Мерцал неярким синеватым светом пятиламповый светильник под потолком, людские силуэты мутными пятнами отражались в полированной столешнице. Александр говорил, неспешно, четко, иногда умолкая, чтобы обдумать следующую фразу, временами возвращаясь и раскрывая иную проблему с новой стороны.
Беда военной медицины Империи, да пожалуй, и всех стран этой вселенной, происходила из долгого мира и относительного достатка. Девятнадцатый век стал эпохой непрерывной, безжалостной схватки, то выпускающей из цепких лап страны и народы, то снова затягивающей обратно. Финальным аккордом битвы, казавшейся бесконечной, стала Мировая война 1870-х, подорвавшая могущество Британии, возвысившая Североамериканскую Конфедерацию и Объединенную Германию. Свирепая бойня, поправшая все законы, человеческие и божеские, подвела великие державы к самому краю бездны, показав воочию крах цивилизации и закат культуры. Узрев эту тонкую грань, люди в ужасе отшатнулись, а индустриальная, тотальная война ушла в прошлое, став темой героических эпосов, книг и кинографических картин.
Практическим следствием этого переворота для военной медицины стал длительный застой, медленное развитие под сенью заветов легендарного Пирогова. Какие бы конфликты не бушевали между большими игроками на мировой шахматной доске, в них никогда не было столько раненых, с которыми не могли бы справиться удобные, тщательно оборудованные операционные, принимающие и своих, и вражеских бойцов.
В итоге, в августе уходящего года, на тщательно взращенную, утонченную и хрупкую систему элитарной помощи обрушилась всей чудовищной тушей грязная, кровавая, скрежещущая шестеренками мясорубка индустриальной войны, войны беспощадной и тотальной. Немногочисленные профессионалы, которые десятилетиями постигали таинства исцеления раненых, в одночасье оказались приставлены к настоящему конвейеру смерти, беспрерывно забрасывающего их многими тысяч раненых и умирающих. Доведенная до совершенства система девятнадцатого века столкнулась с отлаженной военной машиной середины века двадцатого и сломалась.
Но подлинная трагедия заключалась в том, что мало кто это понял.
— Берем простой пример, — рассказывал хирург. — Так называемый «первичный шов», который накладывается на рану. Раньше — все в порядке, больной под постоянным наблюдением и уверенно идет к выздоровлению. Теперь, при диком завале всего медперсонала, тот же первичный шов без плотного контроля через три дня обычно дает нагноение, в лучшем случае успеваем снять швы, чистим заново. Десять процентов гангрены считаются очень хорошим показателем. Огромное количество инвалидов, негодных к службе, причем необязательно ампутация — кистевые и суставные контрактуры — этого достаточно. В лучшем случае — нестроевая. Результат — страшнее, чем ужасно, чуть ли не каждый второй раненый выходит из госпиталя негодным к службе — это норма Мировой войны, которую мы воспроизводим через восемьдесят лет.
Море гнойных ран, восемь из десяти гангренозных в строй уже не возвращаются — ампутации или смерть, а выжившим нужен минимум полугодовой отпуск для восстановления здоровья. Раненых косит «группа четырех», на фронте я увидел то, о чем только читал в старых учебниках — тканерасплавляющую форму гангрены, когда мышца простой марлей стирается до голой кости. Черт подери, главной проблемой всегда было уберечь раненого от сепсиса, а теперь нам хотя бы дотянуть его до прихода злого микроба — это уже удача!
— Пенициллином их? — вдруг спросил Терентьев. — У вас есть антибиотики?
— Антибиотики? Не слышал такого термина. Какая-то разновидность антисептики? — Поволоцкий на мгновение замолк напряженно вспоминая. — Пенициллин, пенициллин… черт, знакомое же слово… Надо записать, где то я его слышал.
— Запишем, — сумрачно произнес Черновский. — Давайте дальше.
— Следующая беда, точнее, предшествующая всему — поздний вынос. У нас выбит почти весь санитарный состав — они по привычке открыто вытаскивали раненых из боя. Почти нет транспорта — машины с красным крестом — первоочередная мишень для тварей. Госпитали приходится отодвигать подальше в тыл, и легкораненый добирается до госпиталя восемь-десять часов, а тяжелых приносят порой через сутки после ранения. Учитывая специфику военных ранений — минимум для десяти процентов это уже слишком поздно. А раненые в живот — и вовсе почти все умирают, неоперированные — быстрее, вот и вся разница.
