Он постарел. Прежние бодрость и сила исчезли. Волосы поседели, голос сел, и долгие приступы кашля сотрясали его исхудавшее тело. Однажды утром, когда мы прогуливались по саду, с ним случились приступы удушья, и он стал харкать кровью. Внезапно я понял, что мой отец умирает, и, вопреки летней жаре, леденящий холод сковал мое сердце.
Три последующих года я провел в разъездах между Иллирией и Римом. С каждым приездом я находил Кая Старшего еще более ослабевшим, хотя он и пытался скрыть от меня серьезность своей болезни. Деметрий, плача, рассказал мне, что отец, когда объявляли о моем приезде, накладывал на щеки искусственный румянец, чтобы скрыть от меня свою болезненную бледность.
Доживая последние дни, отец больше всего беспокоился о моем будущем. Конечно, Понтии были богаты, но наши сундуки с сестерциями значили немного по сравнению с вотчинами сенаторов или некоторых семей римских всадников.
Он мечтал о добром союзе с дочерью какого-нибудь сенатора. Он настаивал также, чтобы я, едва истекут пять лет службы, покинул армию и начал административную карьеру в канцеляриях Палатина.
Когда я морщился от подобной перспективы, он улыбался странной улыбкой, которая на короткое мгновение делала его таким, каким он был прежде.
— Как ты молод, Кай! Знаешь ли ты хоть что-то о работе, которая совершается во мраке дворца? Ты думаешь, я упустил там свое время? Что я перестал быть солдатом, сняв военную форму?
Нет, я вовсе так не думал, хотя и пребывал тогда в неведении относительно карьеры отца…
Кай Старший цеплялся за жизнь не только ради меня, но еще по одной причине: в надежде видеть Тиберия преемником Августа. Это была его цель, и он делал все, что мог, ради того, чтобы она осуществилась.
Однако я сомневался, что отцу суждено пережить Кесаря.
Август отпраздновал свою семидесятую годовщину, и его здоровье казалось непоколебимым… Наконец, чувствуя, что слабеет, отец представил меня Тиберию. Он обращался с ним с почтительной непринужденностью, которой мне так и не довелось достичь ни с кем из представителей правящего Дома. Манеры же самого Тиберия приводили меня в оцепенение.
Мой отец был высоким. Клавдий Тиберий Нерон был выше него, но эта дурная манера ходить — он сильно сутулился — делала его облик неприятным, хотя утверждали, что в юности он был красив. Черты его волевого лица расплылись, волосы начали выпадать. Тем не менее лицо его неизменно поражало — из-за глаз, огромных, пристальных, изучающих. Когда я лучше узнал божественного Тиберия, я, конечно, понял, что этот странный взгляд объясняется чрезвычайной слабостью зрения. И все же, — может быть, потому что там, в Германии, в легионе ходил слух, будто Тиберий способен видеть в темноте, — я никогда не мог отделаться от мысли, что он способен проникать в тайны сердец так же легко, как и в тайны ночи.
Да, обращение Тиберия приводило меня в оцепенение, и я никогда не испытывал к нему ничего иного, кроме священного и почтительного страха. Что было бы, если бы я, как и отец, был уверен в дружбе и поддержке Кесаря? Если бы вместо страха испытывал к нему привязанность? Сегодня я знаю наверное, что был отмечен Тиберием, даже любим — настолько, насколько он был вообще способен любить; заслужить такое расположение Тиберия было нелегко… Но тогда я этого не сознавал. Только теперь, когда он умер, его сменил Калигула и обрек меня на изгнание, я понял эту очевидную вещь: Тиберий уважал меня, любил и покровительствовал мне. Но разве все сложилось бы иначе, если бы я знал тогда, что Тиберий меня поддерживает? Будь я уверен в поддержке кесаря, как бы я поступил, когда незнакомый голос бросил мне с угрозой:
— Если освободишь его, ты больше не друг кесарю!
Может, я посмеялся бы над этим несчастным, который осмелился указывать прокуратору Иудеи… Но в тот момент у меня и в мыслях не было, что кесарь покровительствует мне всей своей властью, всей своей силой.
Отец посвятил свои последние дни тому, чтобы познакомить меня с миром, о существовании которого я до того времени и не подозревал.
