И все же моя печаль понемногу обретала очертания. Хотя даже себе я не мог бы объяснить, в чем тут дело. Прошло немало времени, прежде чем я понял, что Ману не предпочитала меня всему. Это слово пришло мне в голову лишь здесь, на плотине, в тот день, когда, заключенный, как в тюрьму, в свою бетонную камеру, скрестив руки на затылке, я пытался укрыться в прошлом. Нет, Ману не предпочитала меня всему. Она не ставила меня превыше всего, тогда как для меня в ней заключался целый мир. Она была в нем природой, Богом и звездами. И именно это слово помогло мне рассеять мрак. Взять, например, нетерпение Ману, когда я говорил, что договор с ней еще не подписан.
— Ведь ты мне веришь? — твердил я ей. — Это дело решенное. Но у фирмы есть свои традиции. Не принято торопить главного…
Ману слушала, уставившись поверх моего плеча на что-то у меня за спиной, и я ненавидел этот ее устремленный вдаль, не замечающий меня взор.
— Может, тебе нужны деньги?
Я сам испугался, задав ей этот вопрос. Наверняка Ману рассердится. Но, втайне от самого себя, я почти желал поругаться с ней по-настоящему, чтобы выманить наружу все задние мысли и передавить их, как вредных насекомых. В ту же секунду я понял, что попал в точку, и, не удержавшись, заметил:
— Неужели тебе нужны деньги? Иначе говоря, ты богата, живешь куда лучше, чем я, привыкла к роскоши, которую я не смог бы тебе дать, и все-таки нуждаешься в деньгах!
Вопрос звучал оскорбительно, но она не обиделась. Напротив, она наконец устремила на меня взгляд, который по временам становился блуждающим, как у очень близоруких людей.
— Да, — сказала она, — ты все понимаешь. Ты не такой, как все.
Этого было достаточно, чтобы я совсем потерял голову. Значит, она во мне нуждается! Я был вне себя от радости.
— Хочешь, я дам тебе денег в счет задатка? Ману, любимая, это же так просто! Ты только скажи…
Я выписал ей чек. Она взяла его.
— Я скоро верну тебе все сполна, Пьер.
Тут же она поняла, что причинила мне боль, и попыталась загладить неловкость:
— Я объясню тебе… Верь мне, милый… Если бы ты только знал, как трудно мне живется…
Слишком поздно. Холодные слова, оттолкнувшие меня, были произнесены. Разумеется, после я нашел ей тысячу оправданий. Помнится, я даже сочинил бесконечное письмо, прося у Ману прощения за свою обидчивость. И я искренне считал себя виноватым. Целых три дня Ману не давала о себе знать. На третий день я сходил с ума от тоски. А потом зазвонил телефон. И Ману вернулась. Любовь была сладостной, как никогда раньше. И я даже не заметил, что Ману забыла извиниться. А когда я это осознал, то прогнал подобные мысли с негодованием, удивившим меня самого. Как будто Ману нуждалась в извинениях! Ей и без того нелегко живется с мужем, который наверняка следит на нею, проверяет все расходы… Я представлял себе жизнь Ману, расцвечивая ее всеми подробностями, которые подсказывало мне воображение, и моя любовь к ней становилась от этого еще сильнее. Сочинять истории — ведь в этом и состоит мое ремесло! Но муж Ману, о котором я обычно старался не думать, понемногу становился между нами. Мне захотелось побольше о нем узнать, раз уж из-за него она вела себя так странно. Я принялся расспрашивать Ману, заранее трепеща от страха. Но Ману сразу же поддалась, и я понял (по крайней мере, мне так показалось), что моя сдержанность была неуместной и Ману даже нравилось, когда на нее давили. Внезапно решившись мне довериться, она рассказала обо всем, начиная со своего имени. Уже давно Жаллю не считается с ней, для него, кроме работы, ничего не существует. Он много зарабатывает, но живет в вечном страхе перед будущим.
— А как же твои туалеты?.. Драгоценности?
Ах, в том-то все и дело! Это связано с его положением в обществе. Жаллю богат и должен вести себя соответственно. Жена для него была лишь дорогой вещью, которую ему нравилось выставлять напоказ. Зато он проверял даже самые незначительные расходы, выискивал в счетах ошибки, сам делал заказы у поставщиков, глаз не спускал со служанки, пятнадцатилетней девчонки, которую им прислали из Оверни по его просьбе, потому что так было дешевле. Карманных денег у Ману было в обрез, и частенько ей приходилось ездить на метро.
— Ты понимаешь, Пьер…
Да, я полагал, что понимаю, и гордился, что мои догадки оказались так близки к истине. И я предпринял новую попытку:
— Но почему ты от него не уходишь?
Вырвать у нее объяснение было невозможно. Сразу же между нами возникла стена. Она смотрела на часы: оказалось вдруг, что ей срочно нужно уйти. А я часами обдумывал то, что мне удалось узнать. Что же удерживало ее рядом с этим человеком? Она страдала. Не меньше, чем я. В этом я был уверен. Но вместе мы нашли бы выход. В конце концов, я понимал, что, в сущности, она мне так ничего и не сказала.
Я отыскал фамилию Жаллю в «Who’s Who in French».
«Жаллю Рене, инженер. Родился 25 марта 1918 г. в Пемполе… Женился 16 февраля 1957 г. на мадемуазель Клер Лами… Окончил лицей в Ренне, Центральную школу гражданских инженеров в Париже. Изобрел и построил первые тонкостенные плотины в Сантереме, Санго, Панджхарпуре. Кавалер ордена Почетного легиона… Адрес: 31-бис, улица Ферм, Нейи-сюр-Сен».
Этого мне показалось мало. Я принялся расспрашивать всех встречных и поперечных. «Рене Жаллю? Погодите-ка… Кажется, я что-то слышал…» Но толком никто о нем ничего не знал, пока однажды англичанин, написавший замечательную книгу о «белом угле», не поведал мне:
— Жаллю, говорите? Как же, знаю. Человек известный. Работал на американские фирмы. Говорят, в своей области он мнит себя кем-то вроде Ле Корбюзье.
Инженер из министерства водного и лесного хозяйства рассказал мне как-то за коктейлем:
— У него был свой звездный час. Но в Европе его техника не имела успеха. Не хочется углубляться в детали. Знаете, в этом деле, как и в одежде, приходится следовать моде. Сейчас строятся в основном тяжелые плотины из предварительно напряженного бетона. Может, Жаллю отстал от времени, а может, наоборот, он предвестник будущего.
И он добавил, посмеиваясь:
— По крайней мере, сам он считает себя гением. Это уж я знаю точно.
Я внес поправки в свою историю: нет, Ману — для меня у нее никогда не будет другого имени — не была с ним несчастна. Она им восхищалась. Она все еще любила его. И я снова занялся самоистязанием. Я приписывал Ману нравственные муки, угрызения совести. А иной раз — и низменные побуждения: я устраивал ее как любовник; она скучала, я помогал ей рассеяться. Но всего важнее для нее было ее положение в обществе. Кто я такой в ее глазах? Писатель, у которого еще нет имени, не имеющий даже достаточного веса, чтобы выбить для нее контракт. Нет, наши отношения не стали враждебными. Но даже наше молчание было теперь иным, нежели раньше. Мы поглядывали друг на друга украдкой. Мы поклялись всегда и все говорить друг другу — и уже лгали. Или, по крайней мере, скрывали свои переживания. И мы никак не могли утолить свою страсть…
…Я поднялся с постели, чтобы напиться. Было три часа дня. Мне следовало заняться работой, подготовить для Жаллю краткую запись тех переговоров, которые он провел вчера и позавчера с представителем короля. Однако я совсем забыл уточнить, каковы были мои обязанности при Жаллю. Я был его переводчиком. Хитрец Жаллю сообразил, что его компании будет куда легче договориться о строительстве новой плотины под Ландахаром, обращаясь непосредственно к министрам, ведающим этим проектом. Его конкуренты пожелали говорить только по-английски. Благодаря моему участию, Жаллю вел переговоры на дари и уже добился определенного преимущества. Теперь он мог быть почти уверен, что заказ достанется ему. Однако я подчинялся не Жаллю, а своему издательскому