— Вы излагали их не далее как вчера, — сказал Ватрен. — Они представляются мне достаточно вескими.
— Веские или нет, не имеет значения. Главное — что они верят в это или верили. Следует ли думать, что теперь у них нечиста совесть и они боятся Леруа? Но он совершенно безобиден. Может, им перед ним стыдно? Стыдно за свои убеждения? Но вот я — и сейчас твердо верю в то, во что верил во времена оккупации, и мне не стыдно… И однако… Послушайте, Ватрен, я должен признаться, что перед Леруа и ему подобными тоже чувствую себя неуютно. Но это не страх и не стыд. Как вы это объясните?
— Должно быть, это просто-напросто некоторое лицемерие с вашей стороны, — ответил Ватрен.
— Лицемерие? По-вашему, я лицемер?
— Я не говорю, что вы лицемер, но бывают одни времена, когда убийство становится долгом, и бывают другие, которые требуют лицемерия. Мир замечательно устроен. В человеке заложена масса способностей, которым не грозит пропасть втуне.
Ватрен говорил это без тени иронии. Тон его был серьезным, даже проникновенным.
— Загадочный вы человек, — сказал Аршамбо. — Есть люди, безразличные ко всему, они видят одними и теми же глазами и плохое, и хорошее. Но про вас можно сказать, что вы взираете на все с любовью и восхищением. Замечу в скобках, что это, должно быть, очень здорово.
— Это большое счастье, — прошептал Ватрен.
— Поделились бы своим рецептом. Не знаю, что со мной происходит, но с некоторых пор это не дает мне покоя.
— Попытаюсь.
День убывал. Через узкое окно, выходившее на развалины и окружающие луга, в комнату заползали сумерки. Мари-Анн открыла дверь, собираясь поставить учителю на стол тарелку супу. Тот вскочил и принялся поспешно освобождать место, сбрасывая тетради и книги на кровать, так что в конце концов на столе остался лишь ярко раскрашенный глобус на деревянной подставке. Сколь из лености, столь и из стеснительности Ватрен воздерживался от пользования кухней, хоть и имел на это полное право. Он довольствовался наскоро приготовленными холодными кушаньями. Впрочем, по настоянию госпожи Аршамбо он согласился, чтобы на обед и в ужин ему приносили тарелку горячего супа.
— Вы открываете передо мной новые горизонты, — сказал Аршамбо, вставая. — Быть может, что-то и станет яснее.
За семейным столом отец в разговор не вступал. Размышляя над словами учителя, он позабыл о Леруа. Повседневная жизнь Блемона теперь представлялась ему несколько по-иному. Перед его глазами возникали картинки города: улица, перекресток, угол разрушенного здания, вокзал, почта, помещение лавки, стойка кафе. На фоне каждой из этих декораций группа блемонцев обсуждала цены на мясо, войну в Японии, карточки на текстиль, дефицит мыла, восстановление зданий или другую злободневную тему. В любой такой группе, как бы малочисленна она ни была, Аршамбо непременно обнаруживал одного-двух, а то и больше субъектов с неискренним, в отличие от остальных, взглядом и искательной улыбочкой; они казались счастливыми уже от того, что их терпят. Иногда он видел самого себя: стремясь не выдать свои истинные мысли, он отделывался молчанием, кивком или улыбкой, ясно дававшей понять собеседнику, что он с ним целиком и полностью согласен.
Молодые люди заговорили о киноактерах: Гари Купере, Мишлине Прела, потом о Жане Маре. Оказалось, Жан Маре очень нравится госпоже Аршамбо. Мари-Анн отпустила по его адресу весьма нелестные замечания. Призванный высказать свое мнение, отец заявил, что считает его выдающимся артистом, но очень скоро выяснилось, что за Жана Маре он принимает Жюля Берри. Спустилась ночь. Дали свет. После ужина Аршамбо по своему обыкновению облачился в пиджак и вышел на улицу подышать воздухом.
Ночь была темна, безлунна, и вдобавок за время ужина небо затянуло тучами, скрывшими звезды. Напротив дома в развалинах перемещались огни, но Аршамбо не придал этому особого значения, успев погрузиться в прерванные размышления. Он думал обо всех этих лицемерах, к числу коих относил и себя; их ничто не вынуждало скрывать свои убеждения или притворяться, будто они разделяют чужие. Выйдя за пределы Блемона, он рассмотрел этот вопрос в масштабах департамента, а затем и всей нации в целом. Теперь счет лицемерам шел на миллионы. Все провинции Франции, все деревни, большие и малые города кишели этими двуличными людьми, легко узнаваемыми по несколько стесненной манере держаться, по слащавому тону, по искусству использовать в разговоре молчание, по примирительным и угодливым, как у нижних чинов, улыбочкам. Эти миллионы граждан, думал он, пытаясь хоть как-то их оправдать, были поставлены перед необходимостью выбирать из политических партий, которые гневно осуждали все то, что они прежде считали и продолжают считать истинным и разумным. Однако политический аспект проблемы менее всего интересовал Аршамбо. Гораздо больше занимали его те затруднения, которые создавались таким положением в повседневной жизни, а также связанные с этим моральные и психологические перекосы.
Обутый в парусиновые туфли на веревочной подошве, Аршамбо ступал бесшумно. Поглощенный размышлениями, он все же смутно осознавал, что в городе происходит нечто необычное для столь позднего часа. Пересекая большой перекресток, он услышал звук шагов, оклики и внезапно оказался в луче света, который погас лишь после того, как довольно долго задержался на нем. Маршрут вечерних прогулок Аршамбо был неизменен. Вот и сейчас он направился по проспекту Аристида Бриана, который двумя рядами развалин спускался к реке. Там среди руин тоже метались огни, и люди перекрикивались во тьме. Это оживление было по меньшей мере непривычным, но он не удивился ему. В подвалах разрушенных домов ютилось немало семей, и, в конце концов, в том, что в десять часов вечера город еще не затих, не было ничего невероятного. Аршамбо вернулся к своим мыслям. Волна лицемерия, которая, как он считал, захлестнула Францию, приобретала в его глазах исполинские размеры. То, что вся пресса дружно притворяется, будто не знает о существовании миллионов людей, придерживающихся подобных взглядов, или же сводит их число к нескольким десяткам тысяч отщепенцев и глупцов, являло собой чудовищную ложь. Он пришел к заключению, что одна часть Франции идет на всяческие ухищрения, чтобы скрыть свои убеждения, тогда как другая делает вид, будто считает, что определенного образа мышления в стране не существует и не существовало никогда.
Дойдя до моста, конечной точки маршрута, Аршамбо склонился над парапетом, чтобы ощутить на лице идущую от реки прохладу. До него доносился плеск гонимой течением воды — она разбивалась о каменные опоры, — но ночь была так черна, что он ничего не видел. Небо и гладь реки озарились вспышкой молнии, послышалось далекое еще ворчание грома. Все более волнуясь, Аршамбо перебирал в уме горькие слова: национальное лицемерие, ханжество, двуличие, ложь, наушничество. Внезапно в спину ему уперлись два винтовочных ствола, и звонкий голос разорвал тишину:
— Руки вверх, подонок, или простишься с жизнью.
Он поднял руки, и на миг у него мелькнуло чувство, будто его застигли на месте преступления, как если бы его крамольные мысли могли быть прочитаны на расстоянии. Потом он попытался заговорить, но один из напавших оборвал его:
— Заткнись… Луи, зажги-ка фонарь. А ты не шевелись. Одно движение, и я стреляю… Ну где же твой фонарь?
— Похоже, сломался.
— Позовем остальных… Эй! Сюда! Мы его поймали! Эге-ей!..
Голоса у неизвестных были молодые. Аршамбо решил, что имеет дело с бойцами ФФИ, и не особенно встревожился, полагая, что случилось небольшое недоразумение. Однако молодые люди проявляли чрезвычайную нервозность и с такой силой упирали стволы ему в спину, что она заныла. «Только бы эти болваны не нажали на спусковой крючок», — подумал он. На их крики отозвались другие, послышался звук шагов, и у входа на мост зажглись огни. Подошедшие направили на всю группу лучи фонарей.
— Тут ошибка, — сказал один голос. — Это Аршамбо, инженер с завода.
— Да, это Аршамбо, — подтвердили другие.
Двое бойцов по-прежнему упирали винтовки в спину инженера. Он опустил руки.
— Интересно, что этот тип забыл на мосту в такое время? — со злобным недоверием спросил один.
— Я гуляю, как делаю это обычно после ужина. Что, теперь уже и прогуляться нельзя? Что происходит?
— Не ваше собачье дело.
— Так вы арестовали меня или все-таки отпустите, хотел бы я знать?
— Не умничайте. Это может вам дорого обойтись.
Яркая вспышка воспламенила половину неба. Благодаря ей Аршамбо увидел одного из бойцов ФФИ, юношу лет шестнадцати-семнадцати, и пятерых мужчин, пришедших на подмогу, среди которых один был жандарм. Раскат грома заглушил звук голосов. До моста долетел порыв свежего ветра. Жандарм, выйдя из тени, вошел в свет фонаря и обратился к бойцам доверительным, вкрадчивым тоном, явно стараясь не всколыхнуть ненароком их подозрительности.
— Если вы не откажетесь выслушать мое мнение, то, право же, нет никакого смысла задерживать этого человека. Он действительно каждый вечер здесь гуляет. На мой взгляд, у нас есть дела поважнее, чем заниматься им. И вообще, арестовывать господина Аршамбо, который известен всему городу, нам было бы не с руки. Вы ведь тоже так считаете?
