Тебе только восемь лет, ты мало знаешь о смерти, об ужасах, о страшном. Смерть — это восковая маска в гробу, когда тебе шесть лет и дедушка скончался; он похож в гробу на огромного упавшего на землю грифа, безмолвный, ушедший в себя; никогда больше не будет он объяснять, что значит быть хорошим мальчиком, никогда больше не будет бросать, как он это делал, коротких фраз о политике. Смерть — это твоя маленькая сестрёнка однажды утром, когда ты, семилетний, просыпаешься, заглядываешь в её кроватку и видишь, как она смотрит на тебя слепым голубым остановившимся взглядом, а потом приходят люди с небольшой плетёной корзиной и сестрёнку уносят. Смерть — это когда, четырьмя неделями позже, ты стоишь у её высокого стула и до тебя вдруг доходит, что сестрёнка никогда больше не будет на нём сидеть, не будет смеяться и плакать и вызывать ревность тем, что появилась на свет. Это и есть смерть.
По то, что сейчас, бездонней смерти. Бездонна эта летняя ночь, бредущая через время, и звёзды, и душную вечность. Будто в тебя втекает сейчас разом суть всего, что ты в своей жизни ещё почувствуешь, увидишь и услышишь.
Ты сходишь с тротуара и идёшь по протоптанной, посыпанной галькой, бегущей между сорняками тропинке к оврагу. Сверчки стрекочут теперь так оглушительно, что мёртвый проснётся. Ты послушно шагаешь следом за мамой; она, защитница всей Вселенной, замечательная, смелая, большая. То, что она идёт впереди, придаёт смелости и тебе, и, отстав немного, ты спешишь тут же её догнать. Вы одновременно останавливаетесь, вытягиваете вперёд головы и замираете над самым краем цивилизации.
Над оврагом.
И теперь там, внизу, в чёрных зарослях этой пропасти, внезапно оказывается всё зло, которое тебе когда-либо придётся узнать. Зло, которое ты никогда не поймёшь. Там всё, чему нет названия. Позднее, когда вырастешь, название всему этому ты узнаешь. Бессмысленные звуки, которыми обозначают подстерегающее свои жертвы ничто. Внизу, в затаившемся чёрном мраке, среди толстых деревьев и лоз дикого винограда, живёт запах разложения. Здесь, в этом самом месте, кончается царство разума и начинаются владения вселенского зла.
Ты осознаешь, что вы одни. Ты и твоя мать. Её рука дрожит.
Её рука дрожит.
Твоя вера в твой личный маленький мирок даёт трещину. Мама дрожит! Почему? Может, и её одолевают сомнения? Но ведь она большая, сильная, умная! Может, и она чувствует эту угрозу, эту выползающую слепую тьму, эту готовящуюся к прыжку пагубу? Так что же, значит, взрослый не обязательно силён? Не обязательно спокоен? Не обязательно в безопасности? Не обязательно защищён от карабкающихся вверх полуночей? Тебя переполняют сомнения. В горле, желудке, позвоночнике, руках, ногах снова оживает мороженое; и вдруг ты становишься холодным, как декабрьский ветер.
Ты осознаешь, что таковы все. Каждый одинок. Кругом люди, но всё равно человеку страшно. Так же, как страшно мне, который сейчас здесь стоит. Кричи, зови на помощь — никто не поможет.
Ты так близко к оврагу, что за короткий промежуток времени с момента, когда твой крик услышат, до мгновения, когда прибегут к тебе на помощь, случиться может очень многое.
Поднимется и проглотит, и в один цепенящий душу и тело миг всё будет кончено. Кончено ещё задолго до рассвета, задолго до того, как полицейские начнут ощупывать потревоженную тропинку лучами фонариков, задолго до того, как зашуршит галька под ногами людей с дрожащим от страха мозгом, которые прибегут тебе помочь. Даже будь они всего в пятистах ярдах (а так оно на самом деле и есть), за какие-нибудь три секунды поднимется тёмная волна и отнимет у тебя твою восьмилетнюю жизнь…
Твоё дрожащее тело сокрушено тяжестью одиночества. Мама одинока тоже. Сейчас она не ищет для себя опоры ни в святости брака, ни в любящей её семье, ни в конституции Соединённых Штатов, ни у городской полиции — нигде, кроме собственного сердца, но и там она найдёт только засасывающий, как трясина, страх.
Ты с трудом проглатываешь комок в горле, крепче прижимаешься к маме. «О боже, не дай ей умереть! — думаешь ты. — Не делай нам ничего плохого. Через час отец придёт с собрания ложи, и если он увидит, что в доме никого нет…»
Мать начинает спускаться вниз по тропинке в первобытные заросли.
