Бремя имени - Цви Прейгерзон 20 стр.


Стоял теплый весенний день, благоухающий и светлый.

— Ах, какой чудный день! — завязываю я разговор. Он повертел головой и шумно вдохнул в себя запахи наступившей весны, заставлявшей забыть и о старости, и о других мелких неприятностях.

— Интересно, почему он должен быть другим в конце апреля? — отозвался пенсионер.

И вот, не прошло и часа, как мы очутились с ним в одной тесной упряжке. Впрочем, мой новый знакомец, Абрам Маркович, оказался человеком, которого на мякине не проведешь. Но это не помешало нашему сближению, и он рассказал мне историю своей жизни.

Он приехал из Прилук, где родился, учился в хедере и иешиве. А потом его подхватил жизненный поток и занес в другие края. Чем он только ни занимался! Попробовал солдатской каши, да вовремя убежал от солдатчины в период между двумя революциями, сменил много разных профессий, был маляром при нэпе и даже кантором в синагоге…

— Кантор? — подпрыгнул я радостно.

— Что вы так обрадовались? — удивился он. — Можно подумать, что здесь есть синагога!

— Это ничего не значит! Синагоги нет, а староста синагоги имеется!

— Не морочьте мне голову! Как это может быть, староста без синагоги!

Мы сидели с ним в парке Карла Либкнехта, вокруг шумели дети; бабушки и дедушки, устроившись на скамейках, неторопливо переговаривались и приглядывали за внуками. Солнце светило, мирно покачивались ветви деревьев, на душе было радостно и покойно…

Я заверил своего нового друга, что старался всегда жить в ладах с теми евреями, которые не кичатся своим еврейством, не тычут всем под нос свои тфиллины и все такое прочее. Одним словом, в моих отношениях с властями не случалось проколов, да и начальники мои за все тридцать семь лет моей трудовой жизни никогда не ставили мне палок в колеса. Но теперь, когда так круто изменилась моя жизнь, и я стал пенсионером, у меня появилось желание вернуться в лоно еврейства!

И вот я, никогда прежде не проявлявший особых чувств к иудаизму, решил теперь с лихвой наверстать упущенное. А для начала назначить себя старостой синагоги, которой пока еще нет в нашем городе!.. Пока!

Как вы понимаете, эти пылкие слова я произносил не вслух, а про себя. Впрочем, это неважно! Главное то, что в нашем городе будет синагога, клянусь вам в этом, как и в том, что меня зовут Ициком!..

Интересно, существует ли на свете что-то, что могло бы стать на пути пенсионера? Мне б только подписи собрать, а дальше… Будут подписи — будет синагога, слышите вы меня, реб ид? — спрашиваю я Абрама Марковича. Но разве синагога может быть без кантора? И я завязываю с этим бывшим кантором тесные дружеские отношения. Вскоре я его так заразил своей идеей, что сам удивился его воодушевлению. И мы оба — староста и кантор будущей синагоги решили действовать энергично. И хотя мой новый друг уверял меня, что он опасно болен, я понимал, что он сильно преувеличивает, во всяком случае его болезнь нисколько не мешала ему взяться за дело. А ведь прошло целых сорок лет с тех пор, как он был кантором, и все же, клянусь вам, его «Ашкивейну» и «Исмеху бемалхутеха» производили впечатление. Мы сидели на лавке, поодаль от стариков и их резвившихся внуков, и Абрам Маркович вполголоса демонстрировал мне свое искусство.

Мне всегда, еще с детства нравилось канторское пение, я любил слушать Сироту и Ройтмана, Яна Пирса и Малевского. Конечно, я не сравниваю Абрама Марковича с ними, но все же нельзя не признать, что у него приятный голос и музыкальная душа…

Через некоторое время к нам присоединилось еще несколько пенсионеров. Похоже, наш план понемногу приобретал известность и находил сочувствие среди еврейского населения города. В свою очередь члены «двадцатки» горячо уговаривали своих родственников и знакомых, но те не очень-то торопились к нам. Конечно, не так-то все это было просто! Ведь наш город — это вам не Москва, и уж конечно, не Тель-Авив или Иерусалим, где сотни тысяч евреев могут преспокойно создавать десятки таких «двадцаток»! А что поделаешь, когда у нас всем заправляют безбожники. «Бога нет!» — пугают они нас и доказывают это примерами из теологии и палеонтологии, космологии, «хохмологии»… Из таких-то «примеров» и готовится атеистическое кушанье, с помощью которого они воюют с Создателем, с Торой… Голос Торы слабеет и делается все глуше, зато они, безбожники, набирают силу!.. Поди попробуй в таких условиях создать миньян! Тем более в таком городе как наш, где во время войны погибла вся еврейская община, и только единицы спаслись чудом! Поэтому здесь уже нет коренных жителей-евреев, а только приезжие…

Ведь наша семья тоже попала в этот город в послевоенные годы… Но, слава Богу, мы прижились здесь, обрели свой дом, и город стал для нас родным и дорогим. Теперь наша дочь Тамара работает аккомпаниатором в филармонии, ее муж Яша — инженер, а Юрка, мой внук, ходит в детский сад. Так мы и живем дружным кагалом, и целый день у нас проходит в трудах и заботах. Я бегаю по лавкам и магазинам, и как могу помогаю жене. Ведь Фрейдл уже за шестьдесят, и жизнь ее, как и жизнь всего нашего поколения, была, как вы понимаете, не розовой…

Я признался жене (дай Бог ей долгой жизни!) о своих планах насчет синагоги.

