— Что именно, сударыня?
— Он утверждает, что вы едете одна к госпоже де Парабер, этой особе, позорящей знать, женщине, с которой никто больше не здоровается при встрече!
— Это правда, сударыня, — ответила я, не удивившись, но мысленно дав себе обещание рассчитаться с моим любезным муженьком за его болтливость.
Герцогиня была потрясена моей дерзостью. Она рассчитывала на какую-нибудь отговорку, или, возможно, ложь; но такая откровенность, такое чудовищное признание лишили ее дара речи. Она выдавила из себя лишь два слова: «Вы сознались!», исполненные ужаса и отчаяния.
Госпожа де Люин была женщина строгих правил; ее круг общения, привычки, семейные отношения привязывали ее к старому двору и показной добродетели — наследию великого короля — наследию, от которого мы с радостью спешили поскорее избавиться, как и от его завещания. Впрочем, и без того понятно, что столь щепетильная особа сурово осуждала жизнь Пале-Рояля и считала своим долгом оградить от нее молодую неопытную родственницу, уже стоящую на краю пропасти; теперь я знаю, что она была совершенно права, но в ту пору была с ней не согласна.
— Что же в этом дурного, сударыня? — продолжала я, не растерявшись. — Разве госпожа де Парабер не принадлежит к столь же знатному роду, как и госпожа де Веррю, и разве она ведет себя не так же, как эта дама? Однако я имела честь видеть вашу досточтимую золовку у вас за столом, а также в вашем замке Дампьер и полагала, что не собьюсь с пути, следуя той же дорогой, что и вы.
Я понимала, какой удар наносила — герцогиня не терпела даже намека на давнюю любовную связь графини де Веррю с королем Сардинии. Госпожа де Люин и ее муж примирились с этим с трудом, можно сказать, поневоле. Они виделись с родственницей как можно реже, скрепя сердце, но все же встречались с ней; то был для них тяжкий крест. Таким образом, моя стрела попала в цель. Тетушка встала с холодным и принужденным видом и указала мне на дверь повелительным жестом:
— Поезжайте, сударыня, раз вам так угодно, но если вы опозорите свое имя, не рассчитывайте на мою поддержку. Я исполнила свой долг и больше никогда не заговорю с вами об этом.
Итак, я отправилась к г-же де Парабер, гордая своей победой; это был подлинный бунт: противостоять одновременно мужу и тетке, тем более что эта тетка была герцогиня де Люин! Для начала это было немало. Сейчас, трезво глядя на все издали, я признаю, что была не права. Но то была не только моя вина: мной владели дух времени и мятежные идеи, только начинавшие тогда проявляться и ставшие сегодня поистине угрожающими. Мы уже не столь почтительно относились к родителям и своим обязанностям — люди прошлого века справедливо на это жаловались. Это завело нас весьма далеко, и мы лишь приближаемся к вершине подъема; неизвестно, что будет после нас!
Госпожа де Парабер встретила меня с распростертыми объятиями и радостными возгласами.
— Я уже не ждала вас, моя королева! — воскликнула она. — Кто вас задержал?
— Тот, кто обычно задерживает женщин: муж.
— Ах! Какой же вы были глупышкой, что вышли за такого человека! Как жаль, что мы не познакомились раньше, я бы иначе устроила вашу судьбу!
— Стало быть, следовало оставаться мадемуазель де Шамрон и сделаться старой девой, как моя тетушка!
— Следовало зваться графиней Мари де Шамрон и сделаться канониссой, как графиня Александрина де Тансен.
— Ах! В самом деле! — ответила я со вздохом. — Почему мои родители об этом не подумали?
— Канонисса! Это же верх земного блаженства! Канонисса! Свободная, желанная повсюду, с таким же устойчивым положением, как у замужней женщины; кроме того, никаких обязанностей, никакого мужа, доход, позволяющий безбедно жить и не отказываться от чужой помощи, независимость вдовы, не обремененной воспоминаниями и былыми связями, которые навязаны родней, бесспорное достоинство, которым вы никому не обязаны; вдобавок отпущение грехов и безнаказанность! Вы недосягаемы для людских толков и сплетен, внушающих всем страх, ведь они никоим образом не могут вам повредить. И в качестве платы за все эти преимущества вы лишь носите крест, который вам к лицу, черное или серое платье, которое при желании можно сделать роскошным, легкую, неприметную вуаль и наколку! Признайте, что все это сплошь выгоды. Ах! Не будь я маркизой де Парабер, я, несомненно, стала бы графиней Мари де ла Вьёвиль.
— Одно стоит другого.
— Да, благодаря моему упорству. Пусть меня принимают такой как я есть, либо оставят в покое. Никто не заставит меня измениться, я объявила это во всеуслышание. Я молода, красива, свободна, богата и веду себя сообразно своему возрасту и положению; я живу весело и хочу веселиться, веселиться как можно дольше, веселиться всегда, если получится, и забыть о заботах. Кто был бы мне благодарен, если бы я поступала иначе?
