Тьма (сборник) - Майкл Смит 27 стр.


И ему известно, что нужно сказать.

Питер Страуб – автор семнадцати романов, в том числе «Истории с привидениями», «Коко» и «В ночной комнате». «Талисман» и «Черный дом» были написаны в соавторстве со Стивеном Кингом. Страуб редактировал сборник «39 союзов: новая волна баснописцев», а также ряд сборников для издательства «Библиотека Америки»: «Г.Ф. Лавкрафт: сказки», «Наследники По», «Американские фантастические сказки: террор и сверхъестественное от По до массового», «Американские фантастические сказки: террор и сверхъестественное с 1940-х до наших дней». Он удостаивался награды Британского общества фэнтези, премий Брэма Стокера, двух премий Международной Гильдии Ужаса и двух Всемирных премий фэнтези. В 1998 году Всемирная Конвенция Хоррора провозгласила его гроссмейстером.

Хотя Страуб наиболее известен своими романами, его рассказы написаны с не меньшим блеском. Их язык очень поэтичен и музыкален (писатель любит джаз и классическую музыку). Страуб любит эксперименты и импровизацию и в этом добивается несомненных успехов.

В рассказе «Можжевельник» – тонком, полном тревоги и очень сильном по воздействию – появляется (хотя и не называется по имени) Тим Андерхилл – герой нескольких романов Страуба, ветеран вьетнамской войны, ставший писателем и работающий в жанре «хоррор».

Мой школьный двор – на Среднем Западе, где на парковках нет машин, зато вокруг полно зелени и пышных тигровых лилий, на глинистых землях рядами тянутся безликие новые дома в стиле «ранчо» и солнце прожаривает улицы, на которых нет ни одного деревца. Наш двор целиком залит асфальтом. В июньские дни он кое-где совсем размягчается и прилипает, точно жвачка, к подошвам наших баскетбольных кедов.

На игровой площадке – почти никого. Воздух над асфальтом дрожит, и его потоки, как помехи на экране телевизора. Площадка обнесена высокой проволочной сеткой. Рядом со мной стоит новенький. Его зовут Полом.

До конца четверти – считаные дни. Пол пришел в нашу школу всего полтора месяца назад: рыжеволосый, с тусклыми глазами, слишком застенчивый, чтобы даже спросить о местонахождении туалета. Школьные заводилы, хихикая, шепотом сообщают ужасную новость: оказывается, Пол «говорит, как ниггер». В их голосах слышится почти что благоговейный трепет – они сознают всю чудовищность этой сплетни и не менее чудовищные ее последствия.

Пол одет в ярко-красную рубашку, слишком плотную и теплую для такой погоды. Мы стоим в тени стены позади школьного здания. Она выложена кремовым кирпичом. Окно в стене, на уровне наших глаз, – недавно было разбито. Ряды медной проволоки не уберегли его зеленое шершавое стекло. Возле наших ног – россыпь зеленых шершавых осколков, внешне похожих на леденцы. Осколки вгрызаются в подошвы кедов, а асфальт слишком мягкий, чтобы раскрошить их. Своим неторопливым, певучим голосом Пол признаётся мне, что в этой школе у него никогда не будет друзей. Я надавливаю подошвой на один из стеклянных леденцов. Он твердый, как пуля. Я чувствую ею своей ногой.

– Ребята очень жестоки, – все тем же певучим Родосом и как бы невзначай говорит Пол.

Слушаю его, и мне хочется поднять зеленый осколок поострее и широко располосовать себе горло, чтобы туда вошла смерть.

Осенью Пол в школу не вернулся. Там, где они жили, где-то на Миссисипи, его отец насмерть забил человека. Отца Пола арестовали на выходе из кинотеатра «Орфеум-Ориентал». Это совсем недалеко от моего дома. Они пошли туда всей семьей на фильм с Эстер Уильямс и Фернандо Ламасом. Когда они выходили из кино (наверное, после соленого попкорна им хотелось пить, у малыша ручонки были липкими от разлитой кока-колы), отца Пола уже ждали полицейские. Мне почему-то кажется, Пол с семьей вернулись на Миссисипи. Сейчас, когда я думаю об этом, представляю его сидящим за столом на каком-нибудь этаже офисного здания в Джексоне, где вокруг – такие же, как он (галстук безупречно завязан, ботинки – из дубленой кожи, а в линии рта ощущается надлежащая сдержанность, проникшая к нему в подсознание).

