И тогда что-то случилось. Не решаясь взглянуть в сторону Сережи, Тулубьев не мог, однако, больше читать, челюсти у него свело. Он почувствовал робкое прикосновение тонких сухих пальцев мальчика к своей руке. Сережа лежал с широко открытыми глазами, и в них светилось столько выстраданной, тихой нежности, что Тулубьев сердито вытер повлажневшие глаза и услышал, как ручонки Сережи слабо обняли его шею.
— Ну, дорогой мой человечище, — смущенно бухнул в разлившуюся гулкую пустоту Тулубьев. — Ну, ты, брат, силен… Молодец, молодец, дай-ка я тебя сам расцелую, богатырь ты мой…
Он подхватил исхудавшее легкое тело больного с кровати, прижал к себе, походил с ним по комнате, что-то приговаривая, затем осторожно опустил Сережу на место. И мальчик, не сразу оторвав от шеи Тулубьева руки и уронив их вдоль тела, блаженно закрыл глаза, дыхание его попе многу успокоилось.
Стараясь не шелестеть, Тулубьев сложил рукопись, сунул ее в карман, взглянул в спокойное, истончившееся, сразу порозовевшее лицо уснувшего мальчика, неслышно перекрестил его вышел.
Прошел год и второй, Сережа теперь превратился в крепкого подростка, и не было дня, чтобы он не заглянул к Тулубьеву хотя бы на несколько минут. Между ними установились совершенно особые отношения душевной близости; в лице Сережи теперь играл здоровый молодой румянец, он ходил в бассейн, отлично развивался и быстро рос. И вот однажды к Тулубьеву спустился отец Сережи — Георгий Павлович Никитин. С первою же мгновения, едва взглянув ему в широкое, холодно приветливое лицо, Тулубьев почувствовал себя неуютно. Никитин был у Тулубьева впервые, и в лице у него мелькнуло легкое удивление, хотя раньше жена ему о многом рассказывала. Просторная квартира была гулкой и пустой, почти вся мебель была давно продана и прожита, и гость присел на сохранившееся от старинного гарнитура высокое дубовое кресло.
— Слушаю вас, Георгий Павлович, — сухо и официально кивнул Тулубьев, все больше ощущая скрытую враждебность и неприязнь к гостю. — Чем обязан?
— Давайте, Родион Афанасьевич, напрямик, по-мужски. — Никитин небрежно окинул взглядом пустой кабинет с единственным приличным пейзажем на голой стене, с разлохматившимися и кое-где начавшими отставать обоями. — Я к вам посоветоваться. Вы отнимаете у меня единственного сына… Вы да же ключ к собственной квартире ему дали… Да, да, по-вашему взгляду я вижу, вы всё понимаете. Вот я и хочу спросить у вас, что же мне делать?
— А что, господин Никитин, разве, необходимо что-то делать? — спросил и Тулубьев, усаживаясь на второе кресло у письменного старинного мореного дуба стола из все того же фамильного проданного гарнитура и с неожиданно проснувшимся глубоким интересом всматриваясь в Никитина.
— Я полагаю — да. — Никитин стряхнул невидимую пыль с брюк на колене. — Я не хочу, чтобы мой сын вырос слюнтяем и чтобы его тут же раздавили. Я внимательно изучил всё вами написанное, все ваши книги… сознайтесь, Родион Афанасьевич, ваш прекраснодушный романтический мир давно рассыпался, исчез. Россия давно другая — теперь главное в России деньги. Это и сила, и власть, и жизнь. Зря вы иронически усмехаетесь, всё вернулось на круги своя.
— Как вы ошибаетесь, господин Никитин! — покачал тяжелой головой Тулубьев. — Россия это прежде всего, Бог… Так было, так будет всегда. А все иное это уже не Россия…
Втягиваясь помимо своей воли в ненужное и тягостное противостояние, Никитин все же не думал уступать, да и не мог, он не был согласен с упрямым и чудаковатым стариком, пережившим свое время и самого себя.
— Останемся, дорогой сосед, каждый при своем, ведь возможно сосуществовать и так, — сказал он примирительно. — У нас более конкретный вопрос. Как вы понимаете, я бы мог переменить квартиру, уехать в другой район Москвы или даже куда-нибудь за океан. Дело у меня налажено, и им можно управлять при нынешних средствах связи даже из Австралии. Вы понимаете, что это нашу проблему не решит… Так ведь, Родион Афанасьевич?
— У вас, я думаю, как у всякого очень делового человека, есть свои продуманные предложения, — еле заметно улыбнулся Тулубьев — Слушаю вас.