— Ах! Никто, наверное, разве что былой двор да чопорные люди.
— Я предпочитаю быть с ними в ссоре: они наводят на меня скуку, а таким образом я держу их на расстоянии.
— Господин регент очень вас любит, и вы, конечно, любите его так же сильно — это утешает и заменяет вам все остальное. По крайней мере, я предполагаю, что это так, — прибавила я, немного стыдясь своей осведомленности и того, что позволила воспоминанию о Ларнаже безраздельно властвовать над моими мыслями.
Госпожа де Парабер посмотрела на меня, смеясь, и слегка пожала плечами:
— Филипп? Да, он очень меня любит… по-своему, и я тоже очень его люблю… по-своему. Вы знакомы с регентом?
— Я не имела чести быть ему представленной.
— Я отвезу вас в Пале-Рояль, а также отвезу вас к госпоже герцогине Беррийской. Вы встретитесь с этой принцессой и скажете мне свое мнение о ней.
При этом предложении моя добродетель возмутилась и меня едва не передернуло от стыда, но я не посмела этого показать, опасаясь насмешек.
— Я надеюсь, господин регент не посетит вас сегодня?
— Как знать! Напротив, я очень надеюсь, что он приедет, иначе не стала бы приглашать Вольтера. Мне не терпится их свести. Малыш Аруэ кипит от злости, и у него сумасбродная голова; славный Филипп хотел бы рассердиться на этого змея, но это ему не под силу, и он заранее прощает Вольтеру все его грядущие безумства, как уже простил былые, как прощал его всю жизнь, будучи неисправимым добряком.
— Прилично ли, если господин регент застанет меня здесь? Не рассердится ли он?
— Не путаете ли вы регента с Людовиком Четырнадцатым? Он всегда рад встрече с красивой женщиной, и, будучи рядом с такой дамой, полностью забывает о своем положении.
Это легкомысленное поведение, не щадящее никого злословие и откровенность, не щадящая даже самое себя, нисколько не походили на провинциальную жизнь и благоразумные речи моей тетушки и монахинь; я не была возмущена или, быть может, уязвлена, но страшно удивлена. Госпожа де Парабер это заметила; она страстно меня расцеловала и произнесла тоном, в котором вопреки ее воле сквозило волнение:
— Я понимаю вас, моя королева, я тоже была такой. Полноте, это пройдет; человек чувствует себя куда более счастливым, если он не слышит ничего, кроме вздохов наслаждения.
И тут доложили о приезде Вольтера; он вошел без смущения и неловкости. Философ выглядел тогда нескладным юнцом, и очень немногие сегодня помнят его таким: настали другие времена. Вольтер был таким же высоким и худым, как и сейчас; у него было такое же лицо, если не считать морщин; глаза его сверкали, а на устах вечно играла улыбка, блестящая и острая, как лезвие ножа. Лицо молодого человека было бледным, с желтушным оттенком; он держался довольно приветливо, пока его не задевали, однако следовало хорошо знать его склад ума, чтобы не сомневаться, смеется он над вами или нет. Говорили, что Вольтер заискивает и пресмыкается перед сильными мира сего, хотя он казался ходячей эпиграммой. В тот день я увидела философа впервые, и он мне понравился; Вольтер об этом догадался и был мне благодарен (впоследствии он часто мне это говорил).
— Мой милый поэт, — сказала маркиза, — вы будете обедать с госпожой маркизой дю Деффан, соблаговолившей разрешить мне представить вас ей. Она прибыла из провинции, чтобы доказать нам, что там больше умных людей, чем в Париже.
Вольтер поклонился и окинул меня насквозь пронизывающим взглядом; после этого он уже знал, что я собой представляю, чего стою, и не нуждался больше ни в каких разъяснениях.
— Господин де Вольтер, вы прочтете нам какие-нибудь стихи?
— Стихи, сударыня! Чтобы я написал стихи и принес их сюда? Меня уже так отблагодарили, что я могу и отдохнуть.
— Это обида, сударь?
— Обида, сударыня? Нет, справедливость. Я все помню!
— Из-за недолгого отдыха в Бастилии стоит ли так ополчаться на славного принца, которого Бог обделил желчью?
— Я ни на кого не ополчаюсь, сударыня, а на его высочество регента тем более; он осыпал меня всяческими милостями, однако я не в состоянии забыть эти милости, хочу всегда их удостаиваться и не собираюсь впредь читать своих стихов, даже если бы имел несчастье их сочинить. Полагаю, что это нельзя считать оскорблением величества.
Маркиза рассмеялась; в ту пору все любили смеяться:
— Я не знаю, почему вы жалуетесь на свои стихи, мессир Аруэ, ведь благодаря им вы снискали блестящий успех, и господин регент обеими руками аплодировал вашему «Эдипу», невзирая на злопыхателей, невзирая на наветы и клевету.