— И Орленки никакого не знаем. Говори толком, кого надо? Как фамилия мужа?
— Ну, чего вы, — отвечает, — дурью мучаетесь. Федорова мне нужно. Вин и мужа моего знает. Партийный мий муж, секретный чоловик. Кличка его партийная «Серый».
Посоветовавшись на заставе, ребята решили, что вести ее ко мне так нельзя. Решили предварительно обыскать. Попросили снять полушубок. Она не захотела. Прикрикнули на нее. Она тоже за словом в карман не полезла, ответила так, что ребята окончательно разозлились, стали с нее полушубок стягивать. Она заорала на весь лес:
— Ратуйте, люди добрые, грабят!
Не знаю, чем бы все это кончилось. Но случилось так, что я находился недалеко от заставы, услышал крик и пошел на заставу. Ко мне кинулась высокая, изможденная женщина. Обрадовалась, будто родного увидела:
— Олексий Федорович, вы ли это, голубь? Да який же вы стали солидный, представительный! Значит, то верно, люди кажут, что вы тут за главного, значит, то правда, что партизаны силу имеют?..
— Подождите-ка, успокойтесь. Я что-то не узнаю…
— Да ведь Кулько я, Мария Петровна Кулько. Помните, в Левках к нам заходили, мужа моего с собой забрали?
Она с тех пор переменилась ужасно. Лицо землистого цвета, руки костлявые, и только глаза по-прежнему светятся недобрым огоньком. Платье на ней драное и грязное, на ногах огромные мужские валенки. Ребята ей вернули полушубок. Она его поспешно надела и снова обратилась ко мне:
— Разговор до вас есть, Олексий Федорович.
В моей землянке, разогревшись у печки и выпив махом полстакана спирта, Мария Петровна обратилась ко мне с такой, весьма примечательной просьбой:
— Верните мужа моего, Олексий Федорович. Дитки без таты нияк не можут, плачут. Кушать нам нечего. Забрали все полицаи, гады прокляты. Ушла я с дитками из Левок, просто сказать сбежала. По людям ходим, кусок просим… Пожалейте, Олексий Федорович, ведь четверо у мене диток.
Я был огорошен. Ничего подобного не ждал. Хотел отшутиться и выгнать. Тем более, что не забыл характеристику, данную ей мужем: «Вредная баба! От нее любой подлости можно ждать». Но меня разобрало любопытство. Захотелось узнать, как она до жизни такой дошла. Куда девались запасы, которые оставил ей тогда муж. «Такая ведь, — думал я, — ничем не погнушается. И старосте и немцам будет служить, лишь бы имущество сберечь, а если удастся, так и приумножить».
— Что значит вернуть? — ответил я спокойно. — Вы же не глупая женщина, сами понимаете: он большевик и выполняет свой долг. Никто его насильно не тащил. Работает он с нами потому, что таковы его убеждения, таков долг перед партией и Родиной.
— То я знаю, что он сам за вами ушел. Он неразумный, як дитя. Так и до войны: скажут в райкоме — иди работать в собес, — идет. Еще ничего в собес. В загс его запихали, и тоже послушался, год в загсе руководил. Зарплата маленькая, а пользы только что на свадьбах гулял.
Зашел в землянку по какому-то делу Дружинин. Кулько он знал, рассказывал я ему в свое время и о встрече в Левках. Мария Петровна не смутилась. Поздоровалась с ним за руку.
Я предложил ей перекусить. Она приняла приглашение с радостью. А когда поставили перед ней миску каши, да еще сверху положили кусок мяса и хлеба отрезали, не жалея, и соль поставили в большой консервной банке, хоть жменю бери, лицо ее перекосилось, и она расплакалась.
— Ой, Олексий Федорович, — сказала она дрожащим голосом, растирая на щеках слезы, — не так я вас, когда вы приходили, понимала. Не то думала, не за тем гналась.
— Ешьте, Мария Петровна, — сказал Дружинин. — Ешьте, не торопитесь, а потом расскажите подробно о жизни. Нам это очень интересно.
И она действительно поела, а потом рассказала.
— Как вы тогда скрылись в ночи, а за вами мий Кулько подался, кинулась я и думала догоню. Так темно ж було, не нашла. «Ничего, решаю, — вернется». И, правда, вертается. Что же вы думаете? Так вы его, Олексий Федорович, словом своим сагитировали — опять убег. И нет день, нет два. А тут нимцы в Левки пришли. Ко мне в хату офицер стал.
От перепугалась я, Олексий Федорович! Думаю, а ну, как узнает, что муж мий коммунист. Барахло тоже не все попрятала. Нимцы как раз открыли кампанию: теплые вещи забирают для своей армии. Требуют, чтобы жертвовали. Увидел у меня тот офицер кожушки, руками показывает: «Що, мол, таке?» А я тоже руками и словами и всем стараюсь объяснить, что будто активно собрала в подарок победоносной Германии. Улыбаюсь, кланяюсь. Бачу — вин смеется: «Гут, гут».
Потим к нему хлопчика приставили из колонистов, переводчик он. Тоже у нас жил. Я им обед варила. Сам-то Шерман-майор будто вежливый и чистый. А хлопчик — такой поганый, прыщавый, злой, як змееныш.
По перву жили не дуже плохо. Майор с переводчиком в кимнатах, а я с дитмы в кухне. Шерман-майор, как вечер, ванну принимает: воды в корыто налью, губку резинову дае, тереть чтобы. Вин голый. Ну что тут робить? Терплю. Плачу, а сама тру То для дитей, товарищи партизаны. Що тилько мать для диток своих не перетерпит!
Вин будто добрый був, той майор. Диткам моим ром дае, кофе дал раз чашку: сахарину дуже багато насыпал и диткам отдал. Я разбавила на три чашки, и дитки выпили.
Други нимцы чуть что по морде бьют. А наш майор ласково так: «Фрау Марусья…»
Переводчик, той обличье свое прыщаве воротит, дитей толкает. Вы мий характер понимаете, Олексий Федорович, я того переводчика, колы вин до моей старшей девчонки стал лепиться, из кухни вытолкала. Вин до майора, а той смеется: «Гут, гут», — говорит.
Я было приспособилась, ночью тихенько вещи перепрятываю. Так думала и жить станем понемножку. А тут приходят до мене два полицая и Андрей Сива, староста наш. Шермана-майора дома нема Сива в сарай, корову тягне. Други два за кабанчик. Я начала криком орать, да и дитки мени в помощь. Сива грозит: «Убью!» Пистолет до грудей: «Мовчать, бильшовицка зараза!» Но вы мий характер понимаете, Олексий Федорович, мени, коли до диток дойдет, последне их добро отбирают, мени тогда все чисто прах, никто не напугает. Борюсь с тем Сивой, с рук веревку, что корова привязана, рву. А тут Шерман-майор во двор иде. По военному так выступае: раз, два. Берет Шерман-майор Сиву за ворот, а другой рукой в морду, в морду того Сиву. Бачу я таке дило, к полицаям пидскочила, схватила ведро и тем поганым ведром як стала биться! Так воны со двора бигом…
Тут Дружинин не удержался, прервал рассказчицу:
— Что немцы у вас там в Левках все благородный или только один этот Шерман?
— Сама думала благородный вин, две недели так предполагала. Только то у него политика наружная, а политика внутренняя такая оказалась. Сидят раз вечером оба-два — и Шерман-майор и его переводчик. Дай, думаю, спытаю: чи знают воны, что мий муж коммунист? Тихенько так шла, слезы на себя напускаю: «Пан майор, дитки мои, — кажу, — на вулыцю выйти не можут. Бьют их полицаи. И мени грозят, что не спасет тебя и офицер». Переводчик майору пересказывает, а сам смеется. Шерман серьезно слушает. Потим головой машет: «Найн». А переводчик ему снова, гаденыш, что-то говорит. Слышу: «Коммунистише». Пропала, думаю. Майор опять головой машет и долго что-то переводчику объясняет. Той мне: «У нас, — каже, — нимцев (тоже без году недиля к нимцам причислен, а важно так говорит), у нас, нимцев, главное порядок. Есть приказ. По тому приказу установлена очередь — первыми обрабатывать евреев и коммунистов, следующий черед — все, кто связан с партизанами, третьи — семьи коммунистов, четверты — семьи офицеров Червоной Армии. Вы в третьем списке. А полицаи порядок нарушили — потому им и попало».
Мне после того разговору сразу бы утекти. Забрать бы диток, в санки корову запрячь и в ночи до родных своих в другое село перебраться. Так надеялась я, что шутит Шерман-майор, что вправду вин ко мне добрый. Я ж ему обид варила, белье стирала, мыла его самого каждый вечер резиновой губкой. Но колы пришел мий срок, стал Шерман-майор, як той кремень. Ничего не слухае. Полицаи сундуки вытягают, корову та поросенка волокут, Сива меня за ворот, а диток моих сапогами. Как не убили до смерти, не знаю…
Она замолчала. Взгляд ее теперь совсем сухих глаз был устремлен в сторону. Я с удивлением заметил на лице этой женщины признаки раздумья. Губы ее слегка шевелились, будто хотели произнести что-то непривычное, выразить новую и непонятную мысль. Но после недолгого молчания сказала она ни ей, ни нам не нужные слова:
— Вот, Олекоий Федорович, что есть нимецька благодарность, фашистска благодарность…
— Так, — сказал я, — кажется, все? Или еще что-нибудь можете рассказать? Вообще-то ведь вам по сравнению с многими другими повезло. Вы живы, и дети ваши тоже пока целы.
— Так разве то жизнь? Прийшла до одних родичей в Семеновку, тетка моя там живет, характеры у нас, як зад и перед, — не сходятся. Потим в Холмы, в район перейшла до невестки.
— Тоже характеры не сходятся?
— Тоже характер, — согласилась она и вздохнула. — Мени чоловик, диткам тата нужен. Верните его нам, Олексий Федорович, сжальтесь над сиротами. Вин в Армию Червону не гожий був, билет белый ему доктора дали по желудку. А теперь от жинки в лес утек, воевать захотел…
Говорила она уже без прежней настырности и даже без слез.
— Но вы же понимаете, — попытался объяснить ей я, — мужа вашего здесь нет. Он ушел по заданию обкома. И вообще, подумайте, о чем вы говорите. Идет страшная война…
Ее вдруг прорвало:
— Я же теперь, Олексий Федорович, ясно поняла, что партизаны люди хорошие и что нет нимцев добрых, а все они вороги наши и диткам нашим, — я же теперь учена стала. И что вы с нимцами бьетесь, уничтожаете их, то я приветствую всем сердцем и так любому для агитации скажу… Но мени-то, мени що робить? Я-то на что жить осталась? Який з мене толк теперь? Була Мария Петровна хозяйка над домом, над мужем, над дитми. Була у мене и власть и сила. А що стало? Сила при мне, вот она, — рассказчица протянула вперед руки, сжала кулаки так, что на запястьях выступили синие жилы, есть сила, а не хозяйка я бильше в жизни…
Дружинин подмигнул мне и спросил:
— А советскую власть вы любите?