Салли с головой ушла в свое занятие.
Да, мамочка, раздобыть самое нужное для тебя оказалось легче легкого. Я просто выдрала пару страниц из регистрационной книги выдаваемых лекарств — раньше сестры тоже выдирали их, потому что им не нравилось, что часть записей сделана неаккуратно. Потом я переписала дозировки на чистые страницы, приплюсовав к ним дополнительную дозу в одну восьмую грана морфия, которую потом взяла из хранилища и принесла домой. Вряд ли кто-нибудь из врачей пару месяцев спустя будет в точности помнить какую-то там дозу. Да и наплевать, если даже запомнят.
Она спрятала таблетки под простынями в стоявшем в прихожей комоде. Эти два грана, если их растворить и впрыснуть, избавляют и от болезни, и от мук, связанных с совершенно ненужным лечением. Проникая в организм, они заклинивают механизм агонии. Заклинили.
Перед тем как припудрить лицо матери, она поцеловала ее в лоб. Эрик Дьюренс будет поражен, увидев, какая красавица его умершая жена.
— Я вколола ей полграна, потом мы поцеловались и держали друг друга за руки, и я даже боялась сильно сжать ладонь, чтобы ненароком ей косточки не переломать. Потом она отошла, — проговорила Наоми.
— Ты постояла над ней? — спросила Салли.
Обе хорошо знали, как редко пациент умирает под взором стоящей над ним медсестры, которая к тому же еще и держит его за руку. Смерть не прочь ухватить то, что плохо лежит.
— К счастью, — ответила Наоми и бровью не повела, хотя и не взглянула на сестру, — к счастью, я была рядом.
И Салли снова поразилась сестре — Наоми выбрала единственно правильное решение, не спасовав в решительную минуту, и поступила так из любви. Это ей, Салли, следовало так поступить! Даже в этом, мелькнула у Салли полубезумная мысль, тебя не обскакать. Но Наоми оказалась в нужное время и в нужном месте, ибо, сумев проникнуть в ее тайну, взвалила бремя облегчить страдания матери на себя. Немыслимая потеря и радость избавления от мук — они и определяли сегодняшний день: освобождение матери от мира, к которому она, казалось, так и не смогла привыкнуть, сколько Салли и Наоми ее помнили. Что же касается ее дочерей, им теперь предстоит привыкать к новым реалиям. Привыкать любить и ненавидеть на новый лад, а еще стыдиться друг друга.
Дороги успели просохнуть, и утром на машине пожаловал доктор Мэддокс. Жители городка — полнейшие невежды по части медицины — обожали его за доброту, обязательность и удивительную скромность. И это там, где любому лекарю ничего не стоило сотворить себе репутацию чудотворца. Но персонал больницы понимал, что доктор Мэддокс хоть и горький пьяница, но дело свое знает крепко и что обязывает его к этому некое запомнившееся на всю жизнь событие из далекого прошлого. Случалось, он оперировал, но лишь тогда, когда скальпель в руку взять было решительно некому, он, если не заложит за воротник, был и оставался одним из лучших хирургов провинции. Он мог как угодно напортачить с вещами второстепенными — с бумажной работой, к примеру, не исключая и выписку свидетельств о смерти. Эти огрехи благополучно скрывались под обликом эдакого рубахи-парня, готового помочь любому и распространявшего недвусмысленное амбре перегара.
В то субботнее утро доктор Мэддокс склонился над усопшей, поинтересовался у Наоми насчет последнего укола — дескать, сколько кубиков, выслушал ее, горестно вздохнул — мол, какая хорошая женщина была бедняжка миссис Дьюренс, такая отзывчивая, добрая. Потом выписал свидетельство о смерти, показал бумагу Наоми и Салли, где утверждалось, что миссис Дьюренс скончалась от рака, нефрита и истощения. Доктор Мэддокс констатировал смерть от нефрита и истощения уже очень многим в этой долине. От нефрита и истощения почили в бозе практически все жители местности по обеим берегам реки до самых до синих холмов, поросших лесом, где и лесорубы умирали исключительно от нефрита и истощения, если только кто-нибудь из них не погибал, придавленный упавшим деревом. В свидетельствах о смерти фермеров, которые свели счеты с жизнью из-за невозможности расплатиться с банком, приняв яд, тоже красовалась дежурная и спасительная формулировка доктора Мэддокса.
В то утро, когда миссис Дьюренс уснула вечным сном, доктор Мэддокс сидел за кухонным столом, пил чай, заваренный Салли, старательно избегавшей встречаться глазами с Наоми, и беседовал с отцом девушек — разговор был обычным мужским разговором, обменом фразами, чуть смущенным и донельзя банальным. Крупные черты лица отца Наоми и Салли не выражали ничего, с таким же видом он вполне мог общаться со своими наемными работниками. Скорбь еще не успела оставить на нем отметин, но чувствовалось, что оставит, причем ждать этого недолго.
Теперь, кажется, ничто не удерживало и Салли в Маклей-Вэлли. Она уже с добрый год засиделась в невестах. Сестра ее вернулась в Сидней к своим делам. Мистер Дьюренс работал как вол, временами нанимая для подмоги мальчишек семейства Сорли. Но Салли чувствовала, что еще не время покинуть родительский кров. Мерзко и гнусно сбежать сейчас. Слишком уж легко было бы взять да снять с себя ответственность за совершенное преступление, тем самым опорочить и честь матери. Другое дело ее сестра, та имела право на бегство, поскольку именно решительность была ее сильной стороной. И сбежала она еще до того. И хотя все вокруг, не колеблясь, объявили Эрика Дьюренса вдовцом сиречь свободным, как ветер, Салли его таковым не воспринимала.
Да и местная больница обладала силой притяжения. В ночь на среду после похорон матери ей сказали, что в больнице от перитонита умер 14-летний мальчик, и Салли свято уверовала, что хлынувшие при этом известии слезы суть дань ее матери и своего рода откуп всем окрестным жителям. И девушка иногда верхом, а чаще в двуколке, в форменном одеянии медсестры продолжала ездить в Шервуд и обратно по широкой желтой дороге и по перекинутому через речку шаткому мостику. Она казалась неотделимой от зеленой травы загонов и выгулов.
Именно в больничных коридорах во время ночных дежурств милосердие, проявленное ими к их матери, трансформировалось в преступление, от которого не отмахнешься. Я поступила так, оттого что была на пределе сил? Сыта по горло ночными и дневными бдениями? В кабинете медсестер на другом конце приемного отделения, хоть и пропустившего через себя решительно все на свете виды хворей, увечий и связанных с ними мук, которые все равно не могли сравниться с теми, что выпали на долю матери, Салли безутешно рыдала, ибо ночные мольбы и стенания всех пациентов этой больницы вместе взятых не шли ни в какое сравнение с дневными мольбами и стенаниями умершей, но обреченной на вечную жизнь в памяти Салли матери.
Девушку двадцати двух — без малого двадцати трех — лет окружающие считали подверженной некоей грустной задумчивости, той самой, из которой и проистекают самые тяжкие, по мнению большинства бушменов, грехи: замкнутость, необщительность, отчужденность. Или же от души сочувствовали ей. Как кандидатке в старые девы.
А потом, восемь месяцев спустя, новость будто гром среди ясного неба. Событие это полностью перекроило географию планеты. До неузнаваемости переиначив всю картину повседневных обязанностей, оно обеспечило доселе невиданные пути бегства. И дело было не в войне — войны это касалось лишь отчасти. И не в громких заявлениях премьера в выпусках новостей, что враг, мол, уже на Самоа и в Новой Гвинее и что его флотилии и бомбардировщики вовсю орудуют на морях и грозят прибрать к рукам Тихий океан заодно с Индийским. И не в призывах к созданию полноценной армии из костяка, состоявшего из воскресных ополченцев. И не вдруг проявившееся осознание того, что в долине среди владельцев ферм видимо-невидимо баварцев-католиков, в мгновение ока потеснивших по части нелояльности даже ирландцев. Дело было в письме из Сиднея от Наоми, адресованном отцу и Салли.
У нас объявили о призыве медсестер на фронт. Если вы ничего не имеете против, я тоже подам заявление. Но вряд ли меня возьмут. Если Салли придется туго одной, я, конечно…
В последние дни Салли, мучимая угрызениями совести по поводу своей вечной занятости, решила подсластить пилюлю — по утрам на большой железной печке, куда подбрасывали опавшие с деревьев сухие ветки, скворчало жаркое с картошкой. Подчистивший сковородку за день отец, вечером, когда дочь возвращалась, вовсю нахваливал еду. Большое счастье, что отец был не из тех, кто хнычет по любому поводу и без, и что в еде был непривередлив — пристрастия его ограничивались мясом, картошкой и бобами, в особенности поданными с пылу с жару. Но еще задолго до великого потрясения от вестей из Сиднея Салли поймала себя на мысли, что где-то глубоко-глубоко внутри, в самом укромном закоулке души вынашивает планы покинуть отчий дом уже хотя бы потому, что там, куда бы ее ни занесло, ни этих опостылевших стен, ни коридоров не будет.
Если Салли заранее знала, что задержится, просила одну из девчонок Сорли приготовить ужин для отца. Любой другой понял бы, к чему все идет — к тому, что хозяйство без женского догляда превратится в его крест, — и возмутился бы. А вот мистер Дьюренс, как говорится, и в ус не дул. Он пребывал в уверенности, что в один прекрасный день дом покинет и вторая дочь — ведь первая, Наоми, уже его покинула. Ни заверения в любви, ни мольбы, ни узы крови, как со скорбной мудростью говорил себе мистер Дьюренс, не заставят детей оставаться с родителями под одной крышей до самой до гробовой доски. Рано или поздно настанет момент, когда крыша родного дома завертится колесом и расшвыряет подросшее поколение по миру. В этом месяце — если верить добиравшейся до фермы с оказией «Геральд» — крыша целого мира уподобилась колесу, крушившему сердца и души родителей. Если Наоми удалось сбежать от этой крыши Маклей, значит, и ей, Салли, ничто не препятствует сорваться с места и пронестись по касательной к планете, даст Бог, и над океанами — скакнуть так, чтобы ее дочерние преступления скукожились бы до отдельно взятого атома.
Существовала и сложность с сыном фермера по имени Эрни Макалистер — все решили, что оба идеально подходят друг другу. Она пару раз соглашалась поплавать с ним у Креснт-Хед, а один раз даже позволила сводить себя в кино в Виктории. Женское общество — включая и ее покойную мать — готово было уже вручить ее семье Макалистеров, ну совсем как объект недвижимости. Смертная скука всех этих потуг страшила Салли.
Письмо федеральных властей, оповещавшее о призыве на военную службу медсестер, прибыло вместе с письмом Наоми, и старшая сестра оставила его лежать в комнате медсестер на случай, если кто-нибудь из четверых ее подопечных вдруг не устоит перед приманкой истории. Салли сообщила старшей, что, мол, собралась подать заявление. Вполне возможно, что еще ничего из этой затеи и не выйдет. Но старшая сестра, уроженка Англии, глубоко чтившая и Империю, и ведомую той войну, отпустила Салли.
Салли рассчитывала, что все формальности в Сиднее, связанные с подачей заявления, займут двое суток. И перед отъездом отправила телеграмму, но не Наоми, а их тетушке Джеки, предпочитая остановиться в ее куда более просторном доме в Рэндвике. Салли прекрасно понимала, что это заденет сестру. Та непременно воспримет этот жест как неприязненный в отношении сестры-горожанки и как попытку оградить себя от чувства неловкости, проистекавшего из участия в их совместной акции по милосердному умерщвлению матери. Но душа Салли призывала ее действовать наперекор сестре, довести до понимания Наоми, что не ей пытаться оградить Салли от большой битвы, оставив лишь жалкие крохи дохловатого мира.
К утру прибыв в Сидней и на трамвае добравшись до казарм Виктории, Салли попала в зал для военного обучения, где стояли женщины слегка затравленного вида, и заполнила анкету. Вопросы касались ее стажа и состояния здоровья. Потом встала в очередь для предъявления справки, что она действительно медсестра, и еще справки о состоянии здоровья, выписанной доктором Мэддоксом. Документы принимали пожилой полковник ополчения, державшийся покровительственно, и сидевшая рядом с ним дама в летах с несколько суховатыми манерами. Салли чудилось, что от обеих разграфленных бумажек исходит какой-то убийственный дух, и она с радостью отделалась от них, отдав их куда следовало.
И все же Салли сомневалась, что ее примут. В таком случае она, предприняв эту слабую попытку ухода от судьбы, на долгие годы приструненная вернется к исполнению своих дочерних обязанностей. Салли даже подозревала, что именно такой итог принесет ей не разочарование, а скорее облегчение. Ей хотелось обратно. И тем же утром, покинув зал, она решила вернуться домой первым же вечерним пароходом. Нет уж, раскрутившейся жестяной крыше ее далеко не отбросить, более того, похоже, крыша эта завертелась в обратную сторону и теперь притягивает ее.
Остаток дня они провели с тетушкой Джеки. Та была на добрый десяток лет моложе матери Салли и — выйдя замуж за бухгалтера — не сохранила на себе печать изнуренности, в одинаковой мере присущую всем, кому приходилось иметь дело с дойкой коров и уходом за ними. Тетушка Джеки была жизнерадостной, будучи наделена истинным даром легкомыслия, тогда как мать Салли явно предпочитала стойко безмолвствовать, нежели иронизировать. Тот клонившийся к закату день не был отмечен какими бы то ни было соблазнами городской жизни, призванными утешить Салли, облегчить ей неотвратимое возвращение на ферму. Они посетили лавочку зеленщика-итальянца прикупить колбаски для деток и мужа к ужину. И хотя силы земные порешили теперь величать колбасу «девонской», намекая на ее все же британское, но никак не германское происхождение, мясо пока еще не превратилось окончательно в символ вновь обретенной и солидной британской самоидентичности. Потом бегом к бакалейщику — «Моран и Катон». Вот такие незабываемые столичные впечатления!
Было четыре часа дня. Дети, которым тетушка Джеки прочила университеты, сидели в своей комнате за уроками — каждый за своим столиком, нет-нет, никаких уроков на кухонном столе, так было заведено в этом доме. И тут пожаловала Наоми Дьюренс. На стук открыла тетушка, а Салли сидела за кухонным столом, перелистывая какой-то иллюстрированный журнал. Услышав, кто пришел, Салли, оторвавшись от журнала, вышла встретить сестру. Едва войдя в гостиную, она увидела Наоми, та была в легком синем платье, поверх которого был наброшен белый жакет, а на голове соломенная шляпка с синим же бантом. Ей с непринужденностью горожанки удавалось следить и за одеждой, и за выражением пронзительно зеленых глаз, и за мимикой продолговатого лица, и сохранять на удлиненных губах доставшуюся ей от матери мило-беспечную улыбку. В то же время она не успела избавиться от какой-то застенчивости и при этом испытывала непреодолимую тягу к броскому макияжу. Даже тетушка приветствовала племянницу так, словно та была английской принцессой. С улыбками предвкушения радости на лицах вышли из своей комнаты дети. Наоми принесла коробку шоколада.
Когда дети, получив свою порцию конфет, удалились к своим столикам и Евклидовой геометрии, Наоми заговорила:
— Не представляешь, как я удивилась, Салли, когда полковник и старшая медсестра сообщили мне о том, что прибыла еще одна Дьюренс, Салли Дьюренс.
Наоми говорила мягко и вкрадчиво, как представитель гражданской власти, не сомневающийся в том, что сказанное — исключительно приятное, радостное для сестры известие, за которое, правда, той придется рано или поздно расплачиваться. А вот это Салли восприняла как факт, крайне нежелательный и зловещий.
— Почему ты не попросилась ко мне, вместо того чтобы беспокоить тетушку Джеки? Вполне можно было бы остановиться и у меня, — продолжала расспросы Наоми.
Верно, подумала Салли, две дочери-убийцы сошлись бы вместе. Нечего сказать, картинка!
— Просто подумала, что это только меня касается, — пробормотала она в ответ. — Я и не думала тебя обижать.
— А кто же будет за папой присматривать? Просто пришла в голову такая мысль.
Салли посмотрела Наоми прямо в глаза.
— Ты точно не будешь. Я — тоже. Но не сомневаюсь, он сможет обойтись и без нас.
— А как он себя чувствует?
— Он об этом не распространяется. Я уговорила дочку Сорли ему готовить. Но дважды в неделю, а то и чаще сама миссис Сорли заносит ему пирожки с фруктами и лепешки. Может, ему и одиноко, но он об этом ни слова не сказал. Да и в конце концов все, у кого дети выросли, рано или поздно остаются в одиночестве, так ведь?
Наоми искоса глянула на тетушку, будто предупреждая — мол, смотри, и до тебя очередь дойдет. А потом спросила Салли:
— Но ведь наверняка хватит и того, что уже меня нет в доме.
— Не понимаю, почему ты свято уверовала в то, что ты и только ты одна имеешь право уехать? — удивилась Салли.
И тут же поняла, что совершила еще одну ошибку. Что вступила в войну с сестрой еще до официального ее объявления. Нет, Наоми хочет, чтобы я возвратилась домой не ради папы, а потому, что я для нее — ходячий упрек. Как я упрек для самой себя, но мне необходимо отключиться от этого, чтобы похоронить все это в памяти.
— Я старше, — снова мягко и вкрадчиво напомнила Наоми. — Так уж вышло, что я уехала, когда мама была еще здорова и когда ты по своей воле решила пойти в Маклей. Тогда еще вопрос о присутствии кого-то из нас в доме не стоял так остро, как сейчас. Будь ты старшей сестрой, ты оказалась бы на моем месте, а я на твоем и вполне бы с этим смирилась. Но я успела обосноваться здесь, у меня появились новые обязательства еще до того, как мама слегла. То, что я оказалась здесь, решил случай.
— Теперь все решает война.