начальству, «одолжившему» меня инженеру на три месяца, в течение которых я должен был написать книгу об Афганистане. Это предоставляло мне свободу действий: я мог поехать куда хотел, к тому же Жаллю приходилось обращаться со мной как с гостем, а не как со своим подчиненным. Каждый вечер я вручал ему свои записи, относящиеся к утренним переговорам; работа несложная, и я мог бы закончить ее за час, но предпочитал возиться с этим подолгу, стараясь внушить Жаллю, как я ему необходим. Зато работа над книгой совсем не продвигалась. Для этого я слишком скучал. К тому же постоянное присутствие Жаллю лишало меня всякого вдохновения. Сколько мне уже пришлось из-за него выстрадать! Каждое вырванное у Ману полупризнание заставляло меня крепко зажмуривать глаза и переводить дыхание. Случалось, она рассказывала и о том, о чем я ее не спрашивал; к примеру, что книгу она писала украдкой, так как ее герои были почти теми же, что в жизни: он — это был Жаллю, а она — Ману. И тогда, стоило ей уйти, как я хватался за рукопись и с болью перечитывал некоторые места. Она любила Жаллю так же сильно, как меня… Неужели так же? Я доходил до того, что обдумывал каждое слово… Некоторые описания жестоко ранили меня… иные детали были просто убийственными. Когда же, вконец обессиленный, я приходил в себя после долгих приступов отчаяния, то упрямо твердил, расхаживая по комнате: «С этим давно покончено. Это уже не в счет. Он стал для нее чужим». Я пытался представить, как он выглядит, примерял к нему множество лиц. А Жаллю оказался тем сухим, молчаливым человеком, с которым я обедал и завтракал, и выглядел абсолютно неспособным любить кого бы то ни было. Он мог только внушать страх. Без устали я изучал его губы, нос, лоб, его морщины, его руки… Каждая частица его тела казалась мне неведомым словом, смысл которого знала одна Ману. Но не на него, а на нее я затаил за это обиду. В Париже я постарался затянуть подписание контракта. Человек меня зачаровывал, зато книга выводила из себя. По собственному опыту я знал, к каким именно воспоминаниям обращалась Ману, чтобы написать самые удачные места, самые сильные, самые выразительные. В подобные минуты она заранее изменяла тому, кого ей суждено было полюбить. И тем самым причиняла мне обиду.
…Вода в бурдюке из козьей шкуры оказалась тепловатой и отдавала дегтем. Меня позабавила мысль, что за этой стеной скрывались миллионы тонн воды, а мы, словно караванщики, пили воду из бурдюков. Но плотина — это завод, а не гостиница. Я вышел на террасу. Там были Жаллю и Блеш. Я тут же понял, что между ними снова произошла стычка. Блеш покраснел как рак, только на висках и вокруг лба виднелась белая полоса от шлема.
— Уж я найду на вас управу! — кричал он. — И прежде всего пошлю докладную…
Жаллю стоял спиной ко мне. Он казался спокойным, но я заметил, как он комкал в руках письмо. Я сразу узнал бумагу, на которой оно было написано: голубая, как и в том письме, которое Ману приложила к своей рукописи.
— Если и был допущен брак, — продолжала Блеш, — то я тут ни при чем.
— Убирайтесь! — бросил ему Жаллю.
Письмо у него в руках превратилось в бесформенный ком. Блеш замолчал. У него дрожали губы. Он взглянул на меня, и я понял, что ему страшно. В глубине души он готов был сдаться.
— Убирайтесь! — очень тихо повторил Жаллю.
И Блеш как-то сразу сник. Он весил на двадцать килограммов больше, чем Жаллю. Мышцы узлами вздувались у него на руках. Но по глазам было видно, что он струсил. Он вышел, пожав плечами, бросив через плечо:
— Вы еще обо мне услышите.
— Дурак, — пробормотал Жаллю, не двинувшись с места.
Он подождал, пока Блеш скрылся в коридоре, ведущем к генераторам. Руки у него за спиной по-прежнему терзали письмо. Он подошел к перилам и тут наконец заметил меня.
— А, так вы были здесь, мсье Брюлен? Прошу прощения, но этот кретин вывел меня из себя.
Я протянул ему сигареты. Тут только он обнаружил у себя в руках что-то бесформенное и нахмурил брови. Его лицо пошло белыми пятнами, губы посерели.