Еще одна беда, с которой раньше просто не сталкивались — поток ожоговых. Огнеметы, зажигательные снаряды и бомбы, их адская химия, которая не столько травит, сколько поджигает. Мы можем помочь на нормальном квалифицированном уровне едва ли двадцати процентам, остальным — только перевязки и помолиться. В ожоговом центре имени Спасокукоцкого носилки даже в коридорах! Исход стандартный — плазмопотеря, сгущение крови, интоксикация, отказ почек — и в могилу.
— Банки крови? — снова спросил Терентьев.
— А что это? — задал встречный вопрос хирург. — Хранилища?
Иван задумался.
— Ну, это … где хранят консервированную кровь, — попаданец внезапно понял, что ничего не знает о военной медицине своего родного мира. Он был тяжело ранен, долго лечился, но чем и как его лечили — совершенно не представляет, — Доноры сдают, ее потом везут на фронт… в бутылках… — Иван вдруг стал ужасно похож на студента, заваливающего экзамен. Он морщил лоб в безуспешных попытках вспомнить детали, раньше общеизвестные и маловажные, а ныне — бесценные.
Теперь задумался Поволоцкий.
— Цитратное консервирование в массовых масштабах… У нас такого нет, — сообщил он. — То есть имеется, но не в таких количествах. В крупных клиниках двухсуточный запас — литров пять. Ведь всегда есть доноры, добровольцы — родственники или за вознаграждение, в достаточном количестве. В смысле, были.
Он закашлялся, прикрывая ладонью пересохший рот. Иван молча сходил на кухню и через минуту вернулся, сжимая в одной руке большой графин с водой, а в другой кружку. Кружка прошла по кругу — все словно только сейчас обратили внимание на жажду, поглощенные устрашающим в своей простоте рассказом.
— Я попробовал подсчитать — сколько нам нужно врачей для системы сбора крови, — говорил дальше хирург. — Сотни тысяч литров крови! Полноценный кровезаменитель создать невозможно, ибо субстанция уникальна! В конце сентября у нас в спокойный день на фронте было три тысячи раненых. Для трех тысяч нужна хотя бы тысяча доноров. В сутки! А сдавать кровь можно не чаще трех раз в год.
— Еще противошоковые растворы у нас были… Сельцовского, и этого … как его… Амбарцумяна… нет… Не помню…
— Противошоковых растворов тоже нет, потому что шок толком не исследован. Его описал Пирогов, но нет понимания массовости и опасности. В тот момент первоочередными были чисто практические повреждения и антисептика, на фоне триумфа техники и медицины факт шока не отследили. А сейчас эта дрянь косит раненых почище гангрены, мы примерно представляем его механику, но не знаем, как с ним толком бороться. У нас только основных теорий шока десятка полтора!
— Я не занимался проблемой специально, Научный Совет более сосредоточен на экономике, — сказал Черновский. — Но в принципе представляю себе размах и масштаб проблемы, пусть и не так детально. Но насколько я знаю, считается, что все эти проблемы преодолимы? Почему вы так бьете тревогу?
— У меня ситуация уникальная, — печально усмехнулся Поволоцкий. — Я хирург, но нетрудоспособный, то есть я вижу ситуацию как специалист, но не зашиваюсь в госпиталях, могу смотреть со стороны. И наблюдаю я очень скверное.
Поволоцкий склонился вперед, оперся локтями о крышку стола и сложил пальцы в замок, оперевшись на них грудью.
— Я видел дивизию на формировании, в которой было восемь врачей — гинеколог, педиатр, два детских ЛОРа и один, прости господи, «медик» из страховой компании — клерк с медицинским дипломом. Он закончил институт, даже неплохо, но потом четыре года занимался сверкой справок с нормами, с какой стороны скальпель берут, помнит плохо. Да если бы они все были хирургами, таких только на батальоны в дивизии нужно девять. Если сейчас распотрошить все медучреждения в стране и всех врачей отправить в армию, их все равно не хватит, а через три года медицины у нас не будет. Если начать усиливать мединституты, то через те же три года будет весомый эффект, но мы до него уже не доживем.
— Булавки… — задумчиво пробормотал Иван.
— Что? — не понял Поволоцкий.
— Булавки, — повторил Терентьев. — Я как-то, лет десять назад говорил с одним мужичком, обсуждали, как поднимали в эвакуации промышленность. Каким образом можно наладить производство сложной техники, когда нужных кадров, квалифицированных рабочих нет. Не «мало», а вообще нет. Он мне и привел пример с булавками. Дескать, вот нужны тебе обычные булавки. У буржуинов одну такую в два приема делают два обученных высококвалифицированных работника, а у тебя их нет. Тогда ты дробишь всю процедуру на самые простые действия, каждое из которых может делать любой, независимо от опыта и знаний — согнуть здесь, стукнул молотком там, передал дальше. В итоге одну булавку делают за шесть операций шесть-восемь человек вместо двух, и продукт получается так себе по качеству, но все же — делают! Только надо четко вбить каждому в голову — что нужно делать, и никакой самодеятельности, кроме одобренной начальством рацухи. Но для медицины это, наверное, не годится…
— К сожалению, не годится, такое проходит только для наложения повязок, — подтвердил Поволоцкий. — Надо как-то концептуально решать беду, но я не могу ни к кому достучаться. Проблему отсутствия кадров видят все, но внизу ее считают… — хирург щелкнул пальцами, подбирая нужное слово. — Локальной в пространстве, а наверху — во времени. Каждый начальник санитарного отдела дивизии уверен, что где-то там, за горизонтом, лежат штабелями запасные хирурги, и только по недоразумению к нему не попадают. А в ставке… как я понимаю, они оглушены недостатком врачей везде, судорожно латают дыры, организуют двухнедельные курсы переподготовки, в последний день снимают и отправляют в войска преподавателя… и все им кажется, что еще одно усилие — и все получится… В дополнение ко всему сейчас у нас некая эйфория — противник застопорился, интенсивность боевых действий упала почти до нуля, удалось как-то раскидать первоочередные задачи. Но я не верю, что поганцы самоубились о нашу стальную стену. Они начнут снова, соберутся с силами, и мясорубка закрутится вновь, с тем же результатом. Думал, вы поможете?
— Нет, не поможем, — покрутил головой Черновский. — Точнее, вряд ли поможем… Как раз вчера наш коллега, — он взглянул на Ивана. — Попытался поднять в высших сферах сходную проблему. Но не очень успешно. Не думаю, что у вас получится лучше. Эйфория… — профессор прищелкнул пальцами, словно копируя недавний жест медика. — Очень точное слово. Даже если бы я смог устроить вам встречу с Его Величеством, что вы ему предложите? Рецептов то у вас нет. Это не булавки делать…
— Булавки… — в сердцах изрек хирург, вставая из-за стола. — Черт бы побрал!..
Он нервно заходил по комнате, с хрустом ломая пальцы, и неожиданно остановился. С полминуты Поволоцкий раскачивался на месте, сложив руки на груди, так, словно желая запереть в сердце неожиданные мысли. Его лоб прорезала глубокая вертикальная морщина, а взгляд устремился куда-то в окно, в безлунную ночь. Черновский с любопытством наблюдал за медиком, Иван кривил брови, проводя пальцами по краю стола, по краю стакана, словно стыдясь собственной беспомощности и бессилия. Зимников тихонько постукивал крюками друг о друга, будто отбивая темп.
— Булавки… — прошептал хирург, но теперь в его голосе явственно звучало едва ли не благоговение. — Ну, конечно же… Иван, вы великий человек, даже в чем-то гений. Нет, не вы… те, кто так придумал с той… эвакуацией. Дробление операций, строгая функциональность и четкая регламентация. Боже, как это просто!.. И как сложно это будет воплотить…
Он хлопнул в ладоши с такой силой, что хлопок прозвучал как пушечный выстрел, как будто ловя убегающую догадку.
— Вот у нас четыре стола… и четыре бригады хирургов… Раненого нужно раздеть, обмыть, наркотизировать… потом операция… потом наложить повязки, одеть, и в палату… Но ведь можно и по-другому. Одна хирургическая бригада — на три стола. Готовить и перевязывать может и санитар. Наркотизировать… один опытный наркотизатор и четыре обученных фельдшера… да этому, в конце концов, и священника можно обучить…
А бригада переходит от стола к столу, занимаясь только своей работой. Раза в полтора производительность поднимется. Трое суток в таком ритме работать можно, а за трое суток такого потока дивизия все равно истощится… Но, черт побери, это еще не система, чего-то не хватает, вот-вот, где-то рядом…
Три человека, сидящих за столом, замерли в гробовой тишине, как будто бешеная работа мысли Поволоцкого уподобилась бабочке, которую можно было спугнуть случайным словом, неосторожным жестом. Они не ведали, что происходит — пока не ведали — но неким шестым чувством, волшебным озарением понимали, что здесь и сейчас, в собрании случайных, в общем-то, людей случилось нечто невероятно важное. Что-то великое и… замечательное.
Монарх может очень многое, почти все, что не запрещено законами физики. Достаточно вызвать секретаря — и любое желание исполнится, от изменения меню обеда до внезапной поездки на край света. Императору не нужно знать, сколько денег у него в бумажнике, не нужно планировать семейный бюджет и складывать копейку к копейке. Его нельзя купить, потому что ни один злодейский наймит не сможет предложить больше, чем уже есть у государя — целая империя со всеми ее богатствами. Одного росчерка пера самодержца достаточно, чтобы решить вопрос войны и мира, привести в движении миллионы людей и миллиарды рублей. Как говорила Ольга Спокойная, достаточно постучать карандашом по столу в Омске, чтобы тревожно завыли сирены в Скапа-Флоу, главной базе британского флота.
Все имеет свою цену, и это отнюдь не красивый оборот, вложенный авторами бульварных книг в уста своих персонажей. Очень многие честолюбцы начинали свой путь наверх в поисках богатства, могущества и мирской славы, но чем выше карабкались, тем тяжелее становилось осознание простой истины — кому многое дано, с того и спросится. Спросится Ответственностью и Долгом. Монарх может все… и почти ничего. Если, конечно, он настоящий правитель, а не временщик.
Константин дочитал последний лист и отложил его в сторону, на вершину увесистой стопки — только первоочередное и сверхважное. Давно, очень давно, еще в детстве, его захватил образ испанского короля Филиппа Второго.
«В марте 1571, например, король получил более 1250 личных петиций, в среднем более 40 в день. В период от августа 1583 года до декабря 1584 — около 16 000 петиций, более 30 в день. Плюс он читал и правил исходящие письма, подписывал каждый приказ. В один день, по словам короля, его чтения и подписи ожидали около 400 бумаг. В 1580е годы по словам венецианского посла Филипп в некоторые дни перерабатывал около 2000 различных бумаг. Периодически он сам ужасался объёму работы и писал тому, кто полностью его понимал, личному секретарю: „Передо мной лежат 100 000 бумаг…“»
Тогда это казалось маленькому Косте обычным литературным преувеличением, гиперболой, подчеркивающей работоспособность и ответственность великого короля. Теперь, много лет спустя, эти воспоминания вызывали только горькую усмешку — несколько сотен неотложных дел стали ежедневной каторгой, настолько привычной, что и каторгой-то уже не назовешь.
Константин бегло просмотрел очередной отчет, на этот раз от петроградских двигателистов. Реактивная тяга упорно не давалась имперским конструкторам, впрочем, американским тоже. В отличие от ракет, реактивный двигатель строился вокруг турбины, бешено вращающейся в потоке пламени. Жаропрочные и жаростойкие сплавы, способные выдержать такие температуры, Империя производила в ничтожных количествах, для штучных образцов. И даже сделав все потребные детали, собрать их в единый рабочий механизм — не получалось. Самый многообещающий прототип проработал целых 25 секунд и эффектно вспыхнул после выгорания одной из лопаток турбины. Керамика была устойчивее, но ее применение требовало полностью переработать схему агрегата.