Когда баварский сержант со своим отделением появился из-за поворота дороги и когда перед ним предстал изолированный, почти пустой дом с одинокой, выглядывавшей из окна женщиной, то не логично ли предположить, что именно в этот момент он и принял дурное решение? Ты ведь сам во время нашей последней встречи говорил мне, что баварцы — это скоты, которые поддерживают свою воинственность лишь с помощью убийств, грабежа и особенно насилия. Я ограничусь тем, что напомню тебе про случай с Луизой Беф, подвергшейся нападению сразу одиннадцати этих вахлаков. Так что, похоже, что присутствие ополченца в доме явилось для сержанта всего лишь удобным предлогом; предлогом, который избавлял его от необходимости прибегать к силе и позволял ему вести дело наедине в отсутствие его двенадцати или пятнадцати солдафонов. И я с ужасом думаю о том, какому унижению могла бы подвергнуться наша дорогая матушка, не будь этого предлога. Сделка, конечно, возмутительная, но ведь, в конце концов, она же уступила только одному, причем сержанту, унтер-офицеру. Может быть, этот человек был даже офицером? Кроме того, наша матушка была уже не молода, а когда женщине за пятьдесят, то она переживает некоторые обиды не так остро, как во цвете лет.
Так уж получается, что аргументы возникают в моем сознании с такой неодолимой силой, что я был вынужден отказаться от первоначального намерения: оставить эту деликатную тему до нашей ближайшей встречи. И вот теперь я сомневаюсь, стоит ли мне отправлять это письмо, где я сделал кое-какие выводы, которые, быть может, покажутся тебе несколько поспешными, но которые во время более обстоятельной беседы, я уверен, предстанут перед тобой во всей их обоснованности. Дорогой мой Оноре, Элен и дети присоединяются ко мне, чтобы засвидетельствовать тебе и твоей семье нашу искреннюю любовь. Главное же, прошу тебя не очень распространяться по поводу того, что я сказал тебе о генерале Буланже. Лучше не заходить слишком далеко по пути, который еще не совсем расчищен: даже сам Вальтье и тот вроде бы колеблется. Не забудь, если будешь писать мне, сообщить о том, как идут дела у бедняги Меслона.
Твой брат Фердинан».
Ветеринар перечитал письмо только один раз. Очарованный удачными переходами и вкрадчивой решительностью своих аргументов, он без лишних колебаний сунул его в конверт, схватил шляпу-котелок и направился к двери. Идя по улице, он все еще продолжал пересказывать в уме отдельные пассажи и радоваться к месту поставленным запятым. Прохожие обращали внимание на его почти улыбающееся лицо и в городе потом два дня ходили слухи, что он получил наследство. Однако, бросив письмо в почтовый ящик, ветеринар тут же подумал о том, какую грозную тайну он только что доверил почте, и под рубашкой у него прокатилась волна ужаса и сожаления. Впрочем, он тут же решил, что это с его стороны не более чем дань малодушию, и взял себя в руки.
Письмо было проштемпелевано после обеда, пропело ночь на сен-маржлонской почте и утром следующего дня выехало на поезде в Вальбюисон, прибыло туда в половине девятого, а в девять уже лежало на почте. Почтовая служащая проштемпелевала его вторично, положила в пакет для писем, и оно поступило во владение клакбюкского почтальона.
В то утро у Деода было пятнадцать писем и три газеты. Он вышел из Вальбюисона, когда еще не пробило десяти, и ему оставалось преодолеть девять километров, отделявших его от Клакбю. Письма были ровным рядком уложены в кожаную сумку, висевшую на перекинутом через плечо ремне, и он шел бодрым шагом, не торопясь, а именно с той скоростью, с какой нужно. Он размышлял о своих письмах, повторяя в уме имена адресатов в том порядке, в каком они будут встречаться ему на пути, причем ни разу не ошибся — доказательство того, что он знал свое ремесло.
У подножия Красного Холма Деода сказал себе: «Вот поднимусь на косогор и можно будет сказать, что я поднялся на косогор». И он засмеялся, потому что это была правда: поднявшись на косогор, можно было действительно утверждать, что он это сделал. Он шел степенно, как и положено степенному, спокойному человеку; разумному человеку, который знает свое дело, хорошему почтальону. Ему было жарко оттого, что солнце сильно припекало, но еще и оттого, что форма его была сшита из хорошей ткани. Так что жаловаться на жару он не собирался. Еще чего.
Деода поднимался по косогору и думал о том, что он работает почтальоном. Это была хорошая должность. Если бы он не заслужил ее, он бы не получил эту должность. Чтобы быть хорошим почтальоном (ведь почтальон почтальону рознь, как во всяком деле), нужно знать, что к чему, но прежде всего нужно уметь ходить. А это не всякому дано, хотя многие думают, что умеют. Ну взять хотя бы такой пример: помчится кто-нибудь сломя голову в Вальбюисон за почтой для Клакбю, и что из этого выйдет? Обратно он еле притащит ноги, и даже если ему удастся разнести все письма, то как он будет выглядеть в глазах людей? Чтобы быть почтальоном, нужно ведь все-таки быть обходительным с адресатами, а человеку, у которого болит нога, не до любезностей. Ну а если кто-то пойдет в Вальбюисон на ватных ногах? Впрочем, нет: все. и перечислить даже невозможно. В то время как главное — это идти степенно, идти так, как ходят степенные люди, и при этом смотреть, куда идешь, чтобы не наступить, чего доброго, на оставленную коровой лепешку. Так ведь никаких башмаков не напасешься, если не будешь глядеть в оба.
Деода дошел до вершины Красного Холма. И громко сказал: «Вот Клакбю». У каждого свои привычки. Он, поднявшись на вершину Красного Холма, говорит: «Вот Клакбю». И Клакбю никогда не обманывает его ожиданий: вот первый дом справа, вот второй дом слева. И он спускается в деревню, размышляя о том, что он работает почтальоном. Это хорошая должность, хорошее ремесло. Можно говорить что угодно про ремесло почтальона, — а по существу говорить-то нечего, — но ремесло это хорошее. Приходится, конечно, ухаживать за формой, но зато у того, кто за ней ухаживает, вид всегда аккуратный. Когда люди встречают на улице почтальона, то они сразу видят, что это почтальон.
Первый дом распахивает свое окно со ставнями и говорит почтальону:
— Ну что, разносишь почту?
— Да, — отвечает Деода, — разношу почту.
Второй дом ничего не говорит. Это потому, что в нем никого нет. Когда наступает очередь третьего дома, Деода подносит руку к своей сумке и, входя во двор, зовет:
— Вдова Домине!
Вдова Домине, должно быть, сейчас в саду. Он мог бы положить письмо на подоконник и прижать его камнем. Но он ждет. Старуха услышала и шаркает своими башмаками в углу дома.
— День тебе добрый, Деода, жарко тебе сейчас разносить почту!
— И вам, Жюстина, добрый день. Копаться в саду сейчас тоже жарко.
После надлежащего обмена любезностями он протягивает ей письмо и произносит своим служебным голосом:
— Вдове Домине.
Старуха недоверчиво посмотрела на письмо и, не думая его брать, похлопала по карманам своего фартука в поисках очков. Однако, когда не умеешь читать, от очков проку не очень много.
— Это от моей Анжелы. Скажи-ка, что она мне пишет.
Деода не чванится и читает ей письмо. Читает и одновременно думает о том, что образование — вещь полезная. Когда он заканчивает чтение, старуха наклоняется к нему и спрашивает:
— Ну так что же она мне там говорит?
Вдова Домине ничего не поняла из письма своей дочери. Когда читают по написанному, то получается все совсем не так, как когда разговаривают. Деода объяснил ей, что Анжела здорова и что ей предлагают место, где она будет зарабатывать девяносто франков в год да еще получит башмаки.
— А заканчивая письмо, она вам говорит: «Дорогая матушка, я думаю, что ваше здоровье улучшилось и что вы продолжаете и дальше так же». Понимаете, это она, чтобы сказать вам любезность, это она советует вам лечиться.
Вдова Домине качает головой. Вот не поверила бы.
А Деода проходит еще километр, чтобы отдать три оставшиеся письма. В Клакбю переписка ведется небольшая, а ему хотелось бы, чтобы писем было много и чтобы было восстановлено справедливое равновесие между затраченным усилием и выполненной работой. Ему хотелось бы иметь по письму на каждый дом. Но раз уж не получается, то тут ничего не поделаешь. В конце концов, он ведь раздает то, что имеет. Не может же он их сам сочинять. Деода идет посреди дороги, идет степенно, как любой достойный человек, знающий, куда он направляется. Если подъедет повозка, то он пойдет по правой стороне. Это если подъедет повозка, или, например, появится стадо, или какая-нибудь процессия. В профессии почтальона нужно быть готовым ко всему. Он шагает между живой изгородью и рощицей из акаций. Тут красиво: роса на изгороди, высокие акации. Но он об этом ничего не знает, ему необязательно думать об этом, Он спокойно идет себе да идет. На плечах у него большая круглая голова, которая служит ему добрую службу в его ремесле. По правде сказать, он не мог бы без нее обходиться именно потому, что он почтальон. И к тому же, если бы у него не было головы, что он делал бы со своей фуражкой?
Не дойдя до поворота, Деода берет правее, потому что слышит шум. Пока еще не ясно, что это такое.
«У меня есть время пописать», — думает он. Когда отшагаешь девять километров, то в этом нет ничего неожиданного, и он не спеша писает. Есть люди, которые писают вслепую, не глядя на то, что они делают. Уважающий себя почтальон так не может: ведь чтобы ты не делал, ты делаешь свое дело. Покончив с этим своим занятием, Деода легонько сгибает ноги в коленях, чтобы не жали штаны, и снова отправляется в путь. Шум усиливается, и, дойдя до поворота, Деода понимает: это ссорятся возвращающиеся из школы дети. Деода узнает их всех, так как знать всех жителей Клакбю — это как раз и есть его профессия. Среди них двое младших Одуэнов: Гюстав и Клотильда, трое Меслонов, Тентен Малоре, Нарсис Рюньон, Алина Дюр и другие. В общей сложности не больше дюжины, а заняли всю дорогу и орут так, что это переходит все пределы разумного.
Спор разгорелся из-за птички, улетевшей за изгородь. Никто не успел разглядеть ее, в том числе и Тентен Малоре, но он стал утверждать, что это жаворонок, причем с таким видом, что вызвал недовольство других. Жюд, старший из Меслонов, спокойно ответил:
— Понимаешь, а мне так показалось, что это был рак.
Естественно, это была всего лишь такая ироничная манера разговаривать: ведь никто никогда не видел, чтобы раки летали. Тентена это рассердило:
— А что же это такое, как не жаворонок?
Гюстав Одуэн заявил, что птичка была синицей, и три Меслона присоединились к его мнению. Тентен Малоре рассмеялся, сказав, что принять эту птичку за синицу можно только если у тебя глаза залиты лошадиной мочой. Жюду не хотелось, чтобы последнее слово оставалось за Тентеном, и он бесстрастно сказал ему:
— Только клерикалу может прийти в голову мысль принять синицу за жаворонка.
Дело сразу приняло совсем иной оборот. Нарсис Рюньон, Алина Дюр, Тентен Малоре, Леон Беф и Нестор Русселье дружно выступили против синицы. Трое Меслонов и двое Одуэнов продолжали настаивать на своем.
Когда Деода поравнялся со спорщиками, про птицу все забыли. И уже обзывали друг друга ябедами или летающей дрянью, освященными лопухами, сукиным отродьем, ублюдками, заячьим дерьмом и стоеросовыми республиканцами. Появление почтальона могло бы утихомирить страсти, но Жюд Меслон взял его в свидетели:
— Вы посмотрите только на этих свиней, которые орут на нас только из-за того, что мы голосуем за Республику!
Деода в недоумении остановился. Он никогда не встревал в политику и ничего в ней не понимал. Однако тут он попытался решить простое уравнение. Коль скоро он подчиняется правительству, то он является почтальоном Республики и, значит, является республиканцем.
— Нужно быть за Республику, — говорит он. — Республиканцы…
Но Тентен не дает ему говорить. Этих республиканцев, сообщает он, на прошлой неделе у него дома свинья принесла сразу целых четырнадцать штук, и, похлопывая себя ниже пояса, предложил почтальону очки собственного изготовления. Деода от неожиданности и справедливого гнева замер с разинутым ртом. Тем временем обмен ругательствами возобновляется. Охваченный внезапным вдохновением, Нестор Русселье заводит песню, и все, кто на стороне жаворонка, подхватывают ее, громко скандируя:
И тут Деода вдруг забывает, что он почтальон, голова его затуманивается от воинственного угара, а нежно-фарфоровые глаза начинают метать зловещие молнии. Он обо всем забыл. Он внезапно забыл про дорогу, по которой ходишь неторопливо и степенно, как всякий степенный человек, как истинный почтальон Бога и Правительства. Его касающаяся бедра сумка превращается в сумку школьника, куда тот уложил свой учебник по арифметике, катехизис и книгу для чтения. Теперь роса на живой изгороди и запах акаций, словно хмель, застилают ему глаза, ударяют в ноздри. Когда Деода увидел, как Клотильда Одуэн повисла на косичках Алины Дюр, а Тентен плюнул в лицо Меслонам, он забыл о своем возрасте. Если бы он дотронулся рукой до своих пышных седых усов, память вернулась бы к нему. Но Деода слышит звон пощечин; слышит, как республиканцы запевают боевую песню; он, обозревая дерущихся с высоты своего роста, бросается в их кучу, полнозвучным голосом подхватывает песню, вопя громче детей и одновременно осыпая подзатыльниками Малоре:
— Клерикальная рожа — на дерьмо натянутая Кожа. — Тридцать шесть кусков падали — клерикалам в рот попадали…
Наполучав пинков и подзатыльников, Малоре со своими приятелями отступает. Песня реакции стихла, а песня другой клики вспугивает с изгороди последних задержавшихся там синиц… «Тридцать шесть кусков падали…» Деода, запыхавшись, выпрямляется во весь свой рост, и кажется гигантом рядом со своими друзьями-школьниками. Он громко смоется беззлобным и одновременно торжествующим смехом, от которого шевелятся кончики его пушистых седых усов. Жюд смеется вместе с ним: