Запорожец - Нарежный Василий Трофимович 5 стр.


«Я не знаю, как назвать тебя, Лорендза! Назову неблагодарною, злобною, развратною, несчастною! Разве не довольно награждена была ты за оказываемые мне ласки не более двух лет, что и по расторжении нашего постыдного брака дозволено было тебе без наказания пользоваться имением, собранным на театре и в моем доме? Не говорил ли я тебе в Палермо, не писал ли в Рим, что честь знаменитого моего имени требует, чтобы ты, хотя и оставленная супруга, не дерзала никому отверзать своих объятий, иначе погибель твоя неизбежна. Неужели думала, безрассудная, что слова графа Тигрелли только пустой звук, теряющийся в воздухе? Ты осмелилась презреть слова мои и должна в этом раскаяться. Очень лукаво поступила ты, скрывшись в трущобы Калабрии, и я очень долго искал тебя, пока нашел. Честный Джиовано доставляет мне случай видеть тебя в уединенном месте, наслаждаться неизъяснимым удовольствием рассматривать этот ужас, простершийся по лицу твоему, эту дрожь, потрясающую все члены твои, эти мутящиеся глаза, эти бледные полуотверзтые губы; — умри, несчастная!»

«Какое пагубное стечение обстоятельств! — говорил я. — Какой злой рок меня в женах карает! Я лишился и третьей, и все насильственным образом! Боже правосудный! за какие добродетели я имею троих сыновей? за какие преступления ни один из них не имеет матери?»

Я стенал, рвался и проливал горькие слезы. Никакие утешения окружающих меня не касались моего сердца.

Я не хотел видеть детей, а особливо бедного, маленького Пиетро, и не знал, буду ли в силах взглянуть на ту, которая до сего времени составляла все утешение моей жизни, всю прелесть ее, — увидеть в гробе ту, которая за несколько часов была в моих объятиях! Ужасно! нестерпимо!

Развернув нечаянно роковое письмо, я нахожу приписку, всматриваюсь и читаю эти строки: «Предполагая наверное, что предыдущее письмо вместе с трупом преступной Лорендзы представлено будет маркизу де Газару, я долгом считаю с ним объясниться. Как дворянин, он должен знать, что и я также, как дворянин, не мог быть равнодушен к оскорбительнице моей чести, к поругательнице моего имени, перешедшей после моих в чужие объятия.

Может быть, маркиз, как француз, вздумает горячиться, вопиять об отмщении; в таком случае напоминаю, что я сицилиянец, а не грек, и ни пред кем в свете не уклонюсь от вызова. Я родственник Этны. Однако по совести уведомляю, что битва наша будет весьма неровная. Если падет маркиз, то я без всяких дальних усилий от хлопот отделаюсь. Два кардинала — мои дяди; три архиепископа одолжены дому нашему своим возвышением; первый министр при неаполитанском дворе — мне двоюродный брат, да и сам я кое-что значу в Палермском Сенате; пусть судит маркиз, сколько я найду ходатаев, защитников! Если же он останется победителем, то сколько явится к обвинению его сильных людей, которые ничего не пожалеют, только бы увидеть победителя моего на эшафоте. Итак, советую: приведши в порядок семейственные дела, приезжать в Венецию; там буду я ожидать его ровно четыре месяца, и меня можно будет найти в гостинице под вывеской Зеленой чалмы. Советую дружески, прежде нашей битвы найти корабль, отправляющийся куда-нибудь подальше от Италии, где бы уже власть графов Тигреллиев была безмолвна. Если ж, чего и ожидаю от благоразумия маркизова, по пришествии крови его в порядочное течение он опомнится и я не увижу его в Венеции во все свое там пребывание, то сочту, что он отдал мне справедливость, и не усомнюсь побывать в замке его Жокондо».

«Никогда, — вскричал я, — вскочив на ноги в крайнем бешенстве, — никогда дыхание изверга не осквернит воздуха, коим дышала нежная Лорендза; никогда». Тут Клодий и другие слуги старательно посадили меня в кресла, и я опять погрузился в мрачное уныние.