— Нет! — резко оборвала она меня. — Правительство плохо смотрит на это, а Тамарке и Яше один только вред будет!

— Но послушай! — пытаюсь я ее уговорить. — Мало ли здесь церквей, и даже баптистов, — молись, кто хочет! Чего нам-то бояться? Все граждане равны перед законом!

— Нет!

Я стараюсь успокоить ее, но она и слышать ни о чем не хочет. Я злюсь, она сердится, наконец наша перебранка заканчивается тем, что я отступаю и сажусь писать письмо нашему сыну Семке, вот уже год работающему на севере.

— Пиши! — приказывает Фрейдл. — Пиши этому балбесу, чтоб не смел там наделать глупостей! (Это значит, чтоб он, не дай бог, не женился на какой-нибудь гойке). Что же мне остается делать? Я надеваю очки и пишу сыну длинное наставительное письмо. На протяжении целого года, что я пишу сыну, лейтмотив письма остается один и тот же: «Сема, дорогой ты наш, не забывай, пожалуйста, что ты внук самого Баруха Кацмана, и что за тобой стоят поколения религиозных мудрецов, хранителей традиций…»

Через пару месяцев оттуда летит ответное письмо: «Дорогие родители, не держите в голове всякие глупости, я пока не собираюсь жениться. На следующий год я приеду в отпуск на четыре месяца, и тогда мы об этом поговорим. А чтобы вы не волновались и были спокойны, то должен вас успокоить: у меня есть здесь друг, Давид, а с таким „опекуном“ не то что жениться, но и кое-что полегче трудно будет сделать!»

Так шло время, в трудах и заботах, в мелких ссорах с женой по идеологическим вопросам. К полному ее неудовольствию я и не пытался даже скрывать своих намерений относительно «двадцатки» и действовал напрямик. А пока суд да дело, нашего полку прибыло, и стало нас десять человек! А это не шутки, ведь десять пенсионеров и впрямь способны сотворить чудеса! Но все же… где взять остальных?.. И тогда меня осенила простая, но великая и справедливая мысль: «Помилуйте! — подумал я. — Если у нас существует равноправие, и мужчина и женщина равны перед законом, то отчего же тогда не пригласить наших равноправных женщин в „двадцатку“?»

Увы, на деле все оказалось сложней! Несмотря на наши активные старания, женский список заполнялся тяжело. Но мы проявляли завидное терпение, — а что нам еще оставалось? И вот наконец, когда набралось десять мужчин-пенсионеров и десять женщин, тоже, как вы понимаете, не первой молодости, мы подали официальное прошение открыть в нашем городе молельный дом. Теперь осталось лишь получить разрешение. Но что дается в этом мире легко и просто?.. Каждый из подписавших это прошение должен был заверить свою подпись, кроме того, несколько раз явиться на поклон к местным властям, проявлять настойчивость, терпение…

На эти долгие и изматывающие хождения ушло несколько месяцев. Наконец долгожданное разрешение было получено! Но это еще не все: на пути к возвращению в лоно иудаизма оставался еще один непростой этап. Во-первых, надо было найти помещение или квартиру под молельный дом. Во-вторых, надо было приобрести свитки Торы, молитвенники, арон-кодеш и многое другое, что составляет необходимую принадлежность любой синагоги! Но на все это нужны были деньги, и немалые! А что можно взять с пенсионеров?

Неожиданно все решилось просто: нашлось несколько добровольных пожертвователей, которые щедрой рукой, хотя и анонимно, выложили требуемую сумму. К счастью, в нас, видимо, еще осталась искра еврейства! Впрочем, может, это наша общая судьба раздувала эту искру, не давая ей погаснуть? Кто знает! Но я понимал, что, создав «двадцатку», мы совершили героический поступок.

Вскоре мы, двадцать смельчаков, собрались вместе, чтобы решить, где снять помещение. Двадцать пенсионеров — двадцать мнений, и каждый думает, что он самый умный. Один говорит: «В центре города не получится, ни один владелец не согласится держать в своем доме иудейское религиозное имущество». Другой предлагает: «Снимем домик, пусть даже старый сарай, и отремонтируем…» Третий возражает: «Но ведь такой сарай можно найти только на окраине города, а как туда будут добираться пожилые люди? Ведь в субботу им и вовсе придется идти пешком?» Кляйнберг предложил: «Пускай больные и старики ездят в синагогу на автобусе, это не будет нарушением Субботы!»

Абрам Маркович, известный своей религиозной нетерпимостью, подскочил как ужаленный и заорал:

— Ах, вот как! Ты хочешь — Боже упаси! — внести изменения в Тору!

Бедняга Кляйнберг побагровел, от волнения у него кадык задергался. Он закричал, что в его местечке не зря бытовала поговорка: нет кантора, который бы не был дураком! И что он добросовестно изучал Тору и хорошо ее помнит, а вот знает ли сам Абрам Маркович о том, что угроза смерти отодвигает субботу? Разве он не читал рассказ Давида Фришмана «О троих, которые вкушали» (о мудрецах, которые ели в Йом-Кипур, и где? В синагоге!).

— При чем тут Фришман? — негодовал Абрам Маркович. — Мало ли сумасшедших писателей, которые напридумывали всяких былей и небылиц? Где это слыхано, чтобы евреи-цадики ели в Судный день? Что же касается угрозы жизни, то, помилуйте, какая такая угроза для жизни может исходить от субботней прогулки в синагогу?

Так они шумели и не давали друг другу рта раскрыть. Я смотрел на них, смотрел, а после решил: пора! Надо их остановить, но как? Конечно, демократическим путем. И тогда я громко сказал:

— Ша, товарищи! Не нам решать, ездить или не ездить в субботу! Пусть лучше это останется на совести каждого верующего!

Так, благодаря демократическому началу, дискуссии был положен конец, и мы разошлись, решив искать помещение. Нам взялись помогать и те, кто пока что по тем или иным причинам не присоединились к «двадцатке», но охотно принимали участие в решении разных организационных вопросов. И вот, через недельку мы снова встретились, чтобы сообщить друг другу о результатах наших поисков. Увы! Оказалось, что никто из нас так ничего и не добился!

Неожиданно одна из членов «двадцатки», Сара Якобсон, предложила свою квартиру в качестве временного помещения под молельный дом. Она рассказала нам, что муж ее умер в прошлом году, а все родственники погибли в начале войны. Ее же мобилизовали раньше, и она всю войну проработала по госпиталям. Квартира ее состоит из трех комнат с кухней и находится в центре города.

— Вы знаете еврейский алфавит? — спросил ее Абрам Маркович.

— Да, мой отец ребе Реувен Якобсон еще перед первой войной был известен в местечке возле Елизаветграда как знаток иврита. Он был нашим учителем…

Не откладывая, мы тотчас же поехали смотреть квартиру и, не долго думая, сняли две комнаты. Сара Реувеновна сама взялась убирать помещение. Слава Богу, не перевелись еще хорошие еврейские женщины!.. Итак, уже можно было, в соответствии с еврейским порядком, приступить к проведению первой молитвы. Женщины собрались во второй комнате, мужчины — в первой. Абрам Маркович, наконец после долгих лет передышки, получил возможность блеснуть перед нами в качестве кантора…

Был обычный, ничем не примечательный день, и молитвы «Минха» и «Маарив» звучали так, как и надлежит звучать обычным повседневным молитвам. Но я вдруг почувствовал, как что-то глубоко затаенное, «еврейское», вырвалось из длительного заточения и вышло на свободу. Комната, в которой мы молились, была убогой, — ветхая мебель, колченогий стол да старые, расшатанные стулья… На окнах висели побитые временем и молью унылые шторы, а стены комнаты были оклеены выцветшими бумажными обоями в серенький мелкий цветочек. Было что-то трогательное в этой жалкой, почти нищенской обстановке, среди которой мы сделали свой первый решительный шаг к возвращению в еврейство. Вот мы стоим — миньян из пожилых и старых евреев, каждый из которых перенес бог знает какие испытания, — стоим и шепчем слова молитвы! У нас еще нет молитвенников, многие же просто забыли, а то и вовсе не знают порядка молитв! Из соседней комнаты послышались приглушенные рыдания…

Так уж случилось, что почти все, кто собрался здесь, вновь вернулись к религии. Все мы, люди одного поколения, подростками встретили революцию. Она вышибла нас из местечек и кинула в водоворот событий. Мы много и трудно работали, созидая великую державу, воевали, страдали, сидели в тюрьмах. Не до молитв тогда было — быть бы живу, ну и, кроме того, молиться — считалось каким-то постыдным и устаревшим пережитком. А теперь, закончив свой трудовой путь и превратившись в пенсионеров, мы собрались вместе, чувствуя непонятную, но сильную тягу к почти забытым своим корням…

Не прошло и месяца, как наш молельный дом стал неузнаваем. Квартиру мы отремонтировали, наклеили новые обои, поменяли шторы, купили новые крепкие стулья и скамьи, повесили дорогую люстру. Многое сделали сами — среди нас были штукатуры, маляры и даже архитектор. Наш архитектор, элегантный старик Абрамович, со своими рабочими-умельцами превратил захудалую квартирку Сары Абрамсон в настоящие апартаменты. Абрам Маркович, сам малярничавший, ревниво и с явным неодобрением следил за его деятельностью. Он то и дело порывался внести в работу архитектора свои, как ему казалось, очень ценные коррективы, но тот вежливо останавливал его:

— Реб Абрам, — говорил он, — я не вмешиваюсь в твои канторские дела, и ты, будь любезен, не мешай мне!

Назад Дальше