прямо к ней, через ряды, шагает шар, протягивая щупальцы, скрежеща зубами колес. Она ему — перчаткой. Белов не может. Пробует догнать. И на песок. Вопит:
— Держите! Эй, Витрион! Мерзавец! Витька! Стой! Не смей!
Снова тихо. Темно. Публика уж разошлась. Только счетовод шумит в пустом подъезде.
— Стибрили фуляровый платок. — Вот как. Победа! Скэтч! Культура!
Белов конечно знает, куда наглец сбежал. За ним вдогонку. По бульварам, где некогда ходил трамвай «А». Дверь. Закрыто. Подъезд забитый досками. Стучит.
— Пустите!
Никого. На страшный рык и грохот — осипший женский голос:
— Гражданин, чаво шумите? После десяти чужих не велено пущать. На то домком.
— А почему его пустили?
— Кого?
— Витриона.
— А кто такой? с какой квартиры?
— Шар, цилиндр и ерунда. Пустите!
— Никаких цилиндров.
Тихо. Час, другой. Ноги твердеют. Сполз в сугроб.