Озорным рос Володька, задиристым. Первым в речку с разбегу бросался, когда вода еще студеным огнем обжигала; а по осени затянулось малость ледком, смотришь, а он уже между полыньями на самодельных коньках кренделя выписывает; на лыжах с Метелихи несется — ветер свистит да треплются за спиною полы распахнутой шубенки.
Шести лет ему не было, когда ребята постарше в речку из лодки его выбросили. Выбрался. И в тот же год осенью до полусмерти расшибся. Вздумалось ему на бычке поповском по улице прокатиться. А бычок-то во двор да на полном телячьем галопе — в сарайчик (дверка низенькая — только бычку проскочить). Ударился Володька о перекладину, кровью залился. Так на всю жизнь на лбу вмятина и осталась. И прозвали Володьку Меченым.
Не терпел Володька прозвища, в драку лез. Гонит другой раз по улице ораву таких же, как сам, сорванцов. Хлещет с плеча хворостиной. На голову выше себя парня подвалит. Тот со слезами — к братьям постарше. Поймают они Володьку, намнут бока… А он никому не жаловался. Придет домой, когда в небе звезды зажгутся, кринку молока опорожнит и мимо матери боком да на полати. Так и рос — в синяках и шишках. Растрепанные волосы выгорели, не понять какого они цвета; в глубоко посаженных ястребиных глазах зеленые огоньки; штаны порваны, а кулаки всегда наготове.
Больше всего доставалось от Володьки садам и огородам. Во всей деревне не было яблони, на которой не оставил бы он клочка от своих штанов, не было грядки, первый огурец с которой не пропал бы среди бела дня.
Но жадным Володька не был: сорвет одно-два яблока, морковку выдернет, и всё, хватит. Если хозяин приветливый, Володька даже помогать напрашивался.
Вот Андрон Савельевич, сосед. Мужичище кряжистый, неразговорчивый, бородой до глаз зарос, на медведя с рогатиной хаживал. И всё в одиночку, молчком. Побаивались Андрона в деревне, а ребятишки стороной обходили при встрече. А Володька в любое время мог запросто подойти к воротам Андрона и дернуть щеколду за веревочку. Нет у того наследника в доме, одна Дуняшка. А от девки велик ли прок. Вот и полюбился Андрону Володька, потому и в сад к нему Володька ходил беспрепятственно. Все сучки сухие срежет, кору старую соскоблит на деревьях, крапиву с корнем повыдергивает. И Андрон был спокоен: раз Володька в саду — никто туда носа не сунет.
Рядом с Андроном Денис живет — ядовитый старик, жадюга. Этот сам в шалаше ночует, да караулить-то ему нечего. Сад год от году хиреет, яблоко мелкое, червяками источено. Был у Дениса сын Игнат, старше Володьки лет на пять. Так его Володька и в счет не считал: какой это парень! Вечером мимо кладбища один не пройдет. Да и кособокий к тому же, и зубы у него гнилые. Такого и девка любая побьет.
Володьку тянуло к приключениям. Где старик да старуха — чего туда лезть? Это совсем и неинтересно. Вот где яблоки по кулаку, наливные, где хозяин злой, где собака на ночь с цепи отвязана — это вот дело!
Когда его заставали в чужом саду, лучше было не гнать, не травить собакой. Мстил жестоко. Разгородит плетень — заберутся в огород свиньи, всё начисто перероют. Или — другой хозяин выглянет зорькой на подворье, почешется на крылечке, потом, нехотя так, прошлепает босыми ногами за пристройку, да так и ахнет: и ветру вроде бы не было за ночь, а в саду вся земля сплошь, яблоками усыпана.
Староста церковный, Иван Кондратьич, оберегая свой сад, навязал рыболовных крючков на деревьях, осколков от битых бутылок набросал вдоль тына, ружьем грозился. Не помогло. Как-то вернулся он из города, старостиха баньку ему приготовила. Моется сам- то, хлещется веником, на квасу распаренным. И так это разморило старосту, в предбаннике полежать захотелось. Толк в дверку — не поддается, нажал плечом — приперта. Глядь в оконце, а по саду Володька разгуливает.
Свету белого мужик не взвидел, а пуще всего оттого, что ходил Володька по саду не торопясь, как по своему собственному. И, также не торопясь, в разных местах на эти самые рыболовные крючки развешивал Старостине добро: где порты, где рубаху; да повесить- то норовил повыше, чтобы с земли не достать. А дело было в субботу, сад у Ивана Кондратьича возле церкви, — на пригорке девки с парнями собрались. Старостиху хоть кричи, хоть нет, — глуха, как пень. Так и сидеть бы мужику до утра, да где-то уж за полночь старуха проведать догадалась.
Драла Володьку мать. Молчит, смотрит зверенышем; пробовала уговорами — ничего не помогает.