В то время я целыми днями пропадал в «Орфеум-Ориентал».

Мне было семь. Желание исчезнуть обуревало – как исчез Пол, чтобы больше меня и не видели. Раствориться, превратиться в тень, попасть в такое место, где люди становятся невидимыми.

Прежде, чем встретить того молодого, но очень опытного человека (так мне казалось), которого звали «Фрэнком», «Стэном» или «Джимми», я зачастил в «Орфеум-Ориентал», где образовывался и замирал от восторга, смотря фильмы с Аланом Лэддом, Ричардом Уидмарком, Гленном Фордом и Дейном Кларком. «Чикаго: последний срок», в котором они играли. «Воюющие с армией», где Мартин и Льюис запутались в одном парашюте. Фильмы с Уильямом Бойдом и Роем Роджерсом. Разинув рот, я поглощал фильмы о шпионах и гангстерах, смотрел на пылких героев и загадочных мерзавцев, сопереживая тем и другим.

Я помню лихорадочные, горящие глаза Ричарда Уидмарка, гнев Алана Лэдда, коварные, настороженные, «женские» глаза Берри Крёгера. Меня восхищал яркий, необычайно элегантный киномир.

Когда мне было семь, отец зашел в ванную и увидел меня разглядывающим собственную физиономию в зеркале. Он мгновенно разъярился и шлепнул меня – не в полную силу, но больно.

– Ну и на что ты там пялишься? – спросил он, занеся руку для нового шлепка. – Что ты видишь?

Ничего, – ответил я.

– Вот это верно. Ничего.

Будучи плотником, он работал с каким-то внутренним бешенством, ощущая себя проигравшим, и постоянно ворчал на нехватку денег, словно существовало, какое-то вечно недостижимое их количество, способное его удовлетворить. По утрам он отправлялся на работу окаменевшим от гнева, о котором даже не догадывался; по вечерам иногда приводил из бара каких-то людей. Они приносили в бумажных пакетах прозрачные бутылки миллеровского пива марки «Высший свет». Бутылки с шумом ставились на стол, возвещая: «Мужчины пришли!» Моя мать работала секретаршей. Она возвращалась с работы раньше отца и за несколько часов успевала накормить моих братьев-двойняшек и меня, уложить нас спать и вымыть посуду. Так что кухня оказывалась в полном распоряжении кричащих и хохочущих мужчин.

Отца считали превосходным плотником. Невзирая на снедавший его гнев, он работал медленно и спокойно. Как я теперь понимаю, всю любовь, которая была у отца, он тратил на арендованный гараж, служивший ему мастерской. В свободное время он слушал по радио репортажи о бейсбольных матчах. Отец обладал профессиональным тщеславием, но не имел личного и потому счел, что незачем разглядывать в зеркале физиономию вроде моей.

Поскольку в зеркале я увидел «Джимми», то подумал, что отец тоже его видел.