— Что ж, — повторил, как эхо, Никитин. — Что ж… Вы правы, действительно, есть. Мое предложение — вы должны подготовить Сережу и затем уехать на другое место, в другой город… Допустим, в Париж или Мадрид… или в кругосветное путешествие, как это часто делают состоятельные пожилые люди… Если не захочется, хотя бы в другой район Москвы или в Подмосковье, у меня есть возможность предоставить вам в личную собственность жилье на выбор. Любое, хоть квартиру, хоть особняк. Разумеется, своего настоящего адреса вы Сереже не дадите…
— Вам, господин Никитин, не жалко сына? спросил Тулубьев, глядя на своего гостя исподлобья.
— Жизнь жестока, Сережа скоро повзрослеет и будет мне благодарен, — ответил Никитин.
— Другого выхода я не вижу. Я понимаю, вас деньги давно не интересуют, но вы ведь по-своему привязаны к Сереже, возможно, в глубине души крепко полюбили его. Мы женой всегда будем помнить, что именно вы вернули его к жизни… так ведь?
— Вполне возможно, — подтвердил Тулубьев. — А теперь я, знаете ли, быстро устаю. Я подумаю, господин Никитин, над вашим предложением.
Они встали, Никитин был пониже, и некоторое время они смотрели друг на друга молча и сосредоточено, словно отдыхали от трудного разговора.
— Я вас, Родион Афанасьевич, очень прошу не тянуть, у человека так мало времени, — сказал Никитин и, поклонившись, быстро вышел, а Тулубьев, очнувшись, покачал головой:
— Вот негодяй… а? Черт знает, что происходит…
На следующей неделе он посоветовал своему всемогущему соседу, когда тот напомнил о себе телефонным звонком, никогда больше не обращаться к нему по этому поводу, и как-то сразу забыл о нем. Сережа продолжал заглядывать к Тулубьеву чуть ли не каждый вечер, рассказывал о своих делах, о закрытом колледже, в котором учился, и однажды, помявшись, сообщил, что отец уговаривает его уехать в Лондон и получить, лучшее в мире образование, и что он категорически отказался.
— Ведь я правильно сделал? — спросил он требовательно, и Тулубьев замялся, вот жизнь опять вынуждала его к нелегкому противостоянию почти к подвигу, скорее всего, бессмысленному.
— Да, — коротко и тяжело вздохнул он, хотя в душе ширилось и ширилось совершенно иное чувство сквозящего, почти солнечного простора. Знаешь, Сережа, я задумал кое-что написать, собираюсь на несколько дней уехать к знакомым. Зовут к себе, на дачу, мне у них хорошо работается. Так что ты не тревожься. В Москве стало трудно работать — шумно, суета, гарь, все пронизано темными токами. Приеду — сразу дам знать, на той неделе сразу же и отправлюсь.
— Так это ведь еще на той неделе! — заметил Сережа. — А сейчас только среда… Я туг кое-что набросал я вам оставлю тетрадку, вы посмотрите. Хорошо.
Захлопотавшись, совершенно запутался в вещах, которых оказалось неожиданно много, понимая, что нужно отобрать, отправляясь пожить на несколько дней в чужой дом Тулубьев к концу недели, вечером, по своему обыкновению вышел на балкон. Темнело, пропархивал крупный редкий снег, залетая иногда в затишье и попадая на лицо и руки. Тулубьев представил себя в снежном лесу и улыбнулся — все-таки жизнь начинала понемногу налаживаться. Вчера звонила дочка и, задыхаясь от волнения, обещала завтра непременно заехать и сообщить ему нечто весьма и весьма важное, очень радостное, касающееся их всех.
Тулубьев усмехнулся; наконец-то, сбывалась его мечта о внуке, поздненько, конечно, едва ли он успеет дождаться, когда тот поднимется и хотя бы пойдет в школу, или колледж, или гимназию, что там они придумают. Но, слава Богу, еще одним москвичом станет больше. Москва — матушка она всех укроет и согреет и даст дорогу в жизнь. До него долетел привычный скрип двери в передней, ага, пришел Сережа, и теперь они молча, два самых близких человека, постоят рядом, полюбуются вечерней Москвой, они давно понимали друг друга почти без слов. Тулубьев облокотился о решетку балкона — и в тот же миг тяжелая пуля, вылетевшая из мрака, тупо ударила его в середину лба и, выходя, выломила рваный кусок кости из затылка. Время вспыхнуло, рассыпалось и погасло. Он обвис на решетке, в одно мгновение разделившей два несовместимых, взаимно исключающих и непрерывно переливающихся друг в друга мира.
Теперь Гоша часто молился. Он сам не знал, когда и почему это началось, очевидно, уже давно, после последнего госпиталя. Просто наступил срок и ему стало необходимо что-то непонятное и сокровенное шептать, проснуться, уставиться перед собой в темень, в московскую неумолчную тишину и шевелить сухими губами, обращаясь к неведомому, просить хотя бы о пустяке, ну, допустим, чтобы подступавшее воскресенье оказалось солнечным и можно было бы съездить за город, походить по лесу, послушать птиц и набрать немного грибов. Для себя он никогда ничего не просил, он считал, что у него все есть, и даже в избытке, он опасался очередной неприятности вообще. Допустим, на московских детей или котов мог напасть очередной мор, а то где-нибудь рядом, на станции метро Пушкинская или Арбатская, взорвут бомбу и поднимется несусветная суета, могут прийти с допросом и к нему, и к его соседям, начнут говорить и спрашивать всяческие глупости. Одним словом, Гоша являлся потомственным москвичом, и, конечно, все его страдание заключалось в незнании истинной цели жизни, или вернее, в ее утрате, хотя Гоша, как и десятки тысяч других москвичей, тайно полагал свое предназначение просто в своем присутствии на земле и в славном древнем граде Москве, в чем и был абсолютно прав. И пусть со стороны в глазах московских мещан казалось странным, что он, в преддверии надвигающихся сорока лет, по-прежнему был один в своей наследственной квартире в самом центре столицы, менять он ничего не собирался, менять ему что-либо было и не суждено.
Открыв глаза и утешившись подобными тягучими и успокаивающими мыслями, Гоша сосредоточился, стараясь успокоить какую-то, не свойственную его душе по утрам, сумятицу. «Господи, Боже мой, — сказал он себе, — я тебя не знаю и боюсь узнать… Сознаюсь, я грешник, не верю в милосердие жизни, вот и живу в скорлупе — люди страшны и несут только зло. Знаешь, я устал от зла и ненависти, одного прошу — будь милостив, избавь меня от людей, близкое общение с ними обязательно отзовется горем и ущербом. Дай мне жить в вере одиночества. Дай всем того, что они сами себе желают, а я свое искушение принял с избытком. И до конца. А еще благослови день грядущий и пусть он протечет тихо и мирно…»
Подобно всякому здравомыслящему человеку, заботящемуся о своем здоровье, Гоша тщательно побрился, несколько раз присел, с удовольствием отмечая возвращающуюся легкость и гибкость суставов, помотал руками, сходил в душ, крепко растерся мохнатым полотенцем, позавтракал овсянкой на воде, запил ее стаканом фруктового отвара, измерил себе давление, остался доволен и стал собираться на утреннюю прогулку. Взглянув на термометр за окном, он удивился — было не по-летнему прохладно, всего шестнадцать, и он, выбрав кожаную английскую куртку с большими накладными карманами, всю в молниях и эмблемах закрытых лондонских клубов. Он полюбовался ею, встряхнул — дорогая кожа, переливаясь, заструилась мягкими складками. Он было набросил ее на плечи, но в дверь позвонили. Помедлив и взглянув в глазок, он увидел уродливо и изумленно улыбающееся, широкое, в лохматых облаках седых пепельных волос лицо соседки и услышал ее приглушенный голос, знакомый с раннего детства, когда мама была еще молодой и красивой, а соседка тетя Ася стройной и привлекательной с длинными ногами в лакированных лодочках, и когда неразлучные подруги часто о чем-то оживленно шептались на кухне.
— Гоша, ты еще дома? Открой, пожалуйста, — шумно попросила тетя Ася и, едва переступив порог, казалось, тотчас наполнила собой не только прихожую, но и все остальное пространство квартиры. — О, да ты молодец, уже при параде! — одобрила она и хитро, с затаенной лаской взглянула. — Уж не сватовство ли наконец предстоит?
— Здравствуй, тетя Ася, — в тон ей, с легкой усмешкой отозвался Гоша, по привычке уходя далеко в сторону от давней и постоянной заботы и мечты тети Аси — поскорее его женить. — Как здоровье, самочувствие?
— Ах, Гоша, и не говори! Что за напасть! — посетовала тетя Ася, хотя и голос ее, и взгляд говорили совершенно о другом. — Сейчас даже но-шпу купить — половина моей пенсии. Однако ты мне зубы не заговаривай, мальчик. В самом ведь деле, я давно хотела с тобой объясниться. Твой образ жизни вызывающ и неприличен, молодой человек, в самом мужском расцвете и совершенно один! Среди огромного количества страдающих от дикого одиночества молодых женщин! Это, во-первых, не патриотично по отношению к вымирающей России, а, во-вторых, не гигиенично, экологически уродливо. Гоша, жизнь ужасно скоротечна! Ответь мне, дорогой мой, зачем ты живешь?
