Рассказ, давший название сборнику, перевел французский журнал, и так он попал во многие научно-фантастические антологии, став самым популярным рассказом Гарднера. Но Гарднер пишет рассказы самых разных жанров, которые скрупулезно перечислены им в подзаголовке сборника. Место и время действия почти всех рассказов — Чикаго конца сороковых. За исключением, разумеется, "Тханга". Чикагский университет, где он учился, Чикаго-Луп, где в ресторанчике он встречался с друзьями-фокусниками, "Маршал-Филдс"17, где подрабатывал, показывая фокусы, Мидуэй18, где как-то беседовал о том о сем с Торнтоном Уайлдером, и Пятидесятые улицы, по которым бродил и где зарождались его истории...
"Родимое пятно" и "Еще один мартини" — истории трогательные, почти сентиментальные, и, если бы не сдержанная манера изложения и обаятельный стиль Гарднера, из них вряд ли что-либо вышло.
Рассказы Гарднера — "для всех"! Как и все то, что он делал и писал на протяжении своей восьмидесятилетней писательской жизни. Гарднер интересовался Джойсом и Улипо, но вдохновляли его лорд Дансени и Честертон, в чем Гарднер охотно признается в кратких предуведомлениях к рассказам. В его рассказах довольно остроумные детективные сюжеты уживаются с ненавязчивыми литературными и философскими реминисценциями. Неслучайно тот же Адам Гопник назвал Гарднера "критически настроенным рационалистом, влюбленным в сдержанное английское воображение", — черта, проявившаяся уже в ранних его рассказах. При этом всю свою жизнь стремясь сделать сложное — простым, необъяснимое — ясным, стремясь приоткрыть завесу магии и волшебства, Гарднер рассказывает свои истории легко и свободно.
Читателям гарднеровских рассказов можно не волноваться: они не превратят вас в седовласых профессоров математики. Если, конечно, вы сами того не захотите.
Самые поздние рассказы сборника датируются пятидесятыми годами прошлого века. Больше рассказов Мартин Гарднер не писал. Но...
Сентябрьский номер "Математических горизонтов" за 2010 год открывается таким обращением соредакторов журнала к читателям:
Это был последний рассказ Гарднера.
Рассказ "Витраж собора многоцветный" был моей первой попыткой написать философский детектив в духе Г. К. Честертона. Я уже год работал над дипломной работой по философии в Чикагском у ниверситете, где я получал стипендию, когда вдруг понял, что у меня нет интереса к получению более высокой степени. Рассказ отражает в какой-то мере мое тогдашнее настроение.
Но чем больше овладевало мною это сладострастие, тем меньше я был в состоянии заниматься философией и уделять внимание школе19.
Я в полудреме развалился на диване в собственной квартирке на Пятьдесят седьмой улице недалеко от Чикагского университета и слушал "Блюз для кларнета", который купил утром. Джее Стейси только что закончил свою партию на фортепиано, оркестр приступил к импровизации, а Ирвинг Фазола с высокой ноты начал как раз свою тему на кларнете, когда мой телефон зазвонил.
Я позволил ему дребезжать какое-то время в надежде, что он перестанет, но этого не случилось, так что мне не оставалось ничего другого, как снять трубку. Звонил профессор Бертран Пепперилл Райнкопф20.
Райнкопф был самым выдающимся философом нашего университета. Я знал почти так же мало о предмете его научных интересов: логике и методологии познания, как и он — о моем: английской литературе. Но мы часто играли в бильярд в Квадрангл-клубе, где границы между профессурой и студентами стирались, кроме того мы с профессором разделяли увлечение Шерлоком Холмсом и отцом Брауном. Как и у отца Брауна, у меня, кажется, неплохо развита интуиция в том, что касается эксцентричного поведения людей, и я произвел однажды на Райнкопфа впечатление тем, как быстро мне удалось разоблачить человека, который крал серебро из столовой клуба. (Вором оказался австрийский экономист либертарианских взглядов самого крайнего толка.)
Сейчас Райнкопф был взволнован и озадачен. Один из его аспирантов, Гарольд Хиггенботэм, внезапно исчез при загадочных обстоятельствах. Они были слишком сложными, чтобы объяснить по телефону. Могу ли я приехать к нему немедленно? Он сказал, что знает о моем пристрастии к таким вещам, и хотел поговорить со мной, прежде чем обсудит ситуацию с кем-либо еще.
— Тогда смотри, смотри в окно, — сказал я. — Я скоро буду21.