В одну из суббот мы всей семьей погрузились на паром и поплыли через озеро Мичиган в Сагино. Целью путешествия было само путешествие. В Сагино паром минут двадцать постоял у причала, развернулся и поплыл в обратном направлении. Мы путешествовали целой компанией. Вместе с нами плыли подруги матери – женщины того же возраста, что и она, наслаждающиеся уик-эндом. Некоторые были с мужчинами, похожими на моего отца: в фетровых шляпах, мешковатых расклешенных брюках и ботинках – исключительно для выходных. Ярко-красная губная помада женщин оставляла следы на их сигаретах и передних зубах. Они много смеялись и повторяли слова, вызывавшие у них смех: «хот-дог», «скользить и поскользнуться», «оперная певица». Через полчаса после отплытия мужчины скрылись в баре, наглухо отгороженном от остальной палубы. Женщины, в том числе и моя мать, составили стулья в протяженный овал и уселись курить, смеяться и сплетничать. Их руки с зажатыми сигаретами то и дело взмывали в воздух. Мои братья-двойняшки носились по палубе, расстегнув рубашки. Волосы налипали на потные лбы. Время от времени они ссорились, и тогда мать усаживала их на свободные стулья. Я тоже сидел там, упершись спиной в перила и замерев. Если бы меня спросили: «Что ты намерен сегодня делать?» или «Что ты хочешь делать всю свою жизнь?», я бы ответил: «Я хочу остаться здесь. Хочу остаться здесь навсегда».

Через какое-то время я встал и ушел от женщин в бар. Его стены были облицованы темным пластиком, имитирующим крупноволокнистое дерево. В замкнутом пространстве пахло пивом и сигаретами, и стоял гул мужских голосов. Мужчин было человек двадцать. Они толпились у барной стойки и жестикулировали, размахивая полупустыми бокалами. Потом кто-то из них отделился от общей массы. Мелькнули пряди рыжевато-блондинистых волос. Человек стал поворачиваться. У меня защипало макушку головы и похолодело в животе. «Джимми». «Джимми». Но он повернулся еще, встряхнул плечами, разгоряченный пивом и мужской компанией, и я увидел, что это – незнакомый мне человек, а вовсе не «Джимми».

Я думал: «Когда-нибудь, когда я стану свободным, когда выберусь из этого тела и окажусь в городе, названия которого я пока не знаю, я вспомню это от начала до конца и потом навсегда освобожусь от воспоминаний».

Женщины плыли по пустому озеру и смеялись, окутанные облаками сигаретного дыма. Мужчины тоже смеялись и шумели, как ребятня на игровой площадке, где асфальт липнет к ногам и валяются маленькие зеленые осколки стекла, похожие на леденцы.

В те дни я понимал, что меня отделили от остальной семьи. Я ощущал себя островком между родителями и двойняшками. Те и другие спали на двуспальных кроватях, в двух соседних комнатах. Комнаты находились в дальнем конце первого этажа, сзади, а на втором жил слепой человек, которому принадлежал весь этот дом. У меня была отдельная кровать. Она стояла в комнате братьев, и двойняшки мне завидовали. Невидимая линия больших прав отделяла мою территорию и имущество от всего того, что принадлежало им.

А теперь я расскажу, с чего начинался день на нашей половине двухквартирного дома. Мать вставала первой. Мы слышали, как она плещется в душе. Затем она шла в кухню, и оттуда доносилось поскрипывание ящиков буфера, лязг тарелок, которые она расставляла на столе. В комнату проникал запах бекона – его мать жарила отцу на завтрак. К этому времени отец тоже вставал. Подойдя к нашей двери, он барабанил в нее, окликал двойняшек и рычал:

– А ну живо поднимайтесь, иначе я войду и будет хуже!