Зачем представлять вам, друзья мои, ту горесть, ту отчаянную бесчувственность при всем чувствовании своих несчастий, в каких провел я первые три или четыре дня по плачевной кончине Лорендзы. В это время прекрасное тело моей супруги поставлено в маленькой капелле под сводами замка. Расторопный Клодий взял к себе ключи от этой печальней юдоли, дабы я не покушался более туда заглядывать и тем растравлять свои раны.

По прошествии некоторого времени, когда горесть непомерная превращается в кроткую унылость, и я начал уже думать и говорить о других предметах, кроме как о моей Лорендзе и об ее кончине, Клодий еказал мне откровенно:

«Г-н Маркиз! по моим мыслям, время уже заняться делами вне вашего замка. Вы отец троих сыновей, это не безделица; вы дворянин и — обижены, это также дело нешуточное.

Если ж, чего и ожидаю и о чем молю бога, вы останетесь победителем, то мы вместе сядем на корабль и отправимся в землю гостеприимную».

Авенир умолк и устремил испытующие взоры на лица юношей. Они казались сильно пораженными; робко взглядывали на старца, друг на друга и потупляли взоры в землю. Астион первый оправился, встал со скамьи и изменившимся голосом сказал: «Как? милосердный боже! неужели наши родители, Бернард и Тереза… — ах! почтенный атаман! разрушь мучительное сомнение мое и моих товарищей!» — «Так! — сказал Авенир величественно, и взоры его заблистали, — так! приблизьтесь, дети, обнимите отца вашего».

Кто опишет восторг и вместе смятение, с каким молодые воины погрузились в объятия родительские! Все они проливали радостные слезы, целовали чело его, руки и не прежде отошли от одра недужного, как старый Вианор, не меньше их растроганный, сказал: «Как? неужели дети хотят несвоевременными ласками умертвить того, которого не могли низложить сабли турецкие и стрелы татарские?» — Юноши устыдились сего выговора, сели на скамье и уставили неподвижные взоры на лицо отца своего, ловя каждое его движение. «Молодые друзья мои, — сказал Авенир, — неужели сердца ваши не говорят вам ясно, кого видите вы в сем добродушном старце, который был вашим дядькою в младенчестве, вашим защитником в отрочестве, вашим руководителем в юности? Вы видите в нем моего друга, Клодия!»

Юноши опрометью бросились к старцу, повисли на шее его, и слезы свои смешали с его слезами. «Вианор! — сказал Астион, — все, что ты сделал для отца нашего и для нас, достойно имени верного дружества. Прими сердечную благодарность нашу и удостой прежней любви твоей. Но, родитель мой! кто же из нас…» — «Сядьте и успокойтесь, — отвечал отец, — вы услышите короткое описание дальнейшей жизни моей и последнюю волю мою. Ты, Астион, изъявил желание знать, кто из вас которую из жен моих имеет своею матерью? Самой возраст ваш показывает, что ты обязан рождением вероломной Аделаиде; ты, Эраст, — мечтательной Диане, а ты, Кронид, — пламенной, чувствительной Лорендзе. Успокойтесь и слушайте далее.

Я последовал совету добродушного Клодия. Снарядив детей в столь дальнюю дорогу, я поручил их попечениям верных слуг, Бернарда и Терезы, снабдив их достаточною суммою денег и пространными наставлениями, как вести себя в незнакомых землях и как уведомлять меня о своем состоянии. Расставшись с этими предметами, привязывавшими меня к жизни, я простился с драгоценным прахом незабвенной Лорендзы, воспламенил в сердце своем всю силу гнева и мщения к злобному ее убийце, отпустил италиянских служителей и, заперши со всех сторон замок, в сопровождении верного Клодия пустился в Венецию. Я достиг благополучно сей столицы купцов-сенаторов и остановился в гостинице под знаком Зеленой чалмы. Следуя внушению благоразумия, я решился никуда не выходить из комнаты и никому не сказывать настоящего своего имени, пока Клодий не отыщет корабля, отправляющегося или в Триест или в Стамбул. В этом, так сказать, всемирном порте я не долго ожидал сего случая. Менее нежели через неделю Клодий известил меня, что один надежный, греческий корабль через день отправляется в столицу оттоманов.

«Ну, — отвечал я, — мешкать более нечего. Настало решительное время; или моя честь и честь моего отечества будут отмщены, или кости мои успокоятся на целые веки подле костей незабвенной Лорендзы».

Поутру следующего дня, условясь с Дамианом, корабельщиком, о цене за прием двоих нас на свое судно и за содержание во время пути, я тот же час велел перенесть на оное все свои пожитки и ждать нас на другой день рано поутру.

Вошед в огромную залу гостиницы, наполненную уже множеством народа, упражненного различными занятиями, я начал искать моего противника. Проходя мимо столов, из коих за некоторыми играли в карты, за другими пили кофе, за иными ели закуски и забавлялись винами, я увидел на конце залы, в углубленном нише, пожилого человека в богатом сицилийском наряде. Он был высокого роста, с бледными щеками, а черные густые брови, нависшие над мрачными, впалыми глазами, делали вид его столь мрачным, что я из любопытства остановился и пристально его рассматривал. Он также поглядел на меня внимательно, и вскоре глаза его заблистали, щеки покрылись румянцем.

Он встал, подошел ко мне с горькою улыбкой и, устремив на меня взоры, сказал: «Я вижу, по вашей одежде, что вы иностранец: не могу ли чем услужить вам? я граф Тигрелли».

Хотя при первом взгляде на сего незнакомца сердце мое несколько стеснилось, но теперь, при звуке его голоса, при его имени, оно затрепетало, онемело, и я молча его рассматривал. В таком неприличном положении, может быть, я пробыл бы и долго, если б мой ангел-хранитель не шепнул мне на ухо: «Ты маркиз де Газар! припомни ж всегдашние наставления отца твоего». — Мгновенно я воспламенился и, подойдя поближе к графу, сказал равнодушно: «Я — маркиз де Газар!» — Граф взял меня за руку и, подведя к окну, сказал: «Благодарю, что не заставили меня долго дожидаться. Не знаю, каких вы мыслей в теперешних обстоятельствах, а думаю, что одних со мною.

Путь, нами предпринимаемый, так далек и важен, что без хорошего запаса пускаться в оный считаю я делом крайне безрассудным; итак, окончание нашего спора отложим до завтрашнего дня, а весь сегодняшний я намерен посвятить посту, молитве, раскаянию и благотворению. Завтра — самый отдаленный от Венеции островок по направлению к Истрии служит для здешних жителей кладбищем. Там нет иных обитателей, кроме одного старого монаха, проживающего в хижине подле обветшалой капеллы. На западном берегу у самого моря возвышается черная мраморная гробница. Сейчас я пошлю туда нарочных работников, кои выкопают могилу. Завтра поутру постарайтесь, г-н маркиз, быть там до начатия обедни, чтобы приезжающие с трупами для похорон и отправления панихид над усопшими не помешали нашему делу. Я не возьму с собою более одного слуги, и вам, думаю, больше брать не надо. Согласны ли, г-н маркиз?» — «Совершенно!» — Тут он, поклонись вежливо, вышел из залы; равномерно и я уединился в свою комнату.

Долго сидел я неподвижно, углубясь в размышления.

Тень моей Лорендзы! улыбнись ко мне из селений райских; или кровь твоя будет отомщена, или я скоро соединюсь с тобою! Эта мысль делает для меня смерть не только сносною, но даже усладительною!

Написав завещание, в коем, разумеется, сделал Клодия: душеприказчиком, подробно определил все статьи касательно детей моих и имения. Обедал с добрым вкусом. Под вечер был я в сборной комнате, но графа Розина там не видно было. В полночь я заснул, и во всю ночь мечталась мне Лорендза во всем блеске своих прелестей.

Едва взошедшее солнце осветило поверхность моря и кровли пышных палат венециянских, я вскочил с постели и начал одеваться, не дожидаясь Клодия; однако он скоро явился и известил, что у ворот дома уже готова гондола.

Я вооружился шпагой и двумя пистолетами и, вышед из гостиницы, чтоб никогда уже в нее не возвращаться, сел в гондолу и пустился к кладбищенскому острову. Еще издали увидели мы черную мраморную гробницу. Признаюсь откровенно: доселе спокойное сердце мое сильна затрепетало от какого-то ужаса; от смерти и убийства кровь застывать начинала. Я тотчас вынул табакерку с изображением Лорендзы, и кровь снова воспламенилась в жилах. моих. Я жаждал мщения, и в таком расположении моего духа пристала гондола к берегу, на который вышед, увидел, что граф стоял уже у вырытой могилы, держа под левою рукой обнаженную шпагу. В некотором отдалении стояли слуга его и старый инок. Последний был очень печален и казался молящимся.

Собравшись со всею бодростью, я подошел к графу и сказал дружески: «Какое прекрасное утро! Оно очень подобно тому, в которое разлилась по земле невинная кровь прелестной Лорендзы». — Лишь только последняя мысль, клянусь, нечаянно пролетела сквозь мою душу и в воздухе разнеслись слова кровь Лорендзы, — как я наполнился бешенства и, отступя на несколько шагов, обнажил и свою шпагу. Тут граф, подняв на меня глаза, из коих выскакивали тусклые искры гнева и негодования, сказал: «Повремените, г-н маркиз! в этом почтенном старце видите вы отца Бартоломея, который, склонясь на мои просьбы, обязался предать земле останки того из нас, который падет на землю. Не щадите меня, ибо откровенно говорю, что и вас щадить не стану. Жизнь одного из нас была бы для другого вечным терзанием. Непременно надобно одному улечься в этой могиле до общего восстания; но совесть требует прав своих и хочет, чтобы и ничтожной части нас самих отдано было почтение, по обряду веры; итак, не противься отцу этому исполнить последний долг сей, равно как и я святым долгом поставляю совершить то же над тобою!»

Проговоря слова эти, он скинул на землю мантию и камзол; я то же сделал с своею одеждою, и мы начали бой.

Я не буду распространяться в описании сего ужасного происшествия; довольно сказать, что я в графе Розине нашел такого противника, какого не ожидал найти во всей Италии. С каждою проходящею минутою неистовство наше умножалось. Я ранен был уже в левую руку и в правой бок, и кровь моя полилась на землю. Это утроило мое бешенство, я собрал все силы, соединил их с искусством, отбил решительный удар, и шпага моя по самый эфес вошла в грудь противника. Кровь его брызнула мне в лицо и заслепила глаза. Все чувства мои взволновались с таким смешением, что я лишился употребления оных; машинально выхватил шпагу из груди графа, отскочил вправо шага на два, задрожал и упал на землю. Все это произошло в одну минуту.

Когда я приведен был в себя и встал на ноги, то первый предмет, мною усмотренный, был — охладевший труп графа Розина. Бартоломее и слуга его, стоя на коленах, проливали слезы. Я подошел к ним и также прослезился. Бартоломее, вставши, сказал: «Благодарите милосердное небо, которое, даровав вам эту победу, дает время на исправление и на заглажение этого убийства. Спешите удалиться в верное убежище; я один с этим верным слугою отдам последний долг сему несчастному. Видите ли вдали развевающиеся черные флаги? Это знак, что погребательные суда уже в пути на этот остров. Если кто-нибудь вас здесь настигнет, то опасность неизбежна!» — С растерзанным сердцем бросился я с Клодием в гондолу, и мы пустились далее в море, к кораблю Дамианову, куда прибыв, взошли на оный; после сего тотчас началось предназначенное плавание.

Путешествующие по морю имеют гораздо более возможности предаваться размышлению, нежели проезжающие по сухому пути. В первом случае мы не видим ничего, кроме необозримой поверхности водной и бесконечного шара небесного; ничто нас не развлекает; самый шум волн, рассекаемых носом корабля, увеличивает наклонность нашу к задумчивости. Сидя один в своей каюте, я обозрел всю цепь жизни моей и нашел, что то чувство, которое столько прославлено во всех веках и у всех народов, которое кажется одною из важнейших причин, приковывающих нас к жизни, что чувство любви было для меня источником истинного мучения. Страстно любил я милую Юлию и принужден был, гордостью и высокомерием ее, оставить; со всею нежностью привязан был к прелестной Диане, и она оставила меня по внушению пагубного суесвятства; со всем пламенем сердечным боготворил я несравненную Лорендзу и жестоким образом лишился ее.