— Что вы говорите?
— Я приду немедленно.
Граммофон начал проигрывать "Блюз для кларнета" во второй раз. Я слушал его, пока снимал халат и шлепанцы и надевал ботинки и пиджак. Для галстука было слишком тепло.
Я отправился на запад по Пятьдесят седьмой улице, а затем срезал путь через кампус к библиотеке Харпера, где у Райнкопфа был собственный кабинет на третьем этаже. Солнце почти село, и готические башни и зубчатые стены университета бросали на траву длинные тени.
Райнкопф сидел за столом, и его седые волосы были окутаны табачным дымом.
— Привет, Б. П., — сказал я. — И где же место преступления?
Он вынул изо рта трубку и пальцем стряхнул влагу из уголка своего бледно-голубого глаза.
— Спасибо, Физерстоун, что пришли. Но я не уверен, что произошло преступление.
Я собирался что-то ответить, но обратил внимание на одно из окон, выходящее на Мидуэй. Его нижнее стекло было разбито. Большое зубчатое отверстие зияло в центре. Куски стекла валялись на полу.
— Что-то, похоже, влетело в комнату снаружи, — сказал Райнкопф. — Иначе здесь не было бы стекла.
Я кивнул:
— Прекрасный образец дедукции, Б. П. Кто-то бросил в окно кирпич?
— Возможно, — сказал он. — Но если так, Гарольд, должно быть, унес кирпич с собой.
— Ах, да, — сказал я. — Гарольд. И когда же Гарольд пришел сюда?
— Вопрос в другом, — сказал Райнкопф, — как и когда Гарольд отсюда ушел? Взгляните-ка на это.
И он указал мундштуком своей трубки на стол в дальнем углу кабинета.
Я подошел к столу и увидел порядка пятидесяти маленьких, неправильной формы кусочков яркого разноцветного сукна на столешнице, они располагались большим полукругом. Куски были всевозможных цветов, но главным образом красные, зеленые, желтые и голубые. Чуть ниже полукруга к столу была приколота записка. Она была пришпилена большой черной ручкой. Перо вонзилось в дерево, подобно стреле, пущенной из лука. Я наклонился, чтобы прочитать записку.
Я жить ушел в сиянье витражей. Напишу.
Я несколько раз перечитал текст. Большого смысла в послании я не увидел, поэтому вернулся к столу профессора и уселся на стул, стоящий перед ним.
— Что вы еще можете рассказать мне?
Он пыхтел какое-то время своей трубкой, прежде чем ответил.
— Гарольд, получив стипендию, приехал сюда учиться три года назад. Он был очень молод и очень застенчив, но оказался блестящим студентом. Он сказал мне, что прочитал "Principia Mathematica"22, когда еще учился в средней школе, и все понял.
— А что, это так трудно понять?
— Да. Но у Гарольда способность от природы усваивать законы символической логики. Я проникся к юноше симпатией и позволил ему работать по ночам над докторской диссертацией в моем кабинете вон за тем столом. В течение трех лет он трудился, не прерываясь даже на лето. В течение дня он должен был принимать участие в семинарских занятиях и проводил много времени в хранилищах философской библиотеки, но оставшуюся часть дня и добрую часть ночи он работал за тем столом. Сегодня семинаров у него не было. Когда я приехал сюда, чтобы повидаться с ним, я нашел комнату в том виде, в каком она сейчас. — Райнкопф махнул трубкой в сторону разбитого окна и цветных кусочков сукна. — Я даже представить не могу, что все это значит.
Я подошел к столу Гарольда, чтобы снова взглянуть на странную экспозицию. Очевидно, куски ткани были расположены в виде своего рода купола. Никаких других мыслей у меня не возникло.
— У Гарольда есть в Чикаго родственники или близкие друзья?
Райнкопф покачал головой.
— Насколько я знаю, нет. Его родители живут где-то в Бруклине, но он никогда не говорил о них. Он был тихим молодым человеком, интровертом, полностью поглощенным своими исследованиями. Он не проявлял никакого интереса к общению с другими студентами факультета или с кем бы то ни было еще.
— Я полагаю, он жил где-нибудь по соседству. Вы проверили его квартиру?
— Это не квартира — просто небольшая меблированная комната. Я звонил его хозяйке, и она сказала, что сегодня утром он упаковал свой чемодан и уехал, не сказав куда и зачем. У него было так мало вещей, что в его комнате ничего не осталось, кроме каких-то записей на стенах.