— Мам, — говоришь ты дрожащим голосом. — С Попрыгунчиком ничего не случилось. С Попрыгунчиком ничего не случилось. С ним ничего не случилось. С Попрыгунчиком ничего не случилось.
— Он всегда приходит с этой стороны, — говорит мать напряжённым, высоким голосом. — Всё время твержу ему, чтобы не ходил этой дорогой, но разве эти противные мальчишки когда-нибудь тебя послушают? Пойдёт однажды вечером — и не вернётся…
Не вернётся. Это может означать что угодно. Бродяг. Преступников. Темноту. Несчастный случай. И даже смерть.
Один во Вселенной.
Миллион таких маленьких городков рассыпан по всему свету. Ночью каждый из них такой же тёмный, одинокий, удалённый от других городов. Так же дрожит от сомнений и страхов. Пронзительное пение минорных скрипок — вот музыка маленьких городков, и нет там фонарей, зато много мрака. О, катящийся через них вал одиночества! О, промозглость их скрытых от глаз оврагов! Кошмар — вот что такое жизнь в этих городках по ночам, когда со всех сторон рассудку, браку, детям, счастью грозит людоед, которому имя Смерть.
Мать посылает голос во тьму.
— Прыгун! Попрыгунчик! — кричит она. — Прыгун! Попрыгунчик!
И внезапно вы с ней осознаёте: что-то не так. Определённо не так. Вы прислушиваетесь и осознаёте, что именно.
Замолчали сверчки.
Мёртвая тишина.
Никогда не было в вашей жизни такой тишины. Такой мёртвой тишины. Отчего замолчали сверчки? Какая этому причина? Никогда прежде не замолкали они. Никогда.
Это может значить только одно. Только одно…
Что-то случилось.
Овраг будто напрягся, стянул вместе свои чёрные нити, через которые, на многие мили во все стороны, вбирает в себя энергию спящей округи. Из лесов, долин, пологих холмов, откуда собаки, задрав голову, смотрят на полную луну, — из этого всего великая тишина переливается в некий центр, в котором сейчас находишься ты. Ещё десять секунд — и что-то случится, случится… Сверчки по-прежнему соблюдают объявленное ими с тишиной перемирие, звёзды так низко, что, кажется, подпрыгни — и ты рукой дотронешься до их фольги. Они горячие, с острыми зубчиками, и их несметное множество.
Всё растёт и растёт тишина. Всё растёт и растёт напряжение. О, как темно, как далеко от всего на свете! О боже!
И вдруг с той стороны оврага, из дальних далей:
— Всё в порядке, мам! Сейчас буду!
И снова:
— Привет, мам! Сейчас буду!
А потом приглушённый топот ног в теннисных туфлях на дне оврага, и вот уже мы видим троих мальчишек. Твоего брата Попрыгунчика, Чака Редмена и Оджи Бартца. Бегут и смеются.
Как ошпаренные рожки десятка миллионов улиток втягиваются в себя звёзды.
Снова застрекотали сверчки!
Испуганная, растерянная, обозлённая, темнота отступает. Отступает, теряя аппетит: ведь она совсем уже было собралась наесться, а еду у неё отняли, и так грубо! Тьма откатывается, как волна от берега, и остаются только трое смеющихся мальчишек.
— Привет, мам! Привет, Коротыш! Это я!
И правда, пахнет Попрыгунчиком. Потом, травой и кожаной бейсбольной перчаткой.
— Молодой человек, придётся вас выпороть, — объявляет мама.
Страха её как не бывало. Ты понимаешь, что она уже никогда в жизни никому о нём не расскажет. Однако он навсегда останется в глубине её сердца и твоего.
Сквозь летнюю ночь ты идёшь домой, спать. Ты рад, что Попрыгунчик жив. Ведь был миг, когда ты подумал, что…
Вдалеке, за виадуком, хоть и освещённый луной, но отсюда невидимый, проносится по долине поезд и свистит, похожий на железного зверя, безымянного и бегущего невесть куда. Дрожа, ты ложишься в постель рядом с братом, прислушиваешься к свистку паровоза и думаешь о брате двоюродном, который жил не слишком далеко отсюда, там, где сейчас проезжает этот поезд; о двоюродном брате, который умер от пневмонии поздно ночью несколько лет тому назад… Рядом с тобой пахнет потом Попрыгунчика. Этот запах волшебный. Теперь ты уже не дрожишь. Мама выключает свет, и тут ты слышишь шаги на тротуаре перед домом. Кто-то знакомо откашливается.
Мама говорит: