— Какую это Сачлы? — не поняла сиделка.
— Простите, простите, — спохватился Аскер, — я хочу сказать: Рухсару-ханум.
— Вот так бы сразу и говорили… А то: Сачлы, Сачлы! Рухсара, в белом халате, в косынке, сидела в приемном покое у окна и читала роман Гюго «Человек, который смеется».
— Вас опять к телефону, — заглянула в дверь сиделка. Девушка вздохнула, с недовольным видом отложила книгу.
— Кто у аппарата? Слушаю, — строго сказала Сачлы.
— Это я…
Аскер вдруг с ужасом почувствовал, что говорит тоненьким, каким-то противно виноватым голоском.
— Кто — я? Да что вам нужно?
Набравшись смелости, Аскер выпалил:
— Это я, я! Не узнаете? Старший телефонист. Телефонист Аскер. Тель-Аскер, как все говорят. Я ваш чемодан нес от автобуса в здравотдел. Помните, ханум?
Ничего не ответив, Сачлы повесила трубку и с пылающими щеками вернулась в приемную, взяла книгу.
Басовитый гудок в коммутаторе требовательно позвал Аскера.
— ГПУ?.. Милицию?.. Сейчас, сейчас, товарищ начальник!
Оттянув прилипшую к вспотевшей спине рубашку, юноша задумался.
«А если подслушали мой разговор с Сачлы? Вот срам-то!.. Ну, ничего, успокоил он себя. — Я — молодой человек. И… И теперь-то я стану любить ее несравненно сильнее, чем еще час назад».
Молодой лес просыпался. Птицы неумолчно щебетали и гомонили в ветвях. Небо, казалось, затянули огромным алым шелковым платком. Водопад, низвергаясь с высокой скалы, наполнял рассветную тишину неистовым шумом; раздробленные ударом о камни, мельчайшие, почти невесомые капельки клубились у подножия, упадет сюда первый луч солнца и построит в брызгах крутой мостик разноцветной радуги.
Медленно идущий по извилистой, едва заметной со стороны тропинке Кеса, щуря до боли глаза, всматривался в холмы, вереницей тянувшиеся на противоположном берегу реки, поросшие чахлым лесом.
Там прокладывали шоссейную дорогу. Каждое утро с восходом солнца гремели взрывы, взметая скалы, расшвыривая гранитные глыбы; содрогались небо и земля… железобетонные мосты перекидывались через овраги, бездонные ущелья, во тьме которых грохотали стремительные потоки.
Дорогу строили сами жители, но Кесу, после того как он поступил на службу к Субханвердизаде то ли курьером, то ли дворником, освободили от строительных работ. И он теперь считал себя самым счастливым человеком на белом свете. Придя в деревню, Кеса кичился перед родственниками и знакомыми:
— Да сельсовет не смеет мне ткнуть: «И у тебя над глазами — брови!» Дескать, ты такой же, как прочие… О нет, нет! Все переменилось. А почему? Да потому, что я отныне — советский служащий, а не темный олух, как некоторые…
Кеса аккуратно, добросовестно собирал по деревням сплетни, новости, слухи и выкладывал их Субханвердизаде.
Только побывал он в каком-нибудь селении — глянь, нагрянула комиссия райисполкома. И ей уже все известно. Такие заранее осведомленные комиссии, состоявшие из «своих» людей, не возвращались в район с пустыми руками…
Случалось, наиболее важные дела, вскрытые Кесой, обсуждались на исполкоме, и Субханвердизаде произносил' пламенную речь, поражая собравшихся доскональным знанием положения на местах, даже в отдаленных горных селениях.
Кесу так и распирало от гордости. Он испытывал неизъяснимое удовольствие, верно служа Субханвердизаде, являясь его доверенным лицом.
Накануне его отыскал Аскер и, отведя в укромный уголок, обратился со смиренной просьбой:
— Мен олюм, почтенный Кеса, раздобудь мне две рамы сотового меду. Самого душистого! Самого сладкого!
— Что это значит, а? — Кеса с неприступным видом нахмурился.
— Две рамы сотового для двух покоривших меня девичьих кос — умолял Аскер. — Сам знаешь, ами-джан, мое слово крепкое… Я ведь не из тех, сам знаешь, кто пристает с просьбами к первому встречному!
Кеса благосклонно согласился.
— Хоть ты взбалмошный, хоть ты делибаш, но ты мой друг. Для такого моя шея тоньше волоска!.. Достану, обязательно достану.
И вечером отправился в свою родную деревню, славившуюся пчельниками по всей округе. Там он знатно попировал у родственника-чабана, купил меду, конечно, забыв расплатиться: «В следующий раз, не беспокойся, за Кесой не пропадет…», и теперь с узелком возвращался в город.
Странный, дивно прекрасный, совсем непохожий на далекий Баку мир окружал Рухсару, своеобразие его и волновало, и покоряло девушку.
Когда она ранним утром выходила во двор больницы, перед нею открывалась широкая панорама гор, уходящих непрерывной цепью куда-то далеко-далеко в туманную даль. Макушки покрытых синеватым снегом гор касались белопенных, будто вороха хлопка, облаков, и часто девушка не различала, где же облака, а где заснеженные горы… Отвесные скалы сияли белым камнем, словно зеркала. С шумом, с грохотом скатывались в долину ручьи, вода их, туго натянутая течением, серебрилась. Воздух был чист, прозрачен как хрусталь. Студеный ветерок, резкими порывами летевший с гор, приносил в долину благоухание приальпийских лугов.
А ниже зеленым поясом протянулись леса. Могучие вековые деревья стояли зелеными шатрами. Волны, гонимые ветром, пробегали по листве, словно в море, но эти волны были зелеными, а не синими. К деревьям сиротливо жались кусты можжевельника. Роса ослепительно блестела в изумрудной траве, в венчиках цветов.
Буйное, неправдоподобно щедрое, баснословное по пестроте и яркости красок цветение земли восхищало девушку, но едва она начинала думать о своей жизни, как лицо ее омрачалось.
С первого же дня приезда сюда в ее душу запала тревога. Беспрерывные ночные вызовы к телефону, бесцеремонные взгляды встречных во время прогулок по городку, письма с нежными признаниями приводили в смятение девушку.
Рухсара выросла в строгой, богобоязненной семье. Мать ее Нанагыз отличалась приверженностью к стародавним обычаям и не расставалась с чадрой. Когда с Рухсарой заговаривали даже знакомые, девушка вспыхивала, и щечки ее становились похожими на цветы горного мака. И в школе, и в медицинском техникуме, отвечая учителям, она так волновалась, что сердце бешено колотилось в груди. И теперь, повзрослев, казалось бы, став самостоятельной, Рухсара все еще была пугливой ланью, вздрагивала от малейшего шороха, боялась, чтобы о ней чего-нибудь дурного не сказали, плохого не подумали…
Постоянно она помнила прощальный наказ матери. На перроне бакинского вокзала, когда паровоз уже окутался белесыми клубами и вагоны вот-вот должны были тронуться, Нанагыз крепко прижала своей единственной рукою дочь к груди, а по ее морщинистому, доброму, такому родному лицу заструились слезы.
— Доченька, счастливого пути! Ты будешь одна, совсем одна… Береги себя, свою честь, не нарушай семейных обычаев и заветов. Если ты расстанешься со своими косами, то считай меня мертвой! — И Нанагыз судорожно зарыдала. — Ты — мой первенец, моя первая радость в жизни!
Наставления матери глубоко запали в душу Рухсары. И отныне, дабы не оскорбить материнской любви, следила за каждым своим словом, шагом, поступком. Старалась не уходить без срочной надобности из больницы, заботливо ухаживала за страждущими, а в свободные часы глотала роман за романом. Если нужно было сходить на базар, девушка одевалась скромно, проходила мимо людей, смущенно опустив ресницы, ни с кем не заговаривала, лишь почтительно кланялась старцам и старушкам.
Благодетелем своим Рухсара почитала доктора Баладжаева, заведующего райздравотделом. И несколько раз хотела поведать ему, что ее не на шутку перепугали назойливые приставания незнакомых мужчин, что чувствует она себя на чужбине одиноко, неуютно… Однако рвущиеся из души слова признания неизменно застревали в горле стыдливой девушки, и она день ото дня откладывала свое намерение и замыкалась в горестном молчании. А вдруг доктор неправильно истолкует ее слова и поползут сплетни, до мамы докатится недобрая весть? А Ризван? Не разобьется ли сердце его, подобно хрупкому стеклу, от обидных слухов о любимой? Уж лучше молчать, таиться. Таков закон жизни…
А доктор Баладжаев встретил Рухсару приветливо. Сразу же зачислил ее в штат, отвел ей небольшую комнатку в больничном здании. С какой бы просьбой ни обращалась к нему девушка, доктор вздымал обе руки вверх и торопливо ее обнадеживал: «Ничего, детка, все устроится!..» И действительно, все устраивал.
Рухсара краснела, благодарила.
Надо заметить, что Баладжаев совершенно напрасно именовался доктором, — он окончил всего лишь фельдшерские курсы. Но в отдаленном горном районе, куда его назначили, образованных опытных врачей еще в помине не было, и умный, обходительный, услужливый Баладжаев быстро прослыл «доктором», завоевал признание. Вел он себя скромно, был со всеми ласков. Крестьяне обязательно норовили попасть на прием только к Баладжаеву.