На суше и на море 1966 - Акимушкин Игорь Иванович 10 стр.


Один из рабочих провел нас в небольшую каюту, почти целиком занятую столом. Чтобы сесть за него, нужно было, согнув колени, вприсядку пробираться между краем и лавкой.

Дергачев явился выбритый, в яркой новой ковбойке. Он принес миску с икрой осетра и достал из кармана бутылку спирта. За ним вошли капитан буксира, механик, матрос и взрывники с понтона.

Дежурный притащил большую кастрюлю лапши и запотевший графин с водой.

Дергачев разлил спирт.

— За то, что живы остались.

После обеда он напомнил Николаю Нилычу о своей просьбе, и мы вышли на палубу.

— Вот здесь меня снимите, у «Падуна», — сказал Дергачев.

Сырая кисея дождя занавесила противоположный берег. Ее то выдувает парусом до середины реки, то отбрасывает назад. Он поднимается ввысь, к вершинам скал, к облакам, повисшим над Мурой. Едва слышный шум порога лишь оттеняет тишину.

В этом спокойствии перестаешь верить в недавнее несчастье. Лишь необычно праздничный, гладко выбритый Дергачев напоминает о нем.

Николай Нилыч кончает снимать. Дергачев попрощался с нами и пошел к каюте…

Подкаменная — деревенька пониже устья реки Тасеевой. Даже не деревенька. Так, четыре жилых дома. С воды берег кажется грудой камней. Потому, видно, и назвали Подкаменная.

Приветливо здесь. Бывают приветливые места, где на душе сразу становится веселее. Берег-то суровый. По камням бьет волна. Ветер низовой. Мы промокшие. Всю дорогу вычерпывали из лодки воду: захлестывало. А пристали к Подкаменной— и ничего. Даже не вспоминается тяжелый переход. Только дыхание мне перехватывает и руки не слушаются. Никак не могу веревку захлестнуть за камень, соскальзывает, да и только.

Митя с Николаем Нилычем уже ушли, а я все кручусь у лодки. Никогда не думал, что буду так волноваться. Раньше причаливал к этому берегу со спокойным ожиданием и даже с самодовольством. Первый раз обуяла меня здесь такая радость, первый раз охватило такое нетерпение увидеть Веру. Я вижу ее лицо, всю ее, мне нужна она такая, как есть. Я соскучился по ней, истосковался.

Наконец привязал лодку и почти бегом наверх!

Тропка в камнях. Посмотришь — ноги можно поломать, а пойдешь — легко. Кто здесь первым прошел? Так подобраны для шагов места — сапоги сами на них бухаются. Можно не смотреть под ноги, и не споткнешься. И я не смотрю… Радостная, тревожная сила возносит меня на берег. Вон изба, в которой живет Вера. Мелькни она — бросился бы бегом.

Знаю, сначала нужно к нам: там собрался весь отряд. Подхожу к дому. В окне Николай Нилыч разговаривает с кем-то, не видно, с кем: пыльные стекла. Я хочу войти в дом, но у крыльца Сережка, сын Веры. У него на голове огромный накомарник— до пояса. Не видно ни лица, ни плеч, одни ножки торчат из-под шляпы.

— Здорово, Серьга! — говорю я и заглядываю под сетку. Глаза Веры, ее лоб… И все-таки мне не верится, что она рядом.

Сережка застеснялся, отвернулся. Он узнал меня. Достаю из мешка две длинные конфеты в целлофане. Он высовывает из-под накомарника грязную в цыпках руку, берет конфеты и начинает разворачивать. Мошка облаком вьется над ним. За сеткой он, как в палатке под пологом. Такой маленький таежный человечек.

— Мамка дома? — с трудом спрашиваю я. Голос кажется мне чужим. Серега кивает головой.

Вхожу в тамбур нашего дома, хочу открыть дверь, по не могу. Не могу больше ждать. Не могу быть рядом и не видеть. Бросаю мешок в угол, выскакиваю на улицу, иду к Вериной избе. Николай Нилыч показывает мне из окна кулак. Он все знает. Он осуждает меня. Но сейчас я не думаю ни о чем.

Вера сидит у стола и шьет. Мгновение она не поднимает головы. Я вижу ее спокойный профиль, гладко причесанные волосы.

Второй, трехлетний, сын ее, Андрей, спит на нарах. Белое личико на малиновой подушке…

Не могу переступить порог. Вот ведь как, не могу, и все. Раньше смело подходил, а сейчас точно одеревенел. Так вроде бы просто шагнуть, поздороваться… Но понимаю: нельзя уже по-прежнему, что-то новое и цветет и мечется в сердце.

Вера повернулась ко мне и от неожиданности уронила руки на колени.

— Федя… приехал…

Она встала, подалась ко мне… И остановилась, отвернувшись к окну. И, не глядя на меня, звонко, заученно как-то сказала:

— Уходи. Хватит… баловства…

А сама чуть не плачет. Держится за косяк окна, смотрит на улицу.

Так больно резануло меня это «баловство». Очень неправильное, плохое, лишнее слово. Она придумала его с досады, из желания вернуть время, когда мы не знали друг друга. Но разве для нее это было лучшее время? Разве не обрадовалась она только что, когда увидела меня?

Я подошел, Вера отстранила меня, села на пол, спрятала лицо в колени.

— Уходи, уходи, уходи…

Никогда она не встречала меня так. Что-то случилось. Я тихонько вышел из избы.

Мятежно и горько на душе. Все порвалось и растрепалось. Я и раньше понимал, что ей трудно. В моих приездах для нее радости, может, немногим больше, чем горечи, и только из-за этой единственной светлой капли она не прогоняла меня. Я знал про эту каплю и сначала пользовался этим. Понимал, что делаю плохо, и Николай Нилыч с самого начала мне про это говорил…

Но теперь-то ведь все перевернулось, я приехал сам не свой. Такой радости и такой боли никогда еще не было у меня. А она прогнала…

Крутые, густо-синие тучи придавили Ангару, прижали наш дом к черным камням. Тишина, а мне кажется, будто ветер остро обдирает лицо и мурашки бегут по спине.

Ладно. Пойду. Тяжко и тревожно. И все видится: Вера сидит на полу, уткнувшись лицом в колени.

А там, в камнях, грибок на тонких ножках, таежный человечек Серьга. Он смотрит на реку, на черную воду, на зеленые острова. По-своему он все знает. Он ревнует мать ко мне, а иногда и ненавидит меня, хотя я ему никогда ничего плохого не сделал. Его маленькие поступки казались мне подтверждением Вериной любви. Было время, когда меня его ревность настораживала больше, чем неожиданная нежность Веры.

Я медленно побрел к берегу. Встал рядом с Сережей, заглянул за сетку. Верины глаза пристально посмотрели на меня, и мальчишка отвернулся. Это была еще капелька горечи.

Я пошел к себе. Рюкзака в тамбуре не оказалось. Знаю: Николай Нилыч унес его в дом.

Из двери ударило сытным теплом. В большой комнате никого. За перегородкой стук ложек и голоса. Я отодвинул занавеску. Наши все здесь. И незнакомые есть. Хорошо. Николай Нилыч не сможет сразу начать свои нравоучения…

Подсел к столу. И вдруг повариха Зина тащит стакан и наливает до половины водкой. А на обгрызенном блюдечке нарезан лимон. Не маринованный, а живой, свежий лимон. Вот так штука! Небывалый обед. Видно, правда, что кончается сезон… И сжимается сердце. И безнадежно щемит, и больно «сосет» мысль о долгой разлуке.

Но пока-то Вера здесь, рядом. Я пойду к ней вечером. Да, обязательно пойду. Тогда все прояснится и развеется.

Мне сразу стало легче. Бывает ведь, что в самую серую и слякотную погоду ветер сдирает облака, засвечивает синее небо и ясную зорю. Так у меня мысль о близости Веры вдруг колыхнула все тепло и всю радость, которые дала мне эта женщина. Сделалось спокойно и звонко, точно в осеннем лесу. Я стал ждать вечера, насыщаясь теплом и обедом, присматриваясь к незнакомым, прислушиваясь к их домашним, добрым словам.

Николай Нилыч сидел у окна. Он копался в железном ящике с пленками и разными принадлежностями для съемки. Я спросил, не помочь ли ему. Он внимательно посмотрел на меня, словно врач на больного, и покачал головой.

Назад Дальше