О любовь, любовь! чувство сколь сладостное, животворное, столько горестное, смертоносное! Нет! никогда не поддамся уже этой гибельной страсти! хотя мне немного более тридцати лет, но должен быть доволен тремя опытами — продолжать еще испытания было бы безрассудно!

Сердце человеческое никогда не должно быть пусто; иначе оно уподобится древней гробнице, вмещающей в себя одно отвратительное тление. Итак, чтобы всегда быть заняту, я познакомился с одним пожилым греком Орестом и начал учиться от него языкам греческому и турецкому, Как корабельщик Дамиан, так почти все, находившиеся на корабле его путешественники, были купцы, а потому они по торговым делам останавливались у многих островов греческих, и мы не прежде приплыли в пролив Дарданельский, как чрез четыре месяца по выходе из залива Венециянского, и я столько ж успел в помянутых языках, что мог довольно исправно вести простой разговор. По совету моего учителя Ореста я, будучи еще на корабле, переоделся в греческое платье; Клодий мне последовал. Это сделано не для того, чтобы в столице варваров не было европейцев, одетых в платья стран своих, но потому, что греков было более всех; следовательно, в этой одежде одетые менее обращали на себя внимания, а мне того и хотелось.

При выходе с корабля, я и Клодий сказались также греческими купцами, получили от досмотрщиков пропускные виды и, прибыв в город, остановились на греческом подворье.

Приятели мои, греки, узнав, что имею значительную сумму как в наличных деньгах, так и в дорогих вещах, искренно мне советовали сделаться настоящим купцом, какое звание у турок гораздо почтительнее, чем в других землях европейских. Я охотно было склонился на такое предложение и готовился на две трети моих денег накупить товару, как разнесшийся по всему Стамбулу правдивый слух, что богатый жид Мисаил по доносу, что когда-то и где-то делал непозволительное предложение какой-то турчанке, лишился головы и все имение его отписано на султана, сделал меня благоразумнее, и я поудержался объявить о своем имуществе. Располагаясь всю наступающую осень и будущую зиму провести в столице оттоманов, я поручил Клодию съездить в Запорожскую Сечь и проведать, что делают Бернард и Тереза с детьми моими. Клодий отправился в путь, а я на место его нанял пожилого грека Кириака и начал вести жизнь тихую и скромную, тщательно избегая знакомства с турками, а и того более с турчанками.

Для знаменитого француза, привыкшего к шумным обществам, где женщины представляют первых лиц и разливают вокруг себя игры и смехи, проживать в Стамбуле значит почти то же, что томиться в пространной темнице.

Самым занимательным препровождением времени для меня было посещать греческие монастыри и церкви или провожать султана от дворца до главной мечети и оттуда назад. Обращаясь беспрестанно с греками, я усовершенствовался в языке их, а с тем вместе привык к обрядам их богослужения. Час от часу обряды эти мне более и более нравились, и наконец, я, нимало не обинуясь, в начале зимы торжественно посвящен в сыны греческой церкви и наречен Авениром. Немного времени спустя с нарочным посланным татарином получил я письмо от Клодия, из коего узнал, что Бернард со всем семейством поселился в предместий Запорожской Сечи, и как ему показалось, что управлять семейством и упражняться в торговле гораздо удобнее двоим, чем одному, то он, женившись на сопутнице своей, Терезе, детей моих выдал за своих. Однако ж быв истинно Мне преданными слугами, они не забыли происхождения сыновей моих и приговорили ученого казака, который некогда набирался премудрости в киевской бурсе и, избегая нищеты, обратился искать счастия в Запорожской Сечи. По ночам — ибо открыто заниматься учением почиталось в этой чудной столице большим беззаконием, начал он учить их по-латыни и по-русски читать и писать, и успехи учения его были значительны. С тем же татарином я отправил к Клодию ответ, в коем поручал ему принесть благодарность мою Бернарду и Терезе за попечение о моих детях. Я приобщил подарки для всего семейства и объявлял, что с наступлением весны, а по последней мере лета, не премину переселиться к ним и основаться постоянным жилищем. Я строго наказывал, чтобы вам, дети мои, обо мне не иначе было напоминаемо, как о постороннем благодетеле, самом ближнем родственнике и друге отца вашего. Я также известил его о перемене исповедания.

