Начальник ополчения доложил, что ратников собрано всего пятьсот человек. Прочих призвать не удалось — за них как за вассалов сеньоры предъявили иммунитет.
— Придумали словечко новое — вассал! — сердился канцлер. — И откуда взялось? «Вассал моего вассала, — передразнил он кого-то, кто говорит скрипучим, надменным голосом, — не есть мой вассал»!.. Все эти твои возлюбленные Конрады Черные и иже с ними, — снова напал он на Гоццелина, — растаскивают государство!
Архиепископ Гоццелин в кресле разогнулся, насколько позволял ему горб, и ответил неожиданно бодрым и звучным голосом:
— Они тебя не слушаются, потому что ты для них поп, и только. Доверь командование кому-нибудь из них, и ты увидишь…
Канцлер в гневе замахал руками:
— Это кому же? Не Кривому ли Локтю, этому тайному разбойнику? А может быть, скажешь, Эду, бастарду, который разбойник явный?
— А хоть бы и Эду. — Гоццелин отправил в беззубый рот очередную порцию миндаля, — Стареешь, Гугон, ей-богу, стареешь!
Канцлер спохватился, что военный совет слышит много лишнего, и распустил всех до утра. Проводил архиепископа, которого вели два юных послушника — светловолосый, будто ангел, и черный, как вороненок.
Тогда в давящей тишине крипты зашелестел голос нотация Фулька. Он осмеливался вновь напомнить о том, что есть надежнейший цемент, связующее средство, — святая наша матерь церковь, Дать только ей такую силу, такую власть, чтобы железом и огнем могла искоренять любое инакомыслие, любое своемудрие… Нет власти над умами, и оттого такой развал.
— Я сам епископ, — высокомерно прервал его Гугон, — и знаю, что должна делать церковь, а что не должна. Двести лет назад Карл Мартелл, чтобы отразить сарацин, отнял у галльской церкви все ее угодья и раздал своим ратникам, свободным землепашцам!
— Зато половину сарацинских трофеев он отдал церкви.
— Да, но прежде чем думать о раздаче трофеев, надо как-то победить. А времени размышлять уже нету. Пока мы сейчас заседали, вестник подал донесение прямо мне. Ты знаешь, я отправлял к Сигурду послов с согласием платить дань. А он велел им обрезать уши! Сказал: я, мол, грабежом у вас больше соберу.
Канцлер погрузился в глубокое раздумье, а Фульк уныло поигрывал золотой цепочкой от зрительного стекла.
— И, однако, ты, нотаций, прав, — очнулся от размышлений канцлер, — нас спасет либо церковь, либо никто. Только не так, как ты, скудоумец, предполагаешь. Бери-ка перо! Повелеваю: во всех монастырях, епископствах, приходах ударить в набат… Боже, сколько там монахов, клириков, послушников, служек всяких! И какие всё здоровяки!
День кончился, оставив все свои заботы тяжким грузом на сердце. Отошли с поклонами нотации, доместики унесли тазы, в которых омывалось тучное тело канцлера. Диаконы притушили свечи и удалились на цыпочках. Канцлер у одинокой лампады все молился о немыслимо грандиозной империи Карла Великого, которую предстояло сохранить.
А массивные своды давили, будто ладони столбов уж не выдерживали толщь. Игла вонзилась в сердце, отдаваясь болью, и Гугон закричал скорбно, как ягненок.
Колокола святого Эрпберта надрывались. Звонари падали от усталости, их обливали водой, и они, повиснув на веревках, снова раскачивали медные языки.
В распахнутые ворота въезжали вереницы телег, стреноженные копи паслись на клумбах, ратники лежали у костров. Приор Балдуин в каске, которая сползала ему на нос, деловитый, как боевой петушок, раздавал приказания, распределял оружие и провиант. В базилике хор охрип и еле вторил заунывным мольбам органа.
В канун Иоанна Предтечи прискакал всадник с повелением выступать. Люди закричали, заржали лошади, завизжали поросята в обозных фурах. Заплакали, провожая, монахини и поселянки. Колокола умолкли, лишь большой Хиль скорбно отмеривал минуты расставания.
Азарика, запыхавшись, прибежала из леса, где по просьбе Фортуната закапывала их книги и утварь. Свирепый Балдуин отпустил ей щелчок, и она принялась искать свою сотню.
У белой стены базилики грозно выстроился ряд всадников на добрых конях. Блестела чешуя их новенькой брони, развевались флажки на их пиках. Ликовали, предвкушая поход.
— Озрик, где же ты? Вот твой конь, твое оружие — выступаем!
