— Полагаю, моя сестра вам всё объяснила, мисс Хардинг?
— Прошу вас, не извиняйтесь, мистер Болд. Мой отец, я уверена, всегда будет рад вас видеть, если вы придёте к нему, как будто ничего не случилось; что до ваших взглядов, вы им, разумеется, лучший судья.
— Ваш отец — сама доброта и всегда таким был, но вы, мисс Хардинг, вы… надеюсь, вы не станете судить меня строго из-за того, что…
— Мистер Болд, — ответила она, — знайте одно: в моих глаза отец всегда будет прав, а те, кто с ним воюет — неправы. Если против него выступают люди незнакомые, я согласна поверить, что ими движет искреннее заблуждение, но когда на него нападают те, кто должен его любить и почитать, о них я всегда буду иметь совершенно иное мнение.
И, сделав низкий реверанс, она поплыла прочь, оставив своего воздыхателя в расстроенных чувствах.
Хотя Элинор Хардинг ушла с гордо поднятой головой, не следует думать, будто сердце её было столь уж бестрепетно. Во-первый, она, вполне объяснимо, не хотела терять возлюбленного, во-вторых, не была так уверена в своей правоте, как старалась показать. Отец говорил, причём неоднократно, что Болд не сделал ничего предосудительного; почему же она укоряет его и отталкивает, даже сознавая, что утрата будет для неё невыносимой? Однако такова человеческая натура, а натура молодых леди — особенно. Элинор ушла прочь, и всё — прощальный взгляд, тон, каждое движение — лгали о её сердце. Она отдала бы что угодно, чтобы взять Болда за руку и доводами, уговорами, мольбами или хитростью отговорить от задуманного, победить его женской артиллерией и спасти отца ценою себя, однако гордость этого не допустила, и Элинор не позволила себе напоследок ни ласкового взгляда, ни нежного слова.
Рассуждай Джон Болд о другом влюблённом и другой молодой особе, он бы, наверное, не хуже нас понял всё сказанное, однако в любви мужчины редко здраво оценивают своё положение. Говорят, робкому сердцу не завоевать прекрасной дамы; меня изумляет, что их вообще завоёвывают, так робки зачастую мужские сердца! Когда бы дамы, видя наше малодушие, по доброте натуры не спускались порой из своих укреплённых цитаделей и не помогали нам их захватить, слишком часто они оставались бы непобеждёнными и свободными телом, если не сердцем!
Несчастный Болд плёлся домой раздавленный; он был уверен, что в отношении Элинор Хардинг участь его решена, если только не отказаться от выбранного пути, а это, надо сказать, было непросто. Законники работали, вопрос, до определённой степени, привлёк внимание публики. И к тому же, сможет ли такая гордая девушка любить человека, отвергшего взятые на себя обязательства? Позволит ли она купить свою любовь ценою самоуважения?
Что до исправления богадельни, у Болда пока не было причин жаловаться на неуспех. Весь Барчестер гудел. Епископ, архидьякон, смотритель, управляющий и несколько их клерикальных союзников ежедневно встречались, обсуждали тактику и готовились к большой атаке. К Абрахаму Инциденту обратились, но ответа его пока не получили; копии завещания Джона Хайрема, смотрительских записей, арендных договоров, счетов и всего, что можно и нельзя было скопировать, отправили ему, и дело обрело солидную толщину. Но, главное, его упомянули в ежедневном «Юпитере» [21], и не просто, а в передовой статье. Этот всемогущий печатный орган метнул очередную молнию в Больницу Святого Креста, заметив между прочим: «Похожий случай, менее масштабный, но не менее вопиющий, вероятно, скоро попадёт в сферу общественного внимания. Нам сообщили, что смотритель или надзиратель старой богадельни при Барчестерском соборе получает годовой доход в двадцать пять раз выше, чем назначено ему по завещанию основателя, в то время как сумма годовых трат собственно на благотворительность осталась неизменной. Другими словами, легатарии по завещанию ничего не выиграли от удорожания собственности за последние четыре века, поскольку всю дополнительную прибыль забирает себе так называемый смотритель. Невозможно представить большей несправедливости. Утверждать, что шесть, девять или двенадцать стариков получают все потребные старикам блага, — не ответ. На каком основании, моральном или божественном, традиционном или юридическом, смотритель претендует на огромный доход, не ударив пальцем о палец? Довольство стариков, если они впрямь довольны, не даёт ему права на такое непомерное содержание. Спрашивал ли он себя хоть раз, протягивая широкую священническую ладонь за платой примерно двенадцати трудящихся клириков, за какие услуги его так вознаграждают? Тревожит ли его совесть вопрос о собственном праве на подобную сумму? Впрочем, можно допустить, что такие мысли никогда не приходили ему в голову, что он много лет пожинал и намерен, с Божьей помощью, ещё долго пожинать плоды деятельного благочестия прошлых эпох, не задумываясь ни о своих правах, ни о справедливости по отношению к другим людям! Мы должны отметить, что лишь в Англиканской церкви и лишь среди её служителей возможно обнаружить такую степень нравственного безразличия».
Предоставлю читателю самому вообразить, что чувствовал мистер Хардинг, читая эту статью. Говорят, ежедневно расходится сорок тысяч экземпляров «Юпитера» и каждый экземпляр читают по меньшей мере пять человек. Двести тысяч читателей услышат обвинения против него, двести тысяч сердец всколыхнутся от негодования, узнав, что в Барчестерской богадельне творится грабёж среди бела дня! И как на такое ответить? Как раскрыть сокровенное перед толпой, перед тысячами самых просвещённых людей страны, как объяснить, что он не вор, не алчный ленивый священнослужитель, ищущий злата, а скромный, тихий человек, чистосердечно взявший то, что ему чистосердечно предложили?
— Напишите в «Юпитер», — посоветовал епископ.
— Да, — сказал архидьякон, знавший жизнь куда лучше отца. — Напишите, и вас высмеют, обольют презрением с головы до пят, будут трясти, как терьер — крысу. Вы пропустите слову или букву, и они станут потешаться над невежеством соборного духовенства, малейшую неточность объявят ложью, малейшую уступку — полным признанием вины. Вы узнаете, что вульгарны, обидчивы, непочтительны и безграмотны, а не будь вы священником, девять шансов из девяти, что вас уличили бы в кощунстве! Человек может быть абсолютно чист, обладать всеми талантами и приятнейшим нравом, красотой слога не уступать Аддисону, а хлёсткостью — Юнию [22], но даже он не сумеет написать достойный ответ на выпады «Юпитера». В таких делах газета всесильна. Что в России царь, что в Америке толпа, то в Англии «Юпитер». Ответить на такое письмо! Нет, смотритель. Какой бы путь вы ни избрали, не пишите опровержения. Чего-то подобного мы ждали, но не давайте повода вылить на вас ещё больше помоев.
Статья в «Юпитере», которая так опечалили нашего бедного смотрителя, вызвала ликование в стане его врагов. Болда, конечно, огорчили личные выпады против мистера Хардинга, но и он упивался мыслью, что обрёл такого мощного союзника. Что до стряпчего, Финни, тот от радости не чуял под собой ног. Сражаться бок о бок с «Юпитером» за общее дело! Знать, что курс, который он рекомендовал, одобрен и подхвачен самой влиятельной газетой страны! Быть может, его даже упомянут как джентльмена, столь успешно выступившего в защиту барчестерских бедняков! Возможно, его пригласят свидетельствовать в комитете Палаты общин, и один Бог ведает, какую сумму назначат в компенсацию личных издержек — одна эта тяжба может кормить его годы! Не перечесть всех сладостных грёз, рождённых у Финни передовой статьёй в «Юпитере».
Старые пансионеры тоже слышали о статье и прониклись смутным ощущением, что у них появился могущественный заступник. Эйбл Хенди ковылял из комнаты в комнату, повторяя, что понял из пересказа, с некоторыми необходимыми на его взгляд дополнениями. По его словам, в «Юпитере» пропечатали, что их смотритель — вор, а уж «Юпитер» врать не будет, это все знают. И «Юпитер» подтвердил, что каждый из них — «каждый из нас, Джонатан Крампл, ты подумай!» — имеет бесспорное право на сто фунтов в год, а коли «Юпитер» так сказал, это всё равно что решение лорд-канцлера и даже лучше. Затем он ещё раз обошёл собратьев с газетой, полученной от Финни, и хотя прочесть её никто не мог, но бумага зримо и осязаемо подтверждала услышанное. Джонатан Крампл глубоко задумался о достатке, который уже не чаял вернуть, Джоб Скулпит понял, что не зря подписал петицию, о чём и объявил раз сто, Сприггс зловеще сверкал единственным глазом, а Моуди теперь, когда победа была совсем близка, исходил ещё большей ненавистью к тем, кто по-прежнему не отдаёт ему вожделенные фунты.
По совету архидьякона опровержение от барчестерского конклава в редакцию «Юпитера» не писать не стали, больше никаких решений пока не приняли.
Сэр Абрахам Инцидент был занят подготовкой билля для уничижения папистов. Этот Билль о надзоре за монастырями [23] давал каждому протестантскому священнику старше пятидесяти лет право обыскать любую монахиню, заподозренную в хранении крамольных писаний или иезуитских символов. Он должен был включать сто тридцать семь статей, каждая статья — новый шип в бок папистам. Поскольку все знали, что каждый пункт придётся отстаивать от натиска пятидесяти разъярённых ирландцев, составление и шлифовка документа занимали всё время сэра Абрахама. Билль возымел желаемое действие. Разумеется, его не приняли, но он полностью расколол ирландских депутатов, объединившихся, чтобы продавить билль, который обязал бы всех мужчин пить ирландский виски, а всех женщин — носить ирландский поплин. Так что до конца сессии великая Лига Поплина и Виски оказалась полностью обезврежена.
Таким образом ответ сэра Абрахама всё не приходил, и барчестерцы пребывали в мучительной лихорадке неопределённости, терзаний и надежд.
Теперь мы пригласим читателя посетить дом пламстедского священника и, поскольку час ещё ранний, вновь заглянуть в спальню архидьякона. Хозяйка дома занята туалетом; мы не остановим на ней нескромный взгляд, а пройдём дальше, в комнатку, где одевается доктор; в ней же хранятся его башмаки и тексты проповедей. Здесь мы и останемся, учитывая, что дверь открыта и через неё преподобный Адам разговаривает со своей достойной Евой.
— Это исключительно твоя вина, архидьякон, — сказала она. — Я с самого начала предупреждала, чем всё кончится, и теперь папе некого благодарить, кроме тебя.
— Помилуй, дорогая, — произнёс архидьякон, появляясь в дверях гардеробной. Его голова была закутана в жёсткое полотенце, которым он энергично тёр волосы и лицо. — Что такое ты говоришь? Я старался изо всех сил.
— Лучше бы ты вообще не вмешивался, — перебила дама. — Если бы ты не мешал Джону Болду туда ходить, как хотелось ему и папе, они с Элинор бы уже поженились, и всей этой истории не было.
— Но, дорогая.
— Прекрасно, архидьякон, разумеется, ты прав. Я и мысли не допускаю, что ты хоть в чём-нибудь признаешь себя неправым, но именно ты настроил этого молодого человека против папы тем, что постоянно его третировал.
— Но, ангел мой.
— А всё потому, что не хотел видеть Джона Болда свояком. Как будто у неё огромный выбор. У папы нет ни шиллинга. Элинор вполне хороша собой, но не ослепительная красавица. Я не представляю для неё жениха, лучше, чем Джон Болд. Или хотя бы такого же, — добавила озабоченная сестра, обвивая шнурок вокруг последнего крючка на ботинке.
Доктор Грантли остро чувствовал несправедливость обвинений, но что он мог возразить? Он безусловно третировал Джона Болда, безусловно не хотел видеть его свояком — ещё несколько месяцев назад одна эта мысль приводила его в бешенство. Однако с тех пор многое изменилось. Джон Болд показал силу, и хотя в глазах архидьякона по-прежнему оставался чудовищем, сила всегда вызывает уважение, и сама возможность такого союза уже не казалась совсем ужасной. Тем не менее девиз доктора Грантли был «Не сдаваться», и он намеревался вести бой до конца. Он твёрдо верил в Оксфорд, в епископов, в сэра Абрахама Инцидента и в себя и лишь наедине с женой допускал тень сомнений в грядущей победе. Сейчас доктор попытался внушить миссис Грантли свою убеждённость и в двадцатый раз принялся рассказывать ей про сэра Абрахама.
— О, сэр Абрахам! — сказала она, забирая корзинку с хозяйственными ключами, прежде чем спуститься по лестнице. — Сэр Абрахам не найдёт Элинор мужа, не добудет папе нового дохода, когда его выживут из богадельни. Попомни мои слова, архидьякон, пока ты и сэр Абрахам сражаетесь, папа лишится бенефиция, и что ты будешь делать с ним и с Элинор на руках? И, кстати, кто будет платить сэру Абрахаму? Думаю, его помощь не бесплатна?
И дама пошла вниз, чтобы совершить семейную молитву вместе с детьми и слугами — образец доброй и рассудительной жены.
Бог дал доктору Грантли большое, счастливое семейство. Трое старших, мальчики, сейчас были дома на каникулах. Их звали Чарльз Джеймс, Генри и Сэмюель [24]. Старшая из двух девочек (всего детей было пятеро) звалась Флориндой в честь крёстной, супруги архиепископа Йоркского, младшую нарекли Гризельдой в честь сестры архиепископа Кентерберийского. Все мальчики были умны и обещали вырасти деятельными людьми, способными за себя постоять, однако характером они заметно отличались между собой, и одним друзьям архидьякона больше нравился старший, другим — средний, третьим — младший.
Чарльз Джеймс был аккуратен и старателен. Он понимал, как многого ждут от старшего сына барчестерского архидьякона, и сторонился чересчур тесного общения со сверстниками. Не столь одарённый, как братья, он превосходил их рассудительностью и благопристойностью манер. Если его и можно было в чём-нибудь упрекнуть, то лишь в избыточном внимании к словам, а не к сути; поговаривали, что он уж очень дипломатичен, и даже отец порой пенял ему за чрезмерную любовь к компромиссам.
Второй сын, любимец архидьякона, и впрямь блистал многочисленными талантами. Разносторонность его гения изумляла, и гости частенько дивились, как он по отцовской просьбе справляется с самыми трудными задачами. Например, однажды Генри явился перед большим кругом собравшихся в образе реформатора Лютера и восхитил их жизненностью перевоплощения, а через три дня поразил всех, так же натуралистично изобразив монаха-капуцина. За последнее достижение отец вручил ему золотую гинею, которую, по словам братьев, обещал заранее, если спектакль будет успешен. Кроме того, Генри отправили в поездку по Девонширу, о которой тот мечтал и от которой получил уйму удовольствия. Впрочем, отцовские друзья не оценили талантов мальчика, и домой приходили печальные отчёты о его строптивости. Он был отчаянный смельчак, боец до мозга костей.
Вскоре сделалось известно, и дома, и на несколько миль вокруг Барчестера, и в Вестминстере, где он учился, что юный Генри прекрасно боксирует и ни за что не признает себя побеждённым; другие мальчики дерутся, пока могут стоять на ногах, он дрался бы и без ног. Те, кто ставили на него, порой думали, что он не выдержит ударов и лишится сознания от потери крови; они убеждали Генри выйти из боя, но тот никогда не сдавался. Только на ринге он ощущал себя полностью в своей стихии; если другие мальчишки радовались числу друзей, он был тем счастливее, чем больше у него врагов.
Родные восхищались его отвагой, но порой сожалели, что он растёт таким задирой; а те, кто не разделял отцовской слабости к мальчику, с прискорбием отмечали, что тот хоть и умеет подольститься к учителям или к друзьям архидьякона, частенько бывает заносчив со слугами и с бедняками.
Всеобщим любимцем был Сэмюель, милый Елейчик, как его ласково прозвали в семье, очаровательный маменькин баловень. Он покорял мягким обращением, красотой речи и приятностью голоса; в отличие от братьев, был учтив со всеми, независимо от звания, и кроток даже с последней судомойкой. Учителя не могли нарадоваться его прилежанию и сулили ему большое будущее. Старшие братья, впрочем, не особо любили младшего; они жаловались матери, что Елейчик неспроста так вкрадчив, и явно опасались, что со временем он заберёт в доме слишком большую власть. Между ними существовала своего рода договорённость осаживать Елейчика при всяком удобном случае, что, впрочем, было не так-то просто: Сэмюель, несмотря на возраст, отлично соображал. Он не мог держаться с чинностью Чарльза Джеймса или драться, как Генри, но отлично владел собственным оружием, так что превосходно защищал от братьев отвоёванное место в семье. Генри утверждал, что он — хитрый лгунишка, а Чарльз Джеймс, хоть и называл его не иначе как «милый брат Сэмюель», не упускал случая на него наябедничать. Сказать по правде, Сэмюель и правда был хитроват, и даже те, кто особенно сильно его любил, не могли не отметить, что уж очень он аккуратно выбирает слова, уж очень умело меняет интонации.
Маленькие Флоринда и Гризельда были милы, но, в отличие от братьев, особыми талантами не блистали, держались робко и при посторонних по большей части молчали, даже если к ним обращались. И хотя они были очаровательны в своих чистеньких муслиновых платьицах, белых с розовыми поясками, архидьяконские гости их почти не замечали.
Смиренная покорность, сквозившая в лице и походке архидьякона, пока тот разговаривал с женой в святилище гардеробной, совершенно улетучилась к тому времени, как он, твёрдым шагом, с высоко поднятой головой, вступил в утреннюю столовую. В присутствии третьих лиц он был господином и повелителем; мудрая жена прекрасно знала человека, с которым соединила её судьба, и понимала, когда надо остановиться. Чужак, видя властный взгляд хозяина, устремлённый на разом притихших гостей, чад и домочадцев, наблюдая, как, поймав этот взгляд, супруга послушно усаживается между двумя девочками, за корзинкой с ключами, — чужак, говорю я, ни за что бы не догадался, что всего пятнадцать минут назад она твёрдо отстаивала своё мнение, не давая мужу открыть рот для возражений. Воистину безграничны такт и талант женщин!
