- Намаялся я,- пожаловался Парамон Моисеич.- Продрог, поясницу разламывает.
Но прежде чем улечься на покой, он привычно подвинул табуретку к печке, забрался на нее и долго шептался с матерью: допытывался про ее здоровье, спрашивал с надеждой, не полегчало ли, и пришел к окончательному решению сгонять завтра в волость за фельдшером.
Анисья неожиданно согласилась с ним:
- Вези фершала. Моченьки моей терпеть больше нетути. Днем креплюсь, терплю, а к ночи на куски всю раздирает… Вези фершала, Парамон Моисеич.
Панька, зевая, скучал на скамье, отчужденно прислушивался к беспокойному перешептыванию отца с матерью и лениво думал о том, что, когда вырастет в мужика, никакая сила не заставит его жениться. Лучше самому по себе, одному на свете жить, чтобы и ты никому не в тягость, и тебе никто…
А когда услышал про фельдшера - встрепенулся: как бы заполучить его, чтобы летчика посмотрел и чтоб никто не узнал об этом. Или лекарств каких выпросить для разбитого человека.
Парамон Моисеич, между тем, аккуратно соступил с табурета. И Панька поднялся со скамьи, шумно вдохнул в себя застоялый, пропитанный запахами нездорового тела и мокрых овчин, жженой соломы и вечной сырости воздух кухни. Помедлил еще чего-то.
- Батя,- ворохнул неестественно высоким голосом густую вечернюю тишину.- Батя, скажи мне, зачем ты поехал с Соленым человека ловить?
Парамон Моисеич шагнул к сыну, остановился напротив. Редкие белесые ресницы его мелко-мелко задрожали, щеки пошли красными пятнами. В эту минуту он удивительно походил на подростка, на Паньку своего походил, разве только плечи поуже от сутулости да огромная плешь на затылке.
- Я же властью постановленный человек,- сказал он.- К жизни приноравливаться надо. Вон Фома Фомич говорит, и выживут-то, мол, не все, а кто к ним с покорностью. Убьет людишек война. Против силы не попрешь. Москву-то немец взял, слышал ведь, как Фома Фомич говорил.
- Брешет твой Фома Фомич! - не выдержал Панька. И, боясь, что его перебьют, остановят, не дадут высказаться, не поймут, заговорил торопливым, кричащим шепотом: - Батя, ты же умный. Зачем к тебе Соленый привязался? Отстань от него, будь сам по себе. Иди в партизаны, батя, скорей иди… Хоть сейчас иди. Беги! Вон и винтовка у тебя есть.
В синих глазах отца метнулись искорки страха. Втянув голову в плечи, он быстро огляделся по сторонам.
- Тише ты, оглашенный! Услышат ненароком… Рази ж можно так-то?
- А как же, батя, как же?
- Молчи. Твое дело сторона.
Панька, приволакивая отяжелевшие ноги, прошел в угол, где стоял мешок с пшеницей, ухватил его за хохол, потащил к подполью. Парамон Моисеич суетливо наклонился, прицепился снизу к углам, сказал виновато:
- Не надрывайся один-то. Помогу, чай.
Панька молчал, будто б не видел и не слышал отца. Взял с поставца лампу-пятилинейку, открыл люк в подполье, поставил ногу на тронутую червоточиной перекладину лестницы. В лицо шибануло прелью, стужей, мурашки забегали в ногах.
Отец обескураженно топтался рядышком, неловко помог свалить мешок с пшеницей в подполье.
- Сынок,- позвал он, когда Панька хотел закрыть за собой люк.
- Чего тебе?
- Сынок…
Парамон Моисеич опустился возле люка на колени, желая лучше видеть Панькино лицо.
- Сынок,- в третий раз повторил он.- Ведь из-за матери я все это… стараюсь, значица. Пойми ты меня, сынок. Корову в награду обещали. Ведь умрет мать, что мы с тобой делать будем? Умрет она без молока, беспременно умрет. Что мы делать-то будем, скажи мне?
- Иди спать,- жалея отца и ненавидя его, униженный его нелепой - на коленях-то! - позой.- Иди спать,- повторил Панька и опустил над собой крышку люка.
В подполье, под фундаментом печки, в самой близости к теплу, коричневел при неярком освещении ворох картошки - запас до летних дней, до нового урожая. Подальше стояли две просторные бочки: одна с солеными огурцами, другая - с квашеной капустой. Ящики, засыпанные опилками и песком, источали тонкий запах смолы и аромат антоновских яблок: там лежал весь урожай, снятый по осени в их молодом, неокрепшем саду.
Под горенкой в углу на неошкуренных досках, стола ручная мельница: два грубо отесанных по окружности шершавых камня-жернова. В верхнем жернове проделано отверстие для засыпки зерна, к нему же и приводной шест прикреплен. Дюжему человеку и то не всегда под силу вертеть эту чертову мельницу, этот привод с тяжелым жерновом. Мука из-под него выходила грубая, скорее не мука, а дробленое зерно вперемешку с каменной пыльцой и крошками.
До войны Панька и не представлял, что могут быть такие мельницы. Раньше зерно на паровой, колхозной мололи.
Панька присел на мешок с пшеницей, и припомнилось ему, как однажды по осени ездили они с отцом на ту, настоящую мельницу.
…В просторном амбаре, светлом от солнца - двустворчатая дверь настежь распахнута - и от белой мучной пыли, было тесно: мешки, полные зерна, свалены в груды вдоль стен, множество мужиков, в ожидании своей очереди, сидят на этих самых мешках, терпеливо смолят цигарки.
Мельник - молодой простоволосый парень, белый от пят до макушки,- стоял на широком помосте. «Шш-шух, шш-шух»,- тяжко вздыхали жернова, и ручьем стекала в деревянный желоб белая, похожая на ранний снег, мука.
- А ну, мужички, подбрасывайте! - время от времени покрикивал мельник и весело подмаргивал глазевшему на него Паньке:
- Не робей, воробей, знай наших!
Тотчас по команде мельника несколько пар сильных мужицких рук поднимали с земли мешок. Покачиваясь, плыл он над головами, а затем бережно ложился у самых ног мельника, и тот ловко и быстро распутывал на нем завязку, и с силой падало в горло жернова янтарное зерно.
- Ай, хороша новина, ай, добра! - радостно приговаривал мельник, веселый человек. «Шш-ша, шш-ша»,- поддакивали ему жернова, а где-то за стеной размеренно потарахтывал движок, и сладкие запахи отработанного масла и солярки щекотали Панькины ноздри.
Панька безотрывно смотрел на муку, стекающую в желоб, на мельника и думал о том, что когда вырастет - тоже станет веселым мельником и легко заставит крутиться большие жернова.
Тогда, в тот день, едва подошел их черед, как Митьку Кривому вздумалось нарушить порядок. Он только что подвез зерно на бестарке, взволок мешки в амбар и попер их прямо на помост.
- Не. дури,- неожиданно осек его всегда терпеливый Парамон Моисеич и рукой в сторону подвинул.- Не порть людям радость, дожидай своего часу.
- Недосуг мне, мужики,- оправдываясь, обратился к очереди одноглазый Митек.- Понимать должны: бригада на мне.
- В поле ты бригадир, а здесь мы все одинаковы,- со строгостью в голосе объяснил ему Парамон Моисеич.- И зерно у нас на одинаковые трудодни заработанное.
Мельник радостно хлопнул себя по ляжкам, отчего над помостом закачались два пыльных облачка, и весело подмигнул Кривому.
- Вот она, чертушка одноглазый, какая конституция тебе вышла,- непонятно сказал он Митьку. И снова подмигнул Паньке:
- А ты не робей, воробей, знай наших!
Митек, конфузясь, отошел в сторону.