Роберт соскочил с коня, чтобы помочь другу. Еще вчера, переругавшись с привратником Вельзевулом, который, как старый вояка, был им назначен в сотники, Роберт выбрал для Азарики броню — нетяжелую стеганку, обшитую надежной стальной чешуей. Помог подогнать седло и укоротить ремни на стременах.
— Да ты садился когда-нибудь на коня? Эх, Озрик, Озрик! К лошади надо подходить с головы, непременно справа. Этой рукой держи повод, а той берись за луку седла.
Азарика не без трепета подошла. Но конь почуял робость своего всадника и, повернув голову, коснулся ее щеки доброй шершавой губой.
— Ну, мы с тобой поладим! — сказала Азарика и взобралась в седло.
— Комар на слоне! — приветствовали ее появление вооруженные школяры. — Будешь падать — держись за хвост, ха-ха-ха!
Двинулись, под команду Вельзевула выравнивая ряд. Следом выполз обоз, плачущие женщины постепенно отстали. Школяры махали Гисле, которая никак не могла расстаться со своим тутором и шла за сотней до самого моста. Азарике подумалось, что, будь она женщиной, и ей бы вот оставаться там, у ворот, и ждать тревожно и бессильно… «Будь она женщиной»! Ей стало весело, и она засмеялась, заражая улыбкой едущего рядом Роберта.
Прибыли в Андегавы, где на забитой людьми и подводами площади у церкви яблоку негде было упасть. Солнце жарило напропалую, от людского пота и конского навоза стоял удушливый смрад.
Зачем-то стали ломать дома у церкви, взлетели клубы известки. В шеренгах передавали, будто канцлер обнаружил, что войску придется обходить церковь справа, а это недобрый знак!
Солнце палило, ожидание в седле делалось все мучительней. Азарике казалось: еще мгновение — и она свалится с коня под свист и хохот. Вдруг все подтянулись, зашевелились. Вдоль строя рабы несли походное кресло, в котором полулежал роскошно одетый клирик с повелительным выражением лида. Роберт толкнул Азарину:
— Смотри, это и есть сам Гугон, прохвост! Говорят, его удар хватил, но ничего, змей, отлежался!
— Свободные франки! — донесся голос канцлера. — Церковные и иные люди! Бог лишил меня телесного здоровья, но укрепил и благословил душевную силу. Я сам поведу вас в бой, и пусть, как говорит апостол, signum domini arma convincit — то есть знамение божье даст нам победу!
Азарика не слышала ничего. Раскаленная каска давила, панцирный пояс впился, как десяток клешней. Дергался, тянулся за травкой проголодавшийся конь. А церемониям не было конца — вынос мощей, благословение оружия… Наконец к вечеру под оглушительный трезвон воинство двинулось по Лемовикской дороге.
На повороте у родника, где громоздились большие серые камни, Азарика поняла, что больше собой не владеет и медленно сползает вниз. Верный Роберт спешился и, не обращая внимания на брань Вельзевула, снял товарища с седла, положил на траву.
Послышался скрип осей, фырканье мулов. Это был походный реликварий — повозка с мощами святого Эрнберта, которые, по замыслу Гугона, были тоже двинуты в бой. Каноник Фортунат возвышался на облучке, правил. Завидев лежащую Азарику, остановил мулов.
— Привяжи-ка его коня к реликварию, — велел он Роберту, — а сам догоняй свою сотню.
Азарика отлежалась, встала, умылась водой, от которой ломило пальцы. Обратила внимание на большие серые камни. Вспомнилось: «Давай дружить… Тайник на Лемовикской дороге… Будем обмениваться весточками…» Запустила руку под камень, там действительно был какой-то узелок.
— Едем! — торопил каноник. — Мощи должны идти впереди, а не тащиться в арьергарде!
Азарика взобралась рядом на облучок, и каноник чмокнул на мулов, как заправский кучер. А она с любопытством развязала тряпку, в которой оказалась щепка, криво исписанная углем.
«Благородному Озрику от смиренной Агаты привет, — с трудом читались размазанные буквы. — Меня настоятельница продала в Туронский край. Прощайте, благородный Озрик, больше не увидимся никогда, поцелуйте руку его милости Роберту. Только я не Эрменгарда, это я придумала для красоты, я простая Лгата. Да хранит вас бог!»
И Азарику вновь охватила слабость.
— Что есть любовь? — вдруг спросила она Фортуната.
— А? Что? — встрепенулся каноник, убаюканный ровным бегом мулов. — Любовь? Ну как же — вершина жизни, утоление души, мужество расслабленных, кротость сильных… Доволен ли ты, хе-хе, своим седовласым учеником?