А теперь осмотрим хорошо обставленную утреннюю столовую в пламстедском доме — благоустроенную, но не роскошную и не великолепную. И впрямь, учитывая, сколько денег потрачено, она могла бы больше радовать глаз. В её убранстве ощущается некая тяжеловесность, которой можно было избежать без всякого ущерба для солидности: лучше подобрать цвета, а саму комнату сделать более светлой. Впрочем, не исключено, что это повредило бы клерикальному аспекту целого. Во всяком случае, есть безусловная продуманность в сочетании тёмных дорогих ковров, мрачных тиснёных обоев и тяжёлых занавесей на окнах; старомодные стулья, купленные в два раза дороже более современных, тоже выбраны не случайно. Сервиз на столе так же дорог и так же прост; в нём равным образом угадывается желание потратить деньги, не создав впечатления роскоши. Бульотка [25] из толстого, тяжёлого серебра, как и чайник, кофейник, сливочник и сахарница; чашки из тусклого фарфора с китайскими драконами — они обошлись, наверное, по фунту за штуку, однако на несведущий взгляд выглядят убого. Серебряные вилки такие тяжёлые, что их неудобно держать в руке, а хлебницу поднимет только силач. Чай самый лучший, кофе самый чёрный, сливки самые густые; есть просто поджаренный хлеб и поджаренный хлеб с маслом, блинчики и оладьи, горячий хлеб и холодный, белый и серый, домашний и от булочника, пшеничный и овсяный, а если бывает хлеб из какой-нибудь другой муки, то есть и он; яйца в салфетках, хрустящие ломтики ветчины под серебряными крышками, сардинки в банке и почки под острым соусом — они шкворчат в блюде с горячей водой, поставленном ближе к тарелке достойного архидьякона. На буфете, застеленном белой салфеткой, расположились огромный окорок и огромный филей — последний вчера вечером украшал обеденный стол. Таков обычный завтрак в пламстедском доме.
И всё же я никогда не находил этот дом уютным. Здесь словно забыли, что не хлебом единым жив человек. И пусть облик хозяина величав, лицо хозяйки мило и радушно, детки блещут дарованиями, а вина и угощения превосходны, сами стены всегда навевали на меня скуку. После завтрака архидьякон удалялся в кабинет — без сомнения, чтобы погрузиться в заботы о церкви, миссис Грантли шла присмотреть за кухней (хотя у неё первоклассная экономка, которой платят шестьдесят фунтов в год) и за уроками Флоринды и Гризельды (хотя у них превосходная гувернантка с жалованьем тридцать фунтов в год); так или иначе, она уходила, а с мальчиками мне подружиться не удалось. Чарльз Джеймс хоть и выглядит так, будто думает о чём-то значительном, редко находит, что сказать, а если и находит, в следующую минуту берёт свои слова обратно. Раз он сообщил мне, что в целом считает крикет пристойной игрой для мальчиков при условии, что играют без беготни, но не будет отрицать, что к «пятёркам» [26] это относится в равной мере. Генри обиделся на меня после того, как я взял сторону его сестры Гризельды в споре о садовой лейке, и с тех пор со мной не разговаривает, хотя голос его я слышу часто. Речи Сэмми занятны в первые полчаса, но патока приедается, и я обнаружил, что он предпочитает более благодарных слушателей в огороде и на заднем дворе; кроме того, кажется, однажды я поймал Сэмми на лжи.
Итак, дом в целом навевает на меня скуку, хотя бесспорно всё там самое лучшее.
В то утро, о которым мы пишем, архидьякон по обыкновению удалился в кабинет, предупредив, что будет очень занят, но мистера Чодвика, если тот заедет, примет. Вступив в священную комнату, он открыл бювар, на котором обычно составлял проповеди, положил сверху чистый лист и ещё один наполовину исписанный, поставил чернильницу, глянул на перо и согнул промокательную бумагу; покончив с этими приготовлениями, доктор встал, постоял спиной к камину, широко зевнул и потянулся. Затем он прошёл через комнату, запер дверь, опустился в мягкое кресло, достал из потайного ящика Рабле и погрузился в хитроумные плутни Панурга. Так прошло в тот день утро архидьякона.
Час или два никто не мешал его занятиям, затем в дверь постучали и сообщили, что приехал мистер Чодвик. Рабле вернулся в потайной ящик, мягкое кресло скромно отодвинулось к стене, и когда архидьякон открыл дверь, то предстал управляющему во всегдашних трудах на благо церкви. Мистер Чодвик только что вернулся из Лондона, а значит, должен был привезти важные вести.
— Сэр Абрахам дал наконец своё заключение, — сообщил мистер Чодвик, усаживаясь.
— Отлично! Рассказывайте! — нетерпеливо воскликнул архидьякон.
— Оно предлинное, одним словом не расскажешь, — ответил собеседник. — Но вы можете его прочесть.