Собирание слов могло бы остаться только одним из видов коллекционирования, если бы не созрела к этому времени — особенно после Отечественной войны 1812 года — великая потребность в познании всех тайн языка.
«А как Пушкин ценил народную речь нашу, с каким жаром и усладой он к ней прислушивался, — вспоминал впоследствии Даль вечера, когда читал поэту свои записи. — Как одно только кипучее нетерпение заставляло его в то же время прерывать созерцания своим шумным взрывом одобрения и острых замечаний и сравнений...
Пушкин, по обыкновению своему, засыпал меня множеством отрывочных замечаний, которые все шли к делу, показывали глубокое чувство истины и выражали то, что, казалось, в каждом из нас на языке вертится, только что с языка не срывается. «Сказка сказкой, — говорил он, — а язык наш сам по себе; и ему-то нигде нельзя дать этого русского раздолья, как в сказке. А как это сделать?.. Надо бы сделать, чтобы выучиться говорить по-русски и не в сказке... Да нет, трудно, нельзя еще. А что за роскошь, что за смысл, какой толк в каждой поговорке нашей! Что за золото! А не дается в руки, нет...»
Как-то во время Хивинского похода, трудного и несчастливого, пропал верблюд, навьюченный багажом Даля.
Люди, видевшие отчаяние Даля, сочувствовали ему, но в меру: имущество — дело наживное. Они не подозревали, что верблюд нес через пески бесценный груз — записанные на листках бумаги слова, почти десятую часть словарного запаса, которым владела страна; большинство этих слов впервые должно было выйти в мир. В конце концов драгоценный груз отыскался.
Собирая слова, можно их сортировать согласно строгим законам грамматики, засушивать, как ботаники засушивают листья и цветы.
Даль сберег слова так, как он их услышал, в живой речи. Слова у него как бы дышат. Вот слово «конец» — сколько граней у него открыл народ! «Начало трудно, а конец мудрец», «Любовь — кольцо, а у кольца нет конца».
Или слово «лицо». «Не пригож лицом, да хорош умом», «Лицом в грязь не ударим», «С личика яичко, а внутри болтун», «Личиком беленек, да душой черненек».
К шестидесяти тысячам слов, которые были в первом словаре русского языка, изданном Академией наук, Даль прибавил еще шестьдесят тысяч, то есть удвоил запас слов. Умирая, он просил записать пять слов, которые кто-то произнес при нем; это было чуть ли не последнее его желание.
Но собрать слова — еще не значит научиться правильно и точно использовать их в литературной речи.
Великим писателям девятнадцатого века, прежде всего Пушкину и Гоголю, выпало на долю завершить многовековой труд создания литературного языка, способного выразить все, чем живет человек. Вот теперь писатель действительно становился волной в океане народной жизни, отзывающейся на каждое движение его — бурное ли или мирно-ласковое; он мог стать и грозной волной, которая сама зачинает бурю.
Язык вобрал в себя все лучшее, что накопила устная и литературная речь. В «Полтаве» Пушкин описывает Петра Великого на поле боя, где решалась судьба России: «... Лик его ужасен... Он весь, как божия гроза». Слово «лик» пришло из старославянского. Лик этот ужасен; но слово «ужасен» в стихе приобретает новый смысл — ужасен и прекрасен одновременно, ужасен для врага; стих как бы освещен ослепительными молниями, заревом битв, этой самой божьей грозой.
Николай Первый взял на себя обязанности цензора пушкинского творчества. Прочитав поэму «Медный всадник», царь сделал ряд замечаний: тут — переменить слово, там — выбросить несколько строк... В гениальной поэме Пушкина сталкиваются два героя: царь Петр, могучая держава, волю которой он воплощает, и Евгений — маленький чиновник, ничем не замечательный, мечтающий об одном: честно прожить свою жизнь с Парашей, нежно им любимой.
«Ничем не замечательный»? Это может показаться лишь на первый взгляд. Евгений прекрасен чистым и любящим сердцем, и пусть очень робким, беспомощным, но неистребимым, исчезающим только с самой жизнью неприятием бездушной силы.
На Евгения, захлестывая его, вместе с наводнением движется сама эта державная сила, Власть — кумир на бронзовом коне».
Там Петр Великий создал новую столицу невиданной красоты, каменное наваждение. Каменное наваждение — потому что возник город на костях крепостных, согнанных со всех концов России. Он символ и воплощение державной воли, для которой жизнь маленького человека — ничто.
Евгению мнится, что его преследует «кумир на бронзовом коне», Петр — бронзовый, неуязвимый и беспощадный, чуждый жалости.
Николай Первый, в ряду других значительных сокращений и поправок, повелел заменить слово «кумир» каким-либо другим. Кажется, не такая трудная задача. Сколько слов, равнозначных тому, что выражено в фразе «кумир на бронзовом коне», имеет в запасе язык: памятник, изваяние, монумент... Но если вдуматься и вслушаться, нельзя не ощутить то, что часто говорил один из лучших знатоков русского языка Дмитрий Николаевич Ушаков: в сущности, в языке нет слова, в точности повторяющего смысл другого слова; каждый синоним вносит новый оттенок (другое освещение) в понятие.