— Вон у них сколько! У нас бы такой сад, каждому говорил бы: заходи, ешь сколько влезет!
— Ну, а зачем же ты свиней напустил в огород к Улите, Ивана Кондратьича на всю деревню ославил?
— И еще напущу, не жадничай! Я у нее всего-навсего одну морковку сорвал. Три гряды у нее. Я бы, может, в другой раз и не посмотрел в ту сторону. А она — жаловаться… Попомнит теперь! А Иван-то Кондратьич тоже хорош! В церкви стоит, как Николай- угодник, а тут скосоротило его, что на заборе меня увидел. Да я, может, и лезть к нему за этими «китайками» не собирался вовсе: их до мороза ждать надо! Сидел на заборе, и всё. А он Тузика на меня!
Учился Володька не ахти как прилежно, во втором классе два года сидел. Редкий день домой приходил, чтобы пуговицы на шубенке «с мясом» не были вырваны. С порога запустит сумку под лавку и опять на Метелиху с лыжами. И снова вздыхает мать: не найти на Володьку управы. Безотцовщина — одно слово.
Как-то летом поп Никодим поймал Володьку в церкви. Дело было в предпраздничный день, сторож Парамоныч храм проветривал, а ребятишки на площади в лапту играли. До упаду набегались. Жарища на улице — не продохнуть, а в церкви прохладно.
Парамоныч сидит себе под березкой, постукивает кочедыком, лапоть лыком мореным наковыривает, не слыхал, как у него за спиной проскочило в раскрытую настежь дверь с полдюжины мальчишек и давай колобродить в святом месте. В алтарь пролезли, под престолом в прятки играть принялись, в парчовые одеяния облачились и кого-то не то венчать, не то отпевать вздумали.
Сам отец Никодим услыхал, что в церкви неладно, вошел, да так и окаменел на пороге: перед алтарем Володька стоит в ризе и с крестом в руках, бубнит себе что-то под нос, а вокруг аналоя какого-то сорванца за руки, за ноги носят. И поют.
Про отца Никодима в округе легенды ходили. Вроде бы в молодости сгибал он подковы, полтинники в пальцах сплющивал. Или еще: ехал раз батюшка ночью по лесу и напали на него грабители. Трое. Остановил поп коня, дал обыскать себя, а потом сгреб двоих за воротники. Ударил лбами и отбросил в стороны. Дух вон из обоих. Третьего придавил ногой. Саврасого выпряг, а того, что в живых остался, в хомут — да кнутом! Сам, однако, в тарантас не садился: сбоку шел.
На попа ребятишки из-за угла поглядывали. Редко видели его на улице. Во всем черном, огромный, с густой перепутанной гривой, двигался он медленно, копна копной. Кулачищи — гири пудовые. На такого раз глянь — вовек не забудешь.
Вот и в тот раз… Крякнул отец Никодим, заметалось гулкое эхо под высоким церковным куполом. Будто ветром сдуло мальчишек в боковую дверь. А Володьке не повезло: запутался в ризе, упал, тут-то и настигла его карающая десница…
И опять никому не пожаловался Володька. Не матери же говорить, за что от попа влетело! Дня три ходил кособочился, а мстить попу не решился: тут вина явная, поп поступил законно.
Каменный Брод — село домов в шестьдесят. Две улицы — Верхняя и Озерная. Тут и берет начало взбалмошная речонка Каменка. По весне да осенью — разольется по лесу на три версты, летом — куры вброд переходят. На Каменке — мельница. Сумеют мужики вовремя запруду поставить — вся округа живет, прорвет речонка плотину — беда. Только поэтому и пошли каменнобродцы на неслыханное по тем временам дело: миром решили передать дела мельничные Совету. Хозяин остался при мельнице вроде арендатора, да и то не на полных правах. Совет все расходы на ремонт и содержание плотины распределил подворно, установил норму за помол; свои деревенские мололи бесплатно. Не нравилось это мельнику, да ничего не поделаешь.
Славился Каменный Брод садами. У каждого дома сад. А самый лучший — у церковного старосты Ивана Кондратьича. Но само село не было богатым: на всей Верхней улице два дома под железом — у попа да у того же старосты. Озерная — та под соломой. Две телеги на железном ходу — у лавочника Кузьмы Черного да у кузнеца Карпа Данилыча. Посредине деревни — церковь каменная, решеткой чугунной обнесена. Березы и липы вокруг. А напротив школа: крыша старая, мохом обросла, стены гнилью тронуты. Школа стоит на отшибе, огорожена ветром. И сразу же за школой — гора Метелиха.
Если подняться на гору, далеко во все стороны видно: леса и леса вокруг. Пихтач непролазный. Местами деревенька проглянет, озерко небольшое, клок поля, и снова чернолесье дремучее. Хорошо видна Каменка. Серебристой полоской обогнула она огороды нижней, Озерной, улицы, нырнула в темень лесную.