— Боже, тетя Ася! Сколько трагических, неразрешимых вопросов! Сдаюсь! Пас! Ответа на них нет! Не хочешь ли чашечку бразильского кофе? — спросил он, уже заранее зная, что соседка не откажется, и потому, водворяя свою щегольскую куртку обратно в шкаф и приглашая гостью на кухню, и она тотчас устроилась на своем обычном месте у окна, с горшком цветущей герани, а Гоша поставил на огонь кофейник, а на столик две фарфоровых чашечки. Затем он достал из кухонного старинного пузатого буфета сахар, печенье, а из холодильника сыр. Тетя Ася наблюдала за ним с философским видом, с некоторым даже здоровым скептицизмом, подчеркивая легкой усмешкой, что женщина сделала бы всю эту пустяковую работу гораздо быстрее и лучше.
— Неужели я тебя так и не смогу женить, Гоша? — спросила тетя Ася горестно, как бы жалуясь, и вздохнула. — Ты знаешь, это стало для меня прямо-таки нравственными мучением, я ведь обещала твоей матери приглядывать за тобой… Ах, прости, Гоша, черт знает, болтаю, болтаю, я ведь совсем по другому делу. Оказывается, опять повысили квартирную плату с марта месяца, сегодня приносят бумажку, я и ахнула. Опять триста тридцать тысяч должна! Да пени, говорят, растут… Никак не нажрется наш всенародный, чтоб он подавился нашим горем! А я еще, дура старая, за него голосовала, горло драла! Всех одурманил своей пьяной мордой, гляди-ка, мол, свой в доску! Простить себе не могу…
— Да брось ты, тетя Ася, — улыбнулся Гоша. — На Руси еще не такое было и прошло. И это пройдет. Сколько нужно: триста, четыреста?
— Да хоть бы триста пятьдесят, Гошенька, пока я что-нибудь из своего барахла продам, — вздохнула соседка. — У меня от мужа несколько орденов осталось, говорят, за Ленина можно миллион, а то и больше получить, вот я его и оттащу на Арбат. Там по всяким подворотням караулят скупщики, светопредставление от этого умника и пошло, зачем мне в доме зло держать?
От своего одиночества и неустройства последних лет тетя Ася явно жаждала продолжения разговора, и Гоша, с давним и прочным уважением, идущим еще с детской поры, не торопился, и на ее откровенный вопрос, как же теперь быть народу, рассмеялся.
— Да ты, тетя Ася, совсем раскрепостилась! — сказал он. — И Ленин тебе нехорош, и наша прославленная демократия поперек горла! Сама голосовала, сама теперь все костеришь!
— Из одного бочонка огурчики, из одного рассольца, из одного, — непримиримо сказала тетя Ася. — Ты меня, Гоша, не шпыняй, каждый может ошибиться. Я хоть старая женщина, а вот вы, молодые мужики? Чего терпите? Вот хоть ты. Афган, Чечню прошел, офицер, десантник, черт тебя туда понес! Весь изрезанный, до сих пор отойти не можешь! А ради чего? Ты должен знать, как с бандитами разговор держать! Вон они тебя как искалечили, даже пенсию пожизненно в миллион положили! А вон боевые офицеры то и дело от позора сами себя стрелять стали! Где это видано, чтобы иметь в руках оружие и самого себя стрелять? Вместо того, чтобы кому надо в лоб влепить? Да какие же вы русские офицеры? Срам!
— Ты права, тетя Ася, с бандитами разговор может быть только один — пулю в лоб или нож под лопатку, — сказал Гоша все с той же благожелательной усмешкой к горячности тети Аси, но на лицо его надвинулась какая-то тень. — Ведь у нас несколько по-другому обстоит, вопрос не простой — да, были когда-то в России офицеры, были да сплыли, — улыбнулся Гоша и по его лицу тень пошла гуще.
— Эх, вот бы мне мужиком родиться! — окончательно опечалилась и возмутилась тетя Ася и в сердцах со звоном двинула от себя чашечку с кофе. — Годков бы тридцать, сорок скостить! Уж я бы вам показала, курятам синюшным!
Тут тетя Ася вдобавок ко всему неожиданно стукнула кулаком по хлипкому кухонному столику и посуда на нем подскочила, а Гоша, любуясь соседкой, и с возрастом не утратившей своего бойцовского норову, одобрительно кивнул.
— А что, интересно, ты бы сделала, тетя Ася, на нашем, как ты говоришь, месте? — спросил он, ощущая в душе некую саднящую горошину и начиная сердиться. — У нас теперь все умны другим указывать, русский человек — удивительный народ!