Вопрос жандарма повис в воздухе, но винтовки бойцов все-таки опустились. С чувством облегчения Аршамбо обернулся к своим стражам. Они продолжали хранить молчание, и по их поведению было не ясно, можно ли ему уходить.
— Что ж, возвращайтесь к себе, — сказал жандарм.
Фонари погасли, и Аршамбо пошел прочь, слыша за спиной разговор, вдруг ставший оживленным. Он шел быстро, спасаясь не только от грозы, но и от оставшихся позади молодчиков — вдруг им взбредет в голову снова его задержать. Молнии теперь уже регулярно выбеливали развалины и шоссе. При каждой вспышке Аршамбо ждал, что вот сейчас его окликнут и догонят люди с винтовками. Спина до сих пор ныла от тычков ствола. Он с гневом думал, как безобразно вели себя бойцы ФФИ, называя их про себя головорезами. Эти юнцы, которые, похоже, участвовали в полицейской облаве на какого-то коллаборациониста, наверняка знали, кого именно ловят. И тем не менее, после того как его, Аршамбо, личность была должным образом установлена, все же никак не хотели отпускать его на свободу. Слишком большое удовольствие доставляло им, мерзавцам, держать человека на мушке, всеми силами уповая на случай, который дал бы повод спустить курок и вогнать свинец в живую плоть. Подонки. Уж они-то не лицемерят. Они дают вволю разгуляться своим низменным инстинктам. На этот счет у многих открылись глаза в час Освобождения, но никто не восстал против скоропалительных расправ и мародерства. Все аршамбо города, все обладатели благородных сердец и чистой совести, пряча страх под маской одобрения, наблюдали за казнью другого молодого мерзавца, доносчика Леньеля, которого бойцы ФФИ поставили к стенке в присутствии его отца и матери, после того как вырвали у него глаза и заставили обойти на коленях центральную площадь.
Отвлекшись от мыслей о юных агрессорах, Аршамбо перенес свой обличительный пыл на все движение Сопротивления в целом. Он как раз собирался предъявить обвинение генералу де Голлю, когда, пересекая большой перекресток, услышал шаги человека, который подошел к нему и осветил фонарем. После этой проверки незнакомец, не сказав ни слова, выключил фонарь. Не зная за собой никакой вины, инженер тем не менее чувствовал себя дичью, на которую ведется охота, — ощущение было не из приятных. «В общем, — сказал он себе, — мы вернулись ко временам комендантского часа. Что ж, больше по вечерам выходить не буду. В конечном счете те, из Сопротивления, правы. Человек, который шатается вечером по улицам под предлогом моциона, выглядит подозрительно. За решетку сажали и за меньшие прегрешения». Свернув в крытый проход, ведущий к его подъезду, он слегка устыдился того, что так раздул происшествие, достойное разве что усмешки. Ведь в своем кругу он пользовался репутацией человека весьма уравновешенного, и даже если то была лишь видимость, за которой скрывалась другая правда, все равно вряд ли у кого повернулся бы язык сказать, что он склонен к запальчивым суждениям и поспешным выводам.
Дойдя до конца прохода, он нажал кнопку автомата освещения. Под навесом из оцинкованного железа жильцы дома держали велосипеды, баки для кипячения воды, игрушечные машины и пустые ящики. Аршамбо направился к лестнице и вдруг увидел выходящего из-за баков человека. Он не сразу узнал Максима Делько, некогда служившего на его заводе, а при немцах ставшего редактором газеты в окружном центре. По бледному, изможденному лицу, блуждающему взгляду и изношенной одежде, болтавшейся на исхудавшем теле, Делько можно было дать все сорок пять лет, тогда как в действительности ему не было и тридцати пяти. С туфлями в руках, прихрамывая, он выступил вперед и пролепетал:
— Господин Аршамбо, спасите меня.
При виде преследуемого человека Аршамбо испытал глубокое волнение и, сам еще не успевший прийти в себя от неприятных переживаний, живо представил себе ужасы, через которые, должно быть, прошел несчастный беглец. Впрочем, он тотчас постарался взять себя в руки и не поддаться порыву жалости. Не зная в точности, какого рода деятельностью занимался Максим Делько при оккупантах, он все же помнил кое-какие его статьи, и в частности одну, на все лады восхвалявшую гитлеровский режим. Не чувствуя себя ни в коей мере солидарным с этим человеком, Аршамбо осуждал его за то, что тот видел в коллаборационизме средство подчинить Францию, тогда как для него, Аршамбо, это было средство защиты.
— Спасите меня, — тихо повторил Делько, умоляюще глядя на инженера.
— Я могу лишь дать вам совет, — пробормотал тот. — Сдайтесь властям.
Лицо беглеца, которое до сих пор оживляли надежда и мольба, застыло. Словно покоряясь судьбе, он понурился. У инженера перехватило горло.
— Во времена оккупации, — сказал Делько уже громко и не глядя на него, — если бы вы увидели меня тонущим в реке, то протянули бы мне руку.