Была в деревне частная лавочка. Содержал ее местный житель Кузьма Черный, мужичишка крикливый, въедливый. Однако дела торговые шли у Кузьмы незавидно. А всему помехой жена: страсть торговать любила, а в деньгах толку не знала. Уедет Кузьма по делам, строго-настрого накажет Авдотье не снимать крюка с двери. А та не утерпит — откроет… И насуют ей соседки и николаевских бумажек с двуглавым орлом, и керенок! Ребятишкам с пятака медного гривенник сдачи давала, да еще пряника два, да тетрадку в клеточку!
Отходит Кузьма вожжами Авдотью. Ревет та белугой. Только муж за околицу выехал, а она опять за прилавок…
Немало испортила крови Кузьме и вдова-солдатка Улита, разбитная бабенка лет тридцати. Она нахально гнала самогон, отбивала покупателя. Как-то по осени загорелся домишко Улиты. Захватило всё подчистую. Обрадовался Кузьма. Перебралась солдатка в баню, а весной на сельском сходе поклонилась миру земным поклоном.
Сжалились мужики, набрали вдове лесу. За ведро самогона, миром же, подрядили стариков Мишу Горбатого да Петруху Пенина срубить бабе избенку. За лето слепили деды жиденький сруб, в девять венцов, да так и оставили его посреди улицы, — морозы ударили. И осела Улита бельмом на глазу Кузьмы Черного. Из двери в дверь. Снова принялась за старое.
Председатель сельского Совета Роман Васильев и добром и худом пытался урезонить Улиту, — не помогло. Так и отступился, махнул рукой: надо же жить человеку.
Роман Васильев, как и Андрон, жил богато, значился крепким середняком. Лошадь имел, двух коров, избу, крытую тесом; грамотным был, умел разобрать написанное от руки, потому и ходил в председателях. В девятнадцатом году Роман партизанил, воевал с колчаковцами, банду зеленую по лесам вылавливал.
Каменный Брод слыл в округе драчливым селом. Года не проходило, чтобы до смерти кого-нибудь не забили. На престольный праздник — зимнего Николу — по три дня бушевала деревня. Наезжала из города милиция. И тот же Роман отводил приехавших в баню, ставил на лавку ведро самогонки и Христом-богом просил не высовываться.
— Не нами оно заведено, — говаривал он при этом. — Передерутся — помирятся. — Роман Васильевич выжидательно замолкал и добавлял потом, укоризненно разводя руками: — Несознательность поголовная, темнота то есть… Так что лучше оно будет, товарищи, денька два здесь вам перебедовать: у каждого небось дома-то семья, жены-матери. Довольствие — вот оно, приготовлено, а сору из избы мы не выносим.
Лихо дрались в Каменном Броде. Первый день праздника — мир да веселье. На второй с утра мелочь сцепится: улица на улицу. В обед — парни холостые тузят друг друга чем под руку попадет; к вечеру — мужики с дубьем. Сразу всё вспоминается: кто межу у кого запахал года три назад, кто травы накосил охапку на чужом паю, кого рюмкой обнесли на поминках. Все передерутся. Бьют соседей, гостей, встречного-поперечного. Бьют, пока с ног не свалится. Упал — на пологе откачают, квасу принесут или рассолу капустного, чтобы опомнился. Встал на ноги — снова его по зубам.
Где-то вырастали заводы, первенцы пятилетки, строились новые города, зажигались огни электростанций, а здесь в февральскую лютую стужу среди бела дня волки по задворкам шатались. А в то самое лето, в покос, недели за две до приезда учителя, когда по домам старухи одни оставались, страшный рев по улицам с одного конца в другой перекинулся: лесной косолапый хозяин на мирском быке в село въехал! Облапил он бугая в березняке за Метелихой, насел на него сверху. Бык — в деревню, ревет истошно. И медведь ревет: упасть боится. До самой церкви доехал. И нехотя так ушел за околицу: всё оглядывался.
Учитель приехал ночью; привез с собой сына, года на два моложе Володьки, да дочь, той уже лет восемнадцать было — взрослая. Паренька звали Валерием, — имя совсем чудное, вроде девчоночье.
Володька чем свет к школе примчался и увидел учителя, когда тот умывался. Ростом высокий, руки крепкие, а телом сухой, жилистый: без рубашки мылся, а дочь лила ему воду на шею из чайника. Потом она разожгла керосинку в коридоре, сковородку поставила на огонь, присела на корзинку, принялась чистить картошку.
— Молока, может, вам или яичек? — попробовал заговорить Володька. — Чай, на одной-то картошке не дюже сытно.
Учитель улыбнулся:
— Не дюже?
— Знамо дело, — солидным тоном отозвался Володька, — по мне, хоть бы и век ее не было. Картошки-то!..
— Скажите! Гурман какой…
Володька насупился: ему показалось, что его обозвали обидным, ругательным словом.