Пик восторга, сравнимый с щенячьим, начинался с утра, - я просыпался с озарением: я умею свистеть. Мир был полон сбывающихся желаний…
Найдётся ли такой современный Босх или Брейгель, чтобы изобразить, что творится в обычном классе начальной школы во время большой перемены? Я бессилен описать это, и вся моя надежда на воображение и память тех, кто учился когда-то в советской школе. Я хочу написать, что в классе стоял дым коромыслом и – осёкаюсь: сравнение примитивное. Но, заглянув в один из словарей, решаюсь всё же оставить – соблазн заёмной мудрости! Дым коромыслом, это когда… в курных избах без труб дым стелется низом, закручиваясь и заволакивая «себя в себя».
В тот день, после долгих каникул, мы бесились, закручивая себя в себя. Кто-то кому-то около доски «загибал салазки», и страдаемый верещал дурным голосом. Ещё бы: процедура не из приятных: сильный слабому ноги за шею заворачивает. В другом углу играли на шалабаны, и у Филимонова уже вспух лоб. Длинный Шота Майсурадзе гонялся за маленьким Артёмом Акопяном – сделать ему «вселенскую смазь», то есть, всей пятерней шарахнуть по лицу снизу вверх. Но большинство впало в дикий раж вокруг пустой консервной банки, – играли в футбол. Банка, грохоча, летала между партами, все прыгали через всех, над головами стоял ор и вопли, и я, полный восторга, поддавшись всеобщему упоению, вложил четыре пальца в рот, и – пронзительный, победный, торжествующий свист рванулся к небесам вселенной.
Мы не расслышали звонка, не расслышали, как стало тихо. Я оглянулся: в дверях стоял Иван Иванович. Нас сдуло за парты.
Обычно Иван Иванович говорил: «Здравствуйте, садитесь!». Без паузы. Теперь он сказал «здравствуйте» и обвел взглядом наши лица. Мы стояли тихо – в самый раз перевести дыхание и остыть. Иван Иванович положил портфель и спросил спокойно, буднично: «Кто свистел?» В портрете Ленина над доской отражалась блеклая неподвижность класса.
- Кто свистел? – повторил вопрос учитель.
Все молчали, переминаясь, и только я, наклонясь, вроде чего-то искал под партой.
Иван Иванович ещё немного помолчал, потом, не меняя позы, сказал спокойным голосом:
- Садитесь!
И когда мы с облегчением уселись, и я перевёл дыхание, Иван Иванович, не меняя интонации, так же спокойно, негромко, и как бы, между прочим, произнёс:
- А вы, Лившиц, никогда больше этого не делайте.
И приступил к уроку.
Если бы я знал тогда про атомную бомбу, то сказал бы, что внутри моей головы произошёл атомный взрыв и пламя залило всё моё лицо. У этого пламени было совершенно определённое имя – стыд. Стыд захлестнул меня, жар позора полыхал на ушах… Класс занимался своим делом, никто, как будто, не обращал на меня внимания, никто не видел, как разъедал меня позор. Как пульс бил в затылке, как дрожали пальцы, перекладывая туда-сюда тетрадки…
Хуже меня не было никого на земле, я ненавидел себя.
Я шёл с уроков домой и бормотал – никогда-никогда-никогда… любое наказание представлялось пустяком перед двуличием поступка, даже не замеченного никем. А мысль, что моё бесчестие было на виду класса, друзей… дальше не хотелось думать, там была бездна… Я не заметил, как прошёл мимо скверика, где по дороге домой, делал иногда домашние уроки, как поднялся по лестнице, прошёл на балкон. В тот день мне повезло только раз – родителей не было дома, бабушка возилась на кухне, и я просидел на балконе до сумерек, пока сжигавший меня огонь стыда утишился до приглушённых язычков пламени из под пепла.
Прошло полвека, и ещё прошло много… А как будто было вчера. Вот уж вправду – обычный урок стал уроком жизни. Конечно, случалось потом и привирать, бывала и ложь во спасение, и умолчание. Но оставаться, по возможности, правдивым даже в трудных обстоятельствах, постараться сделать это правилом оказалось делом достигаемым. Может, отчасти потому, что жизнь не сильно подставляла, не круто проверяла «на вшивость». Но больше помогала самоустановка, внутренний контролер. Который одергивал, предостерегал от вранья, вырабатывал привычку – не изворачиваться. И когда это получалось уже как бы само собой, на душе было легко, и спокойно спалось. А потом открылось и простое, что давно было сказано умными людьми: говори правду и не надо будет ничего выдумывать, - не запутаешься. На постижение этой истины ушли минуты, на то, чтобы это стало маломальским правилом – вся жизнь.
Впрочем, и с правдой бывает непросто, иногда и оправдание не облегчает душу.
Случай не раз давал повод поразмышлять на эту тему… Бывали звёздные часы правдивости, выпадали и нелепые.
В конце концов, правда, – это вопрос стиля.
Как, скажем, характер – вопрос приоритетов.
И характер может дать осечку. И правдивость может выглядеть глуповатой.
Припоминается диалог двух персонажей из какой-то пьесы. «Я всегда говорю правду-матку!» - напыжась, говорит герой. – «А иногда не мешало бы и промолчать!» – отвечает ему друг.
Этот совет не вредно помнить на случай.
На экзамене по истории философии молодой преподаватель доцент Сушков (назовём его так) спросил меня, читал ли я у Канта такую-то работу. Нет, не читал, с петушиной гордостью признался я. Брови его вскинулись. Похоже, таких признаний ему ещё не доводилось слышать. Что в подобном случае говорит нормальный студент? – «Знаете, профессор, я, конечно, читал, вот только забыл…»
Хорош же я был! Мне бы взять пример с Нели Крамар. Только что эта красавица с глазами навыкате и с короной-косой над невысоким лбом пытала меня перед дверью экзаменационной комнаты вопросами, и я торопливо накачивал её, ужасаясь степени её дремучести. Мы все были не лучшие пловцы в море философии, но Неля барахталась без всякой надежды доплыть до спасительного берега… Отвечала она передо мной. Два вопроса из билета взяла штурмом, за счёт умения обворожить экзаменатора уверенной манерой держаться, создать впечатление, что знает больше, чем говорит, - эдакая глубокомысленная недоговорённость. А на дополнительном вопросе дрогнула. «Читали ли вы?»… - спросил доцент и назвал работу какого-то философа. – «Да. Да…конечно, да… мм-мм-м… Она ведь фундаментальна… читала… несколько не успела освежить в памяти, но основополагающее значение…», и далее в том же роде. Преподаватель поставил ей твёрдую четвёртку, что было счастьем для Нельки, она и за тройку его бы расцеловала.
И вот мой самодовольный ответ: «Не читал!» Сушков был оскорблён: он явно ждал от меня ответа на пятёрку, борьбы за неё, а не демонстрации признания; поиграв огорчённо желваками, он снизил оценку на балл.
Что моё правдолюбство было не совсем к месту, а точнее – избыточным, даже по-своему бестактным (правдивость напоказ – дурной тон), я понял много-много позже, когда поднабрался житейских впечатлений. Жизнь помогает сопоставить масштабы поступков, и высветить цену каждого. И не последнюю роль, как ни странно, сыграл в этом Сушков, скромный неприметный человек с внешностью конторского служащего.
Его судьба почти не касалась нас, студентов, и, в общем, не совсем к месту рассказывать здесь о нём. Но эхо этой судьбы как-то странно повлияло на мои экзерсисы по части правдолюбия и что-то помогло понять, поубавив юношеской спеси.
Студенты – народ довольно поверхностный. Мы любим преподавателей ярких, умеющих блеснуть словом, и, как удочка блесной, острой фразой, парадоксом подсечь дремлющий ум аудитории. А уж если преподаватель душка, да не дурак, и умеет дать понять, как он ценит своих слушателей, то трудно удержаться и не клюнуть на эту наживку и счастливо отдаться во власть взаимного обаяния.
Сушков был, в самом деле, незаметной фигурой. Бесцветный внешне и в поведении, он ещё более проигрывал рядом с блистательным доктором философии, молодым (сам недавно из студентов) Львом Каганом. При нём он как бы и состоял, как нам казалось, руководя семинарами, где разжевывал доступным языком высокие философские постулаты, преподанные профессором на лекциях.
К слову, их, Каганов, в годы моего обучения в университете было двое. Другой – тихий, скромный, недавний фронтовик, впрочем, тоже любимец студентов, Борис Каган уступал в популярности карнавально яркому философу, что дало нам, острякам из сатирической вузовской стенгазеты, повод выдать однажды афоризм: «Не всякий Каган Лев». (Это вызвало между Каганами дружескую пикировку: «второй» Каган парировал – Лев, де, в афоризме написан с большой, а не с маленькой буквы…)
Рядом с такими яркими фигурами Сушков, как уже сказано, был серой тенью. Он и сам не высовывался, тихо и довольно монотонно ведя семинарские занятия, где при удобном случае погружался полумечтательно в подробности античного периода своего предмета. Древний Рим и римляне, говорят, были его слабостью, он питал к ним симпатию, и считался специалистом по древним философам. Так или иначе, от него мы почерпнули первые, не очень обязательные, но колоритные детали из жизни ранних гениев человечества. И про обычай принимать чашу с ядом по приговору сената, что благородно совершил великий Сократ, и про Сенеку, покончившего с собой изысканным способом, - погрузившись в тёплую ванну, он вскрыл себе вены…
Впрочем, и интересные факты он излагал, как нам казалось, скучновато.
Не добавил ему популярности и житейский эпизод, который не то, чтобы уронил его в глазах студентов окончательно, но дал пищу для иронической байки, долго передававшейся из уст в уста.
Наш университет размещался в разных зданиях, достаточно удаленных друг от друга, так что преподавателям приходилось мигрировать между аудиториями. Как-то во время перехода из здания в здание мирно бредущие по тротуару философы были атакованы хулиганами. Чем мирные учёные не понравились им? Может, своим видом: один был в шляпе, а другой в очках. Дело было возле бани, что, возможно, объясняет агрессию. В бане торговали пивом, и, похоже, любители выпить сто грамм с «прицепом», то есть, водку с пивом, там и накачались. Короче, философов стали бить. Говорят, били хорошо, - откуда им было знать, что перед ними светочи философской мысли, научная гордость миллионного города! А, может, потому и били так старательно. Лев Каган ещё пробовал как-то отбиваться, невпопад размахивая руками. Что же до Сушкова, то Сушков, воспитавшийся, как и все мы, на многолетней интеллигентской послушливости, удары кулаков, воспринял, как удары судьбы, с безропотной покорностью и… Вот тут он и произнёс фразу, которая стала знаменитой. Закрыв лицо руками, он попросил вполне покладисто: «Подождите, пожалуйста, я сниму очки».
С завершением курса философии образ этого человека понемногу отошёл в прошлое. И вдруг полоснул через год наше воображение с неожиданностью.
«Серый и серый»… И вот узнаём:
Сушков заперся в номере гостиницы, лёг в тёплую ванну и вскрыл себе вены… Случилось это в Крыму, где он собрался провести отпуск с женой, но не дождался её: он узнал, что жена ушла к другому.
Говорят, он не оставил никакой записки. Это похоже на него, всегда державшегося в тени и избегавшего пафоса.
Ещё говорили, - по другой версии, - что ушёл из жизни он не из-за несчастной любви. Или не только из-за этого, так сошлось, одно к одному. Говорили, что однажды случай и любознательность свели его с новой, запретной тогда у нас, но очень модной на западе философией - экзистенциализмом. Его марксистко-ленинская теория, практика и эрудиция не выдержали столкновения. Основы, цель и смысл жизни были потрясены. Впереди - тупик: о преподавании нового не могло быть и речи, а вера в старое дала трещину. Вот уж, как не вспомнить тут слова: мир раскололся надвое, и трещина прошла через сердце поэта.
Так говорили. Что тут правда, а что нет, неведомо мне.
Знаю, однако, - жизнь даёт уроки, оставляя за нами право выбора: пренебрегать ими или усваивать.
Если б мы могли знать жизнь, себя и людей наперёд!
Высунулся ли я бы тогда со своей чистой, но такой неважной правдой, провидя судьбу и силу человека, сидевшего напротив, за экзаменационным столом?