Уран - Марсель Эме 10 стр.


— В общем, — продолжал Генё, — с Рошаром дело ясное. Ради сведения личных счетов он, ни с кем не посоветовавшись, натравил на человека жандармов. Тем самым он нарушил дисциплину. Но гораздо важнее то, что Леопольд, изобличенный коммунистом, иначе говоря — партией, так и не был арестован. В результате весь Блемон потешается над нами. Еще парочка таких проколов — и коммунизму в Блемоне крышка. Сам понимаешь, социалисты момент не упустят. А если Рошару не дать по рукам, он на этом не остановится, я его знаю. И чтобы ты яснее представил себе, какой он нам нанес вред, приведу тебе наглядный пример: бригадир, с которым я разговаривал в жандармерии, заявил, что задал Рошару выволочку. Хорошенькое дело: бригадир жандармов похваляется передо мной, что расчихвостил одного из наших! Как тебе это нравится?

Журдан ответил не сразу. Ему хотелось вынести суждение со всей объективностью, исходя исключительно из интересов партии, но втайне он лелеял надежду, что его ответ придется Генё не по вкусу.

— Нет сомнения, — сказал он, — что Рошар допустил ошибку. С другой стороны, его нельзя обвинить в том, что он намеренно действовал во вред партии. Быть может, он считал, что этим оказывает ей услугу.

— Стоп. Мы не священники. Сам ведь говорил, что копаться в душах — не наше дело.

— Согласен. Но не стоит… — тут Журдан ввернул крепкое словцо.

— Не стоит что? — спросил Генё, делая вид, что не понял, — его коробила манера Журдана уснащать речь простонародными выражениями. Пытаясь таким образом теснее слиться с пролетарской массой, молодой учитель выглядел полковником, который решил отведать с солдатами их похлебку.

Прозвучавшая в вопросе Генё ирония больно ранила Журдана. Отказавшись от крепких словечек, он продолжал сухо и напористо:

— Разумеется, Рошар допустил ошибку. Но в его пользу говорит все его прошлое поведение — то, что ты изволишь называть гнусными проделками, а я считаю послужным списком бойца партии. Рошар доказал, что принадлежит к той категории людей, на которую партия сможет опереться, когда наступит время перейти к террору. Такие, как ты и я, способны самое большее отправлять врагов на казнь. Только рошары создадут столь необходимую для победы обстановку подлинного террора.

— Прошу прощения! — не выдержав, воскликнул Генё. — О терроре поговорим после. А пока надо множить число избирателей, голосующих за коммунистов, и я считаю, что каждый лишний день пребывания Рошара в партии будет стоить ей потери сотни голосов в Блемоне. Главное, что объективно такие вот типы работают против партии и всегда работали против нее.

— Теперь я прошу прощения. Если коммунисты держат в руках муниципалитет, жандармерию, судей и если блемонцы боятся их, то, скажи-ка мне, кому мы этим обязаны? Вот ты лично скольких выдал правосудию? Молчишь, разумеется. Ты никого не выдал! Сколько смертей в твоем активе, сколько притеснений, самосудов, экспроприаций? Опять молчишь. Зато Рошар — он доносил на всех и вся и, заметь, ни у кого ничего не спрашивал. Он вырвал предателю глаза. Он был в расстрельной команде. И со дня Освобождения неустанно отравлял блемонцам жизнь. Благодаря чему ты сегодня можешь пойти в жандармерию и потребовать у бригадира отчета. Имей в виду, Рошар — плоть от плоти революции. Он самый ее дух, и это-то тебя, в сущности, и злит. Тебе было бы куда удобней забыть, что революция еще только началась, ты был бы рад втиснуть ее в картотеку, чтобы она там лежала и пылилась. А рошаров, которые идут вперед, ты терпеть не можешь — они, видишь ли, доставляют тебе беспокойство. Крахмальные воротнички и благочинные обыватели с приклеенной к губам улыбочкой — вот какие тебе надобны коммунисты.

Журдан поднялся со стула и, стоя напротив Генё, сверлил его взглядом. Теперь оба без лишних слов понимали, что ненавидят друг друга. Каждый из них воплощал собою в глазах другого презираемую категорию людей: рабочий — здравомыслящих тугодумов, которые все меряют на свой аршин, учитель — вертопрахов и пустозвонов, которые ищут в идеях возбуждающее средство и видят в классовой борьбе игру. Каждый миг молчания лишь усугублял взаимную неприязнь.

— Тебе кажется, что ты читаешь лекцию студентам, — проворчал Генё. — Куда как просто. Мсье выступает против дисциплины, за поэзию революции и гениальное вдохновение. Перед кучкой мелких пижонов такое проходит на ура. Но я-то не студент, меня на мякине не проведешь, и я тебя вижу насквозь, Журдан. Ты сынок буржуа, небогатых, но все-таки буржуа, которые гордились своим единственным отпрыском. Для домочадцев ты был образованным молодым человеком, которому смотрели в рот. Беда в том, что ты не любил ни женщин, ни дружбы, ничего на свете. Выпорхнув из родного гнезда, ты продолжал вещать как оракул, но твои слова падали в пустоту — до тебя никому не было дела. Тогда ты прилепился к коммунизму. Ты сказал себе, что тут, чтобы найти отклик, вовсе не обязательно любить жизнь, и в некотором смысле ты был прав. Но ты все равно просчитался, Журдан. Сегодня, когда ты разглагольствуешь о революции, кто-нибудь обязательно да отзовется, но по сути дела ты не наш. И даже если ты выслужишься у нас, что вполне вероятно, даже если ты станешь оракулом титулованным, ты никогда не будешь нашим, уж это дудки. Но тогда-то тебе будет на это наплевать с высокой колокольни, ведь так?

Журдан не раз и не два почувствовал себя больно задетым словами Генё, но постарался ничем не выдать своей досады. Он ответил спокойно, с учтивой улыбкой оратора, уверенного в легкой победе над соперником:

— Ты нагородил столько беспочвенных предположений и домыслов, а теперь на их основании пытаешься вынести суждение. Такой легкой, ни к чему не обязывающей игре обожают предаваться женщины, когда чешут языки, и ты, конечно, волен ею забавляться. Во всей твоей тираде внимания заслуживает лишь ее язвительность, выдающая твое ко мне нерасположение, которое до сих пор тебе более или менее удавалось скрывать. Впрочем, я понимаю, откуда взялась эта враждебность. Будучи прежде всего блемонцем и заделавшись коммунистом против местных дюранов и дюпонов, ты рассматриваешь коммунизм просто как желательное состояние своего родного городишки, так что я для тебя — чуждый элемент, пришелец, несущий извне более широкие взгляды, более общие идеи, а ведь они-то как раз и обладают той способностью служить высшим интересам партии, каковой начисто лишен всякого рода партикуляризм. Твой доморощенный коммунизм яростно сопротивляется…

— Заткнись, — сквозь зубы процедил Генё.

Он глядел на Журдана исподлобья, и у него чесались кулаки. Несмотря на то что в отрочестве учитель каждый год проводил каникулы в горах и делал робкие попытки заниматься спортом, со своей худосочной фигурой и покатыми плечами он выглядел почти подростком. Генё, плотный и кряжистый, не сомневался, что уложит его одним ударом. Мысленно нацеливаясь в челюсть, он изо всех сил сдерживал себя. Журдан, который никогда в жизни не дрался и даже не задумывался над тем, что уступает Генё в силе, не сознавал нависшей над ним опасности и чувствовал себя в выигрышном положении.

— Твой доморощенный коммунизм, — повторил он со снисходительной усмешкой, — яростно сопротивляется вторжению, грозящему взбаламутить уютное болото.

Качнувшись пару раз, как медведь, Генё с усилием оторвал взгляд от Журдана и подошел к окну вдохнуть свежего воздуха. Справа открывался вид на развалины и поля, слева же, в глубине тупика, виднелся богатый дом Монгла, крупного виноторговца, с лужайкой и фонтаном. Дом этот служил для Генё предметом привычных мечтаний. Две комнаты на первом этаже занимал отставной майор, пострадавший от бомбежки, прочие же десять оставались в распоряжении семьи Монгла. Обратив как-то внимание партийцев на такое положение дел, Генё услышал в ответ, что данная частная несправедливость с лихвой компенсируется существенными выгодами для партии в иной области. И хотя он понимал, что без гибкости и компромиссов на извилистом политическом пути не обойтись, с того дня при виде дома Монгла на сердце у него всякий раз скребли кошки. С большим трудом укладывалось в его голове, что несправедливость может служить интересам справедливости. В случае же с Рошаром он этого допустить не мог.

— Ладно, — поворачиваясь к Журдану, уже спокойно сказал он, — ссора делу не помощник. Поразмысли о Рошаре обстоятельно и постарайся не принимать во внимание, что это говорю я. Готов согласиться, что сразу после Освобождения он принес нам определенную пользу, но согласись и ты, что теперь требуется уже не запугивать людей, а, напротив, всячески успокаивать их на наш счет.

— Понятно, нужно получить как можно больше голосов. А я с этим никогда и не спорил.

— Ну и прекрасно. Итак, коммунист Рошар совершил ложный донос. Весь Блемон видел, как Леопольд волок его в жандармерию. Все презирают Рошара и открыто над ним насмехаются. Ладно. Это его личное поражение, но, если его не выгнать, оно обернется поражением и для партии. Мы не только не получим новых избирателей, но и потеряем старых. Ведь этого ты все-таки не хочешь?

— Можно рассудить и более справедливо, — возразил Журдан. — Кто имеет зуб на Рошара и сейчас насмехается над ним? Буржуа, реакционеры. Среди них нам так и так не набрать новых избирателей. К нам могут прийти люди из народа, с обостренным чувством солидарности. Сохранив Рошара, партия продемонстрирует им, что умеет поддержать своих, даже когда они попадают в передрягу. Вот моя точка зрения.

Генё хотел было ответить, но вовремя прикусил язык. Он сознавал, что в бойком уме молодого учителя идеи рождаются от первого же подброшенного слова, так что продолжать спор значило вооружать противника лишними аргументами к предстоящим на вечернем заседании комитета дебатам.

— Не будем больше об этом говорить, — сказал он. — Я вижу, для тебя это стало вопросом самолюбия.

— Ты попал в самую точку. Самолюбие и впрямь заставляет меня всегда докапываться до истины.

При этих словах Журдан мысленно нашел еще один аргумент в поддержку Рошара. Но, видя, что Генё не собирается отвечать, он взял шляпу и довольно холодно извинился за то, что пробыл так долго. Руку друг другу они все-таки подали.

Привалившись спиной к двери, захлопнувшейся за гостем, Генё какое-то время смотрел в окно на дождь. В соседней комнате дети снова подняли гвалт, и Арлетта, младшенькая, пронзительно заголосила в своей колыбели. Не мешало бы взглянуть, в чем там дело. Ведь жена, уходя, просила его присмотреть за детьми. Но он прилип к двери, словно зачарованный видом дождя, и крики Арлетты не достигали его ушей — он слышал только мелодичное журчание струйки, льющейся на тротуар из водосточной трубы. Очнулся он, заслышав легкие женские шаги — кто-то прошлепал босиком по паркету коридора, а потом по плиточному полу кухни. Ему тотчас захотелось пить.

На Мари-Анн было присобранное в талии желтое платье, оставлявшее открытыми стройные ноги и руки. Генё подумал о социальных барьерах — казалось, только они мешают ему положить голову девушке на плечо, по которому рассыпались густые волосы.

— Пускай немного сбежит, — сказала девушка. — В трубах вода теплая.

Она тоже пришла выпить стакан воды. Пока она откручивала кран, Генё невольно скосил глаза в вырез ее платья. Они стояли почти вплотную друг к другу. Генё отвел взгляд, но приблизился еще. Теперь рукавом рубашки он касался руки Мари-Анн. Она стояла по-прежнему наклонившись, держа руку на кране. Голову она повернула к Генё, но глаза были опущены. Неподвижность и молчание обоих, затягиваясь, опутывали их незримыми нитями сообщничества. Барабанный стук дождя по железной крыше во дворе сочетался с тяжелым запахом, идущим от раковины. Когда Мари-Анн распрямилась, Генё обхватил ее за бедра и притянул к себе. Девушка не сопротивлялась. Прильнув к нему грудью, она сама положила голову ему на плечо. Генё боялся пошевелиться.

— Отпустите меня, — тихонько прошептала Мари-Анн, подняв голову.

Генё разжал руки и на шаг отступил.

— Теперь уж, верно, вода прохладная, — сказала девушка вполголоса.

Она наполнила два стакана и протянула ему тот, что побольше. Генё осушил его залпом, Мари-Анн пила маленькими глотками, поднимая на него глаза всякий раз, когда переводила дух. Он попытался произнести ее имя, но голос отказывался повиноваться. Поставив стакан, она взяла его руку в свои, прижалась к ней лицом и потерлась о нее щекой. Своей жесткой ладонью Генё ощущал прохладу нежной кожи и щекочущее прикосновение шелковистых прядей, свисавших со склоненной головки. Он видел ее округлый затылок с белой полоской пробора. В ложбинке между лопатками серебрился светлый, совсем детский пушок. Мари-Анн выпрямилась, утерла слезы на щеках и вышла из кухни, напоследок улыбнувшись Генё.

По воскресеньям Леопольд обычно до одиннадцати утра гулял по городу. Сегодня же он мерил шагами пустой зал «Прогресса», держа руки в карманах и понурив огромную голову словно под тяжким грузом мыслей. Глубокая, как рытвина, морщина перерезала его массивный лоб. Время от времени он подходил к двери, вставал в проеме, перегораживая его плечами на всю ширину, и, уткнувшись носом в стекло, наблюдал за движением на площади Святого Евлогия, а кулаки его судорожно сжимались и разжимались в карманах. Посреди зала, у колонны, он вдруг остановился и, зажмурив один глаз и перекосив от напряжения физиономию, принялся считать что-то на пальцах. За стойкой появилась его жена с корзиной картошки, которую собиралась чистить.

— Гляди-ка, — удивилась она, — ты сегодня не в городе?

— Нет! — прорычал Леопольд.

— Да господи, делай что хочешь. Со вчерашнего дня с тобой творится не поймешь что. Тебе слова нельзя сказать.

Мрачнее тучи, Леопольд прошествовал к стойке:

— Значит, ты хочешь знать, что́ со мной? Тебе так это нужно? Ну так я тебе скажу. Я поэт, вот что со мной! Да-да, поэт! А если это кому-нибудь не по вкусу, пускай скажет мне это! «Сынка тащите, и смываемся украдкой». Ты-то, конечно, в этом ни уха ни рыла, но это не что-нибудь, а стих. А когда я найду второй, у меня их будет два. А когда у меня их будет тридцать, пятьдесят… уж тогда-то…

Лицо его прояснилось. Перегнувшись над стойкой, он сграбастал бутылку белого и налил в стакан двойную порцию. Когда он выпил, на его лице появилось мечтательное выражение.

— Знаешь, интересно как-то все получается на этом свете. Подумать только, ведь понадобилось в двадцать восьмом году нам купить это заведение, в тридцать девятом — разразиться войне, а в сорок четвертом — разбомбить Блемон, чтобы в результате я стал поэтом. Представь себе, Андреа, что кто-то сказал бы нам это всего каких-нибудь двадцать лет назад, когда мы колесили в фургоне по дорогам. Двадцать лет, если поразмыслить, это не так уж и много, и все-таки! В ту пору я и думать не думал, что когда-нибудь стану поэтом. Да и ты, конечно, не гадала, что превратишься в такую вот старушенцию. Эх, когда я вижу тебя, такую сморщенную, высохшую, вспоминаются времена, когда мы в праздничном розовом трико разъезжали по ярмаркам…

Леопольд сложил ладони рупором и заревел, раскачиваясь из стороны в сторону:

— Дамы и господа, вам выпало счастье увидеть работу самой замечательной труппы борцов, которая когда-либо собиралась на радость знатокам. Дамы и господа, перед вами знаменитый Рауль из Бордо, чемпион Юго-Запада, грудь сто тридцать пять сантиметров в окружности. Обратите внимание, дамы и господа, какая у него мощная шея. А вот страшила Али бен Юсуф, силач из Северной Африки, единственный человек в мире, который отважился помериться силой с гориллой. И не забудьте, дамы и господа, вашего покорного слугу, Леопольда де Камбре. Мое имя наделало слишком много шуму во Франции и во всей Европе, чтобы мне была нужда представляться как-то еще. И наконец, дамы и господа, наша знаменитая чемпионка, госпожа Андреа, которая прямо сейчас вам на удовольствие покажет приемы джиу-джитсу. Подходите посмотреть на борцов! Заходите…

Назад Дальше