Ничего нет. Церковь плывет мимо. Только голубой бант, смешливая ямка, робкие ресницы. Вселенная — голубое, смешливое, робкое…
Главное — не смотреть часто. Чтобы не узнала, не заметила, не подумала…
От алтаря плавно доносится:
— Господи владыко живота моего… дух праздности, уныния, любоначалия и празднословия не даждь ми…
Желто-голубой воздух. За окном церкви гаснет апрельское предвечерье. От свечей желтый колеблющийся туман. Перед иконами круглые горящие свечные частоколы. Святые освещены снизу, как артисты рампой.
— …Дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения и любви даруй ми, рабу твоему.
«Любви!»
В желтом свечном тумане голубой птицей вздрагивает бант.
«Любви, господи; даруй мне любовь и даруй «ей», чтобы и она тоже… Ведь ты же можешь… Пусть она почувствует, что я… но так, чтобы не узнала про это, не заметила… не сразу… Ты же ведь можешь!»
— Ей, господи царю, даруй ми зрети моя прегрешения…
Голубой птицей вздрагивает бант…
«Разве ты не видишь, что я ее люблю!..»
За окнами гаснет апрельское предвечерье. Мир — голубой бант.
За ширмой у священника тихо и пыльно. Сверху шепотом:
— Вспомни, не завидовал ли кому-нибудь? Не желал ли зла своему ближнему?
На уровне Мишиных глаз — свечная россыпь на аналое. Свечи лежат и косо, и вверх фитилем, и вниз. Каких только нет! Длинные, с золотой спиралью (наверно, по рублю!), толстая, тяжелая (это пристава, у которого погоны!), пучки желтых — десятикопеечных, коричневых — пятачковых. Двухкопеечные тоненькие — конфузливо, в стороне. Миша нашел свою пятачковую: фитиль скрючен набок, а внизу расплющен воск.
В руке должен быть гривенник. Там ли он? Белый кружочек так долго был зажат в ладони, что согрелся, взмок и теперь не слышен.
— …Чтил ли отца и мать свою? Не бранился ли черным словом?..
Теперь скоро… Накроет епитрахилью, перекрестит, отпустит — и конец… А как же с «ней»? Хочется так, не поднимая головы, сказать, спросить: как же с голубым бантом, со смешливой ямкой?.. Как же? Вот сказать сейчас, сию минуту, что я… Пусть он шепнет ей… или нет: пускай лучше спросит…
— Имя?
«Чье имя? Какое имя?.. Ах, да!»
— Михаил.
Под епитрахилью темно и жарко. Где-то глухо:
— …рабу божьему Михаилу во имя отца, сына и святого духа…
Ну вот и конец.
Нагретый, потный гривенник куда-то туда — в золото-крестное, в складки, в рясу, в руку — неизвестно куда.
Белые платья, белые передники, белые банты — белые волны по церкви: причастие.
Повизгивая, скачет занавес, бесшумно открываются «царские врата». Слышны грузные шаги священника. Над белыми волнами приподнята рука с металлической чашей. Над волнами гулко:
— Со страхом божиим и верою приступите…
Белое плывет, белое бурлит. Отделившиеся от темных боковых икон черные торжественные старухи-причастницы двинулись вперед.
— Верую, господи, и исповедую…
На черно-белых волнах голубой бант. Голубая птица взлетела сегодня с темной косы кверху, на голову.
— …Еще верую, яко сие есть самое пречистое тело твое…
…Ближе! Туда, к птице!..
Миша проскальзывает между белых платьев, между торжественных чепцов черных причастниц.
«…К тебе, к тебе, белая девочка… Не оглядывайся, не смотри на меня, не надо… Как зовут тебя?.. Я узнаю, я узнаю…»
Чаша устало и неприметно опускается. Священник меняет замлевшую руку, и чаша поднимается. Черно-белое падает на колени, встает, крестится.
— …Вечери твоея тайные днесь, сыне божий, причастника мя пришли: не бо врагом твоим тайну повем…
…Страшно, страшно! Но не уйти, не раздумать… «Ты не видишь меня. Я стою сзади тебя, я слышу твое дыхание, твое платье задевает мою руку… Вот сейчас ты повернула голову, и темная коса твоя коснулась моих пальцев — среднего и безымянного… Я поцелую их сегодня, завтра — всю жизнь… Я люблю тебя…»
— …Да не в суд или во осуждение будет мне причащение святых твоих тайн, господи, но во исцеление души и тела — аминь!..
И было так.
Запомнилось радостно, отчетливо: перед чашей она встала на цыпочки, и торжественный шепот дунул на ее замерцавшие в ожидании ресницы.
— Имя?
«…Сейчас имя… сейчас ее голос…»