К исходу зимы, в самые сумерки, Кириак ввел ко мне мальчика лет пятнадцати, в турецком платье. «Это несчастный, — говорил слуга с видом большого соучастия, — ищущий у вас покрова, по крайней мере, на одну наступающую ночь. Несчастия его так велики, что он теперь и описать их не в силах. Дайте ему убежище до утра, и вы не будете раскаиваться в содеянии добра невинно угнетенному».

Такие слова родили в сердце моем живейшее соболезнование, и я с участием друга подал руку молодому, робкому гостю. Мы ужинали вместе, и после, указав ему диван, я разделся, лег в постелю и уснул покойно, радуясь об услуге, оказанной ближнему, хотя и разноверцу.

В самую полночь я разбужен был сильным стуком в Двери моей спальни. Встаю поспешно, ощупью пробираюсь и отворяю. Кто опишет мое изумление, когда за порогом увидел я при свете многих фонарей четырех вооруженных турок и в средине их кадия. Мгновенно ворвались они в мою комнату, осветили ее и подняли вопль, нашед моего гостя. «Славные дела производят христиане, — возгласил кадий, — вовлекая правоверных в грехи, которых великий пророк никогда не прощает! Обыщите всю комнату тщательно, и что покажется подозрительным, возьмите с собою; немудрено, что такой дерзкий неверный имел намерение обольстить жен наших и дочерей и на этот предмет вел уже переписку. Не много будет, если осудят его испустить дыхание на коле».

Когда благочестивый кадий так проповедывал, сопровождавшие его янычары забрали мои баулы, в коих заключались все деньги и драгоценные вещи. Когда молодой турка оделся и вмешался в толпу этих извергов, то кадий сказал: «Ты должен остаться здесь под крепкою стражею до утра, ибо в делах такого рода поутру рассуждать гораздо пристойнее, чем ночью. Ты, Гассан, и ты, Омар, останьтесь за дверьми и блюдите крепко, чтоб преступник не ускользнул из рук правосудия, а мы отправимся куда надобно».

Они все вышли и заперли двери снаружи, оставив меня в темноте глубокой. Я сел на окне и все еще не знал, что мне думать о сем гибельном происшествии. Что, если молодой турка был не что иное, как гнусное орудие скрытого злодейства! Как мог проведать о том кадий? Где был Кириак во время всей суматохи! Истинно ничего не понимаю!

Я думал, передумывал и ни на чем не мог остановиться. Наконец рассвело, я осмотрелся и не нашел ничего из своих пожитков; даже карманные часы были похищены злодеями. Солнце взошло довольно высоко, а я все еще сидел в горестном безмолвии, ожидая, чем кончится моя участь. Наконец, около полудня, дверь комнаты моей отворилась, я вздрогнул, ожидая увидеть грозного кадия со стражею, — но обманулся; ко мне вошел приветливый хозяин гостиницы с письмом в руках. «Я несколько раз проходил мимо дверей твоей комнаты, — говорил он, — но, не слыша ни малейшего движения, почел, что ты спишь, а Кириак где-нибудь слушает обедню. Теперь только явился ко мне незнакомый жид с этим письмом, надписанным на твое имя, и ключом от твоей комнаты; прочти, пожалуй, и буде нет важной тайны, то скажи и мне, какой есть у тебя приятель в здешней гавани и не думаешь ли ты завести иностранную торговлю. Я родился, взрос и начинаю стареться в Стамбуле, так могу служить тебе добрым советом».

«Сколько мне известно, — отвечал я, — так в гавани нет у меня ни души знакомой. Но что делают двое янычаров, оставленных ночью у дверей моей спальни на страже и скоро ли будет сюда кадий?» — «Янычары? Кадий? спросил хозяин с изумлением, — ты, верно, эту ночь спал дурно, что и теперь еще бредишь! Читай-ка дружеское письмо, а я между тем изготовлю прибор самого лучшего кофе; как выпьешь чашки две, то вся дурь мигом из головы твоей вылетит». — Он вышел; я с крайним смущением развертываю письмо и читаю:

Назад Дальше