«Памятник» прозвучит гордой вечностью, когда Пушкин напишет: «Я памятник себе воздвиг нерукотворный, к нему не зарастет народная тропа». Памятник! Слово это вобрало в себя народную признательность. Монумент — кажется словом неодухотворенным. Изваяние — вызывает прежде всего представление о ваятеле. Само по себе оно не имеет характера — жестокого или доброго Гигант и Русский Великан — поправки, предложенные Василием Андреевичем Жуковским, совсем меняют тон и самый смысл поэмы.
А вот кумир...
Это слово произошло от финского корня и возникло еще в языческие времена. «Кумир» родствен древнерусскому «идолищу».
Это прежде всего предмет поклонения. То, перед чем падают ниц. Что языческим божеством царит над людьми и требует жертв. Что по своей нелюдской, надлюдской воле может уничтожить человека.
Нет, не памятник, и не изваяние, и не монумент, и не Русский Великан, а именно кумир на бронзовом коне встретился Евгению в страшную ночь после наводнения.
Убрать слово кумир значило тяжело ранить гениальное произведение, и Пушкин не мог этого сделать. Поэма так и не была опубликована при жизни поэта. Напечатан был только отрывок из введения.
Одно-единственное слово!
Ну, а если бы не было в русском языке этого слова — «кумир»? Что тогда?
Его не могло не быть.
Когда Менделеев создал Периодическую систему, он предсказал существование элементов, науке неизвестных. Словарный запас народа — это включающая сотни тысяч единиц таблица всех без исключения элементов нравственной и материальной жизни народа, весь его опыт, все его чувства. Нет ничего, что нельзя выразить — вылепить, нарисовать — словом. А когда какого-либо оттенка не хватает, его можно силой поэтического гения создать.
Страна и ее литература завершили формирование языка беспредельной силы и выразительности.
... Что же происходило в это время с Сергеем Аксаковым, с которым мы расстались, когда будущему писателю исполнилось восемь лет и он считал свою детскую жизнь оконченной?
Аксаков только готовился вступить на поэтическое поприще, когда надолго был разлучен с настоящей литературой.
«Первая попавшаяся мне книга была «Кадм и Гармония», сочинение Хераскова, и его же «Полидор, сын Кадма и Гармонии», — в старости вспоминал Аксаков. — Тогда мне очень нравились эти книги, а напыщенный мерный язык стихотворной прозы казался мне совершенством».
Дядья, приехавшие в Уфу, гвардейские офицеры, оказались убежденными поклонниками воинственной ложноклассической поэзии. Сергей Аксаков шестилетним мальчиком декламировал восхищенным родичам страницы бесконечной «Россияды»:
Трудно представить себе, что эти строки могли волновать. Но ведь то было время торжества «эпической, инако героической пиимы». До чего же оно было сильно, это, по определению Белинского, «смешное и жалкое направление».
Как трудно было всей нашей литературе вырваться из-под его мертвящего влияния: что уж тут говорить о пылкой, но одинокой мальчишеской душе.
Может быть, беззащитность Сергея Аксакова перед одической поэзией определялась еще ранним его и таким страстным актерским увлечением. Как же это приятно слышать свой собственный голос, который звучит так, что ты почти не узнаёшь его.
Декламируя имена военачальников и царей, ты сам словно становишься в ряд с ними. Какое счастье видеть сияющими от первого публичного успеха глазами, как внимают тебе — не одна сестренка, которую ты пугал наивными сказками, а взрослые родичи и гости, столпившиеся в зальце.
читал Сергей Аксаков выспренние вирши Николева.
Неживые слова и вычурные сравнения. Но воображение уносило маленького актера в другой мир, который тем и привлекателен, что он другой, а не обычный.
Кто не припомнит в своей жизни времени, когда хочется выдумать свой особый язык, почти гипнотически притягивают странно звучащие пышные титулы средневековых рыцарей и прозвища индейских воинов.
Обычно это бесследно проходит, как ветряная оспа. Но в пору юности Аксакова инфекция пышнословия поразила чуть ли не все образованное общество.
А потом пришла пора ученичества у Александра Семеновича Шишкова, сперва заочного, а после перешедшего в почтительную дружбу ученика с учителем.
Аксаков сразу принял во многом справедливую насмешливую критику Шишковым сентиментального «переводного» направления литературы и не заметил, что этот «певец народности» сам был на бесконечное расстояние отдален от народного языка. Он стал последователем Шишкова, потому что душа его была подготовлена к этому ранними литературными впечатлениями и уже укрепившимся актерством.
Теперь как художник он существовал словно в замке с аршинными каменными стенами, где окна высоко под потолком, да еще вместо стекол пыльные цветные витражи на исторические сюжеты. Надо взобраться на ходули, чтобы выглянуть наружу, но и тогда увидишь окружающее в багровых отблесках отгремевших сражений.