Двойняшки вытряхивались из кровати и тут же затевали шумную щенячью возню. Дождавшись, когда отец освободит ванную, мы вталкивались туда втроем. В ванной было влажно и душно; пахло отцовским дерьмом, спущенным в унитаз, но еще пронзительнее, почти осязаемо, пахло ею бритьем – пеной и сбритой щетиной. Окружив унитаз, мы мочились туда втроем, а мать уже торопила нас. Она всегда суетилась по утрам, запихивая двойняшек в одежду, чтобы отвести их к миссис Кэнди, которая тоже жила на нашей улице. За присмотр над моими братьями ей платили пять долларов в неделю. Родители считали, что после завтрака я отправлюсь в Летнюю игровую школу и буду там скакать и прыгать под надзором двух девчонок-подростков, живших в соседнем квартале (в Летней школе я был всего дважды). Надев чистое нижнее белье, носки и облачившись в свои повседневные штаны и рубашку, я шел на кухню, где отец заканчивал завтрак. Он ел полоски бекона и золотисто-коричневые ломтики хлеба, которые блестели от масла. Рядом с тарелкой стояла пепельница с дымящейся сигаретой. К этому времени мать и двойняшки уже уходили. Мы с отцом ели под музыку, которую не заказывали: на втором этаже слепой владелец дома садился в гостиной за пианино и начинал бренчать. Мой завтрак состоял из миски овсянки и стакана молока. Когда я усаживался, отец бросал на меня короткий взгляд и тут же отворачивался в сторону. Чувствовалось: отец уже зол на слепца, которому в такую рань приспичило тренькать на своем пианино. Когда отец сердился, он потел. Вот и сейчас его лоб и щеки блестели, как золотистые ломтики хлеба. Бросив на меня еще один короткий взгляд и зная, что дальше оттягивать этот момент невозможно, он устало лез в карман и вываливал на стол две монеты в двадцать пять центов. Одна монета шла в уплату девчонкам-старшеклассницам, вторая предназначалась мне на еду.

– Деньги не потеряй, – буркал отец, видя, как я опускаю монеты в свой карман.

Залпом допивал кофе, ставил тарелку и кружку в забитую посудой раковину, еще раз смотрел на меня, нащупывал в кармане ключи и говорил:

– Будешь уходить, дверь закрой как следует.

Я отвечал, что обязательно закрою. Отец брал серый ящик со своими инструментами, черную коробку с едой, нахлобучивал шляпу и выходил, обязательно ударив ящиком по дверному косяку. На косяке оставалось серое пятно, будто о него потерлось шкурой какое-то злобное животное, пробегавшее мимо.

Оставшись один, я возвращался в комнату, которую делил с двойняшками, закрывал дверь, подпирал дверную ручку стулом и читал разные комиксы: «Черного Ястреба», «Генри» и «Капитана Марвела». Я читал, пока не наступало время отправляться в кино.

Стоило мне погрузиться в чтение, окружающий мир оживал и делался опасным. Я слышал, как в коридоре гремел на своем крючке телефонный аппарат, как щелкало радио, пытаясь само настроиться и заговорить со мной. В кухонной раковине позвякивали тарелки. В такое время все предметы, даже тяжелые стулья и диван, становились самими собой – опасными, словно огонь, заполонявший небо. Неба я не видел, но знал, что огонь оттуда проникает под землю и распространяется по тайным переходам под улицами. В подобные моменты другие люди исчезали, словно дым.

Потом я отставлял стул от двери, и дом мгновенно затихал, как дикий зверь, притворяющийся спящим. Внутри и снаружи все послушно вставало по местам: пламя гасло, а тротуары вновь заполнялись мужчинами и женщинами. Пора было идти в кино. Я покидал комнату, быстро проходил через кухню и гостиную и открывал входную дверь. Я знал: если задержусь или посмотрю на что-то слитком внимательно, все пробудится снова. Распухший язык едва шевелился внутри пересохшего рта.

– Я ухожу, – говорил я, ни к кому не обращаясь, но дом и все, что было в нем, слышали меня.

Двадцатипятицентовик отправлялся в щель окошечка кассы, и оттуда же ко мне выскакивал билет. Долгое время, еще до встречи с «Джимми», я считал, что если не сложить корешок билета и не убрать его в карман рубашки, билетерша может ворваться в зал посередине сеанса, схватить меня за шиворот и вытолкать из кино. Поэтому я надежно убирал корешок, проходил через большие двери в прохладу вестибюля и шел дальше, чтобы миновать вращающуюся дверь со смотровым окошечком и очутиться в кинозале.

Большинство завсегдатаев дневных сеансов в «Орфеум-Ориентал» каждый день садились на одни и те же места. Я это знал, поскольку сам ходил сюда каждый день. Говорливая кучка бездомных усаживалась в правом дальнем конце зала, выбирая ряды под светильниками в форме бронзовых факелов, прикрепленными к стене. Бродяги садились там, чтобы можно было разглядывать свои бумажки, свои «документы», и в перерывах между фильмами показывать их друг другу. Они очень боялись потерять какую-нибудь бумажку и потому без конца лазали в потертые конверты, где у них хранились все «документы».

Я садился на левое крайнее место в центральном массиве кресел, в ряду перед широким поперечным проходом. Там можно было сидеть развалившись и вытянув ноги. Иногда я сидел где-нибудь в середине последнего ряда, а то и в первом ряду. Если был открыт вход на балкон, я шел туда и садился в первый ряд. Когда смотришь фильм с первого балконного ряда, кажешься себе птицей, влетающей с высоты прямо в экран. А как я любил дни, когда начинался показ и во всем зале не было никого, кроме меня. Я смотрел на тяжелые половины красного занавеса, замершие перед тем, как начать медленно раздвигаться. На стенах неярко горели светильники, сделанные «под старину». Стены тоже были выкрашены в красный цвет, по которому вилась позолота узоров. Если я выбирал место рядом со стеной, то иногда дотрагивался до позолоченных завитушек, и мои пальцы замирали на холодной и влажной поверхности. Мне думается, ковер в «Орфеум-Ориентал» когда-то был сочно-коричневым, но ко времени моих походов потемнел до полной потери цвета и покрылся розовыми и серыми пятнами застывшей жвачки, похожими на слипшиеся полоски лейкопластыря. Около трети плюшевых кресел были с распоротыми сиденьями, и оттуда торчали грязно-серые клочья ваты.

В идеальный день я успевал посмотреть в одиночестве мультфильм, документальный фильм, рекламу со сценами из других фильмов, художественный фильм, а потом еще один мультик и еще один художественный фильм. К этому времени в зале начинали появляться зрители. Такое «пиршество для глаз» насыщало не хуже плотного завтрака. Но бывало, я входил в зал, где уже сидели старухи в странных шляпах, молодые женщины в платочках поверх бигуди и несколько пар подростков. Все их внимание было устремлено только на экран, а у подростков – друг на друга.

Однажды, едва успев сесть на свое любимое место, я увидел лежащего в проходе парня лет двадцати с небольшим. Его нечесаные волосы торчали, как стог сена. Мое появление разбудило его, и он застонал. Подбородок и грязную белую рубашку покрывали ржавые капли запекшейся крови. Парень снова застонал, потом встал на четвереньки. Ковер под ним был покрыт множеством красных капелек. Кое-как он поднялся на ноги и, шатаясь, поковылял вверх по боковому проходу. Он двигался, окруженный ореолом ослепительно-яркого солнечного света, пока не исчез в нем.

В начале июля я соврал матери, что девчонки-старшеклассницы продлили время работы Летней игровой школы, поскольку мне хотелось посмотреть каждый фильм по два раза и только потом возвращаться домой. Мать ничего не заподозрила, и теперь я мог не только смотреть фильмы, но и изучать внутренний мир самого кинотеатра, его ритмы. Все это открывалось мне не вдруг, а постепенно. К середине первой недели я уже знал, когда бродяги начинают перемещаться к стене, поближе к светильникам. Эта компания обычно появлялась в кинозале по вторникам и пятницам, вскоре после одиннадцати часов, когда открывался ближайший винный магазин и они покупали столь необходимые им для пропитания бутылки емкостью в пинту и полпинты. К концу второй недели я знал, в какое время билетерши уходят из кинозала в фойе, чтобы посидеть там на мягких диванчиках и попыхтеть сигаретами «Честерфилд» и «Лаки страйк». Узнал я и когда в кино приходят старики и старухи. К концу третьей недели я уже ощущал себя винтиком громадной упорядоченной машины, называемой кинотеатром. Перед началом второго показа «Прекрасных Гавайев» или «Австралийских диковин» я выходил в буфет и на оставшийся двадцатипятицентовик покупал кулек попкорна или пакет леденцов, – называвшихся «Вкусно и много».

Назад Дальше