Я был еще молод; в жизни я не знал ничего, кроме лагерей и войны. С его подачи я с трудом освоил другой вид противостояния — государственную службу, которую уже много лет возле Тиберия нес мой отец.
Тиберий и Кай Старший сделали из меня человека теневой власти, я стал агентом-осведомителем Тиберия, или, как говорят иные, шпионом.
В августе 768 года Кесарь Август заболел, и смерть унесла его, без страданий, в два дня. Один за другим все члены Сената и всадники проследовали в Палатин. Все, кто имел отношение к Риму, толкались у входа во дворец, опасаясь запоздать с выражением соболезнования, знаками почтения и поздравлениями. Их подобострастные ужимки вызывали отвращение у Тиберия.
Отец таял на глазах. Воля к жизни, державшая его, покуда пурпурная мантия не перешла к Тиберию, иссякла, когда его друг достиг высшей власти и я был ему рекомендован. Вскоре он уже не вставал; его рвало кровью, но все эти устрашающие знаки оставляли его спокойным: цель была достигнута — Тиберий стал императором.
Кай Старший умер в октябрьские календы, в час, когда над Римом садится солнце, купая Город в свете, о котором я с такой ностальгией вспоминаю среди туманов Вьенны. Я был рядом с ним. В момент, когда сияние закатного солнца было особенно сильным, отец поднял руку и, указывая на несравнимое ни с чем великолепие семи холмов, прошептал:
— Посмотри, Кай! Рим…
И, произнеся имя своей самой большой любви, потерял сознание.
Ребенком — я чуть не потерял отца. Солдатом — едва не опередил его в могиле. Однако ничто не могло подготовить меня к этой потере и такой печали. В тот далекий октябрьский вечер я стал взрослым: больше некому было меня защищать и заботиться обо мне. Я был совершенно свободен, но эта свобода показалась мне слишком горькой.
Через день после похорон Тиберий вызвал меня и приказал отправиться к галлам.
В отличие от Августа, плохого стратега, в старости ставшего еще и трусливым, Тиберий был великим императором. Он не смирился с потерей Германии, где некогда стяжал столько лавров. Вот почему он отправил на Рейн лучшего полководца, своего племянника Германика. Однако при этом Тиберий не доверял сыну Друза.
Германик ни на мгновение не заблуждался относительно роли, которую я при нем выполнял; он знал, какие услуги мой отец оказал его дяде… Но что он мог сказать? Я был трибуном-ангустиклавом и намеревался сделать карьеру в армии. Самое главное, — я был одним из выживших в Тевтобурге, то есть человеком, который мог снабдить его сведениями и об этой стране, и об Арминии. Мое присутствие на Рейне само по себе, таким образом, не было подозрительным. И тем не менее ни Германик, ни Агриппина, его жена, с самого начала нисколько не обманывались на мой счет.
Когда я прибыл в Аргенторан, Германик был на вершине своей популярности. Агриппина и дети, следовавшие за ним повсюду, делили эту славу вместе с ним. В войсках испытывали особую любовь к его младшему сыну, маленькому Каю, которому было тогда три года, и мать, потворствуя войскам, забавлялась тем, что обувала его в военные caligae. Из-за этого мы прозвали его Калигулой… Кай был очаровательным ребенком, от которого все были без ума. Даже я. Невозможно было бы представить тогда, что именно ему я буду обязан не только немилостью и изгнанием, но и постоянным трепетом при известии о прибытии гонца в ожидании царственного приказа вскрыть себе вены. Поистине, очаровательный ребенок…
Германик, по соглашению с легатом Цециной, во главе восьми легионов и вспомогательных германских и галльских отрядов перешел Рейн и захватил территорию хаттов. Мы устроили великую резню варварам, обратив в рабство — участь более жестокая, чем смерть, — немногочисленных пленников.
Цецина, продвигаясь в дыму пожаров по стране бруктеров, вернул орла девятнадцатого легиона. Марк Сабин оказался точным в своем предсмертном пророчестве: Арминий победил императора, но не в его силах было победить Рим.
Так прошли три года. Герман был лишь изгнанником, спрятавшимся в таких глухих краях, названий которых не знали даже наши географы. Младшие офицеры один за другим покинули его и подчинились Риму. Мы восстановили границы Империи на Востоке. Тогда, как это ему ни претило, Тиберий воздал Германику триумфальные почести, и в 771 году мы вернулись домой.
Находясь в свите победившего императора, я участвовал в его триумфе, познав пьянящее счастье шествовать к Капитолию под крики исступленной толпы.
Мне исполнилось тридцать. Карьера состояла для меня в отправлении службы в магистратурах. Я спешил добиться попечительства.
Именно этот момент выбрал Тиберий, чтобы известить меня, что нашел мне жену.
Был восьмой день Поминовения усопших. Уже неделю Рим поминал умерших в надежде хоть на время снискать себе покровительство Манов.
Не столько из любви к книгам, сколько из тайной надежды найти в них тень моего отца, я запирался в библиотеке.
Поминальные дни обязывали к праздности и утомительному девятидневному уединению. У меня было много времени для размышлений, а это — худшее из занятий, которым может предаваться римлянин. Старик Катон был не так уж неправ, бичуя греческие вкусы и нашествие философов. Никто из нас не избежал этой чумы. Стоит ли удивляться, что даже я однажды взялся рассуждать об Истине с человеком, которого собирался отправить на крест. Катон проклял бы меня!
Я грустил и скучал; многие покончили с собой и не из-за таких пустяков. Все-таки на целых девять дней Праздник в честь усопших избавил меня от Помпонии. Считалось, что она вся в печали: не прошло и года, как умер ее супруг, Тит Домиций Персик.
С тех пор как не стало Персика, его вдова, некогда самая любезная из любовниц, превратилась в фурию. Она была красавицей, кокеткой. Любила драгоценности, редкие духи, которые привозили с Востока, переливающиеся разными цветами ткани, которые ткут, соединяя хлопок из Египта с тяжелым шелком из страны серов, и которые стоят на вес золота. Персик не был скупым на всю эту роскошь. Он был патрицием, и его состояние насчитывало миллионы; мое — не превышало пятисот тысяч сестерциев. Прихоти Помпонии были мне не по средствам.
За один месяц я был вынужден купить ей массивный браслет в галльском духе, изображающий двух стоящих друг против друга львов, сандалии «в вавилонском стиле», цена которых была несоразмерна с низким качеством кожи, использованной для их изготовления, сетку для волос из индийского жемчуга, подходившую для новой прически, которой она собиралась украсить себя. Оказалось, что прическа ей не идет, хотя сетка для волос стоила мне полугодового дохода с моего кампанийского поместья…
Двадцать пять лет брака с Прокулой обошлись мне не так дорого, как в свое время три месяца с любовницей. На самом деле, обладая Помпонией, живым воплощением патрицианского высокомерия, я тешил свое тщеславие. В то же время, поскольку она была уже не так молода и боялась состариться без мужчины, она держалась за меня, простого всадника, — и я начал опасаться, что она захочет выйти за меня замуж…
Деметрий почтительно, ссылаясь на свою давнюю преданность моему дому, меня предостерег. Он упомянул о неосторожных и невоздержанных связях молодых людей, о моих долгах, о пустых сундуках и памяти моего отца. Я уже не был юношей, ослепленным любовью, и понимал, что это непростительно. Я понимал и то, что мой отец, строго придерживавшийся старых нравов, осудил бы мою связь с циничной и нарушающей супружескую верность женщиной. Упреки Деметрия были обоснованны, а мне не по нраву пришлось быть уличенным в легкомыслии со стороны вольноотпущенника. Итак, я решил как можно скорее порвать с Помпонией, хотя и этот разрыв должен был обойтись мне еще в два или три дорогих подарка.
Вот о чем я думал в тот вечер в сумерках моей библиотеки.
Я не принадлежал к узкому кругу советников, которых Тиберий называл своими друзьями, но мой отец входил в него, и в память о нем кесарь иногда удостаивал меня приглашением на ужин. Впрочем, обязанности, которые я теперь исполнял, вполне оправдывали эту незначительную милость.
Тиберий поручил мне заботу об одном из императорских садов. Я не был одним из тех администраторов, благодаря которым вращаются колеса государства. Для этого мне не хватало многих достоинств и многих недостатков. Но мне случалось оказать правителю услугу, за которую он был мне признателен, что подтверждали эти регулярные приглашения. Поэтому я совсем не удивился, что меня пригласили ужинать в Палатин в шестой день перед мартовскими календами, в 772 году от основания Города.