Но она дрожала, как дрожит объятая пророчеством сивилла в Кумах, и это меня напугало. Жена подняла на меня глаза, затуманенные видениями и полные слез, и не своим голосом потребовала:
— Кай, клянись! Клянись, что ты не убьешь ягненка!
Чтобы успокоить ее, я ответил:
— Никогда! Клянусь тебе!
Как мог я знать?
Я отправился в Палатин, мучимый смутной тревогой; на лестнице дворца я едва не упал и вывихнул себе лодыжку, Катон счел бы мою неловкость очень плохой приметой… Внезапно, поддавшись суеверному чувству — со мной это иногда случается, — я решил набраться смелости, поднять голову перед кесарем и, сославшись на дурные предзнаменования, отказаться от всего, что бы он ни предложил мне. Тиберий вряд ли верил в них больше меня, но я был настроен использовать любой аргумент.
Однако, когда я оказался перед ним, я смог раскрыть рот только чтобы поблагодарить: он назначил меня прокуратором Иудеи.
Почему я согласился? Из страха. Перед Прокулой, час назад, я изображал храбрость и мужественную решимость. Эти добродетели покинули меня при одном виде Тиберия. Сказать ему «нет» было свыше моих сил. Между тем к испугу примешались и другие чувства: гордость и честолюбие.
Давно уже отстраненный от общественных дел, смирившийся с тем, что мне придется всю жизнь заниматься цветами, водоемами и животными, я был уверен, что похоронил мои былые честолюбивые мечты. И вот несколько слов правителя воскресили их, открыв передо мной стезю, которую я считал пройденной еще до того, как она началась.
Простой всадник, я никогда и не осмеливался представить себя правителем какой-либо области, это было исключительным уделом патрициев. И Тиберий преподнес мне подарок. Да, конечно, Иудея была самой скромной из областей, префектурой в ведении правителей Сирии и Египта. Внешне — должность подчиненного, а в действительности — ответственный пост.
Вынужден признаться: я абсолютно ничего не знал о местной жизни и проблемах Иудеи. И был неспособен в этот день, как, впрочем, и в последующие месяцы, оценить ни ответственность, ни трудности, меня ожидавшие. К тому же — отдавал ли я себе в этом отчет? — я не сделал попытки отказаться от трудного поручения, считая его за честь.
Заветы отца приходили мне на память: величие Рима, преданность граждан государству, просветительская миссия нашего народа, призванного богами править миром. Сегодня я знаю, как далек я был от действительности. Я уезжал, завороженный обманчивыми надеждами. Я не был знаком ни с Востоком, ни с неизбежной для его правителей вереницей низостей, сделок с совестью. В ту минуту, стоя перед Тиберием, я строил догадки насчет тайных намерений кесаря, думая о надзоре, который, скорее всего, я должен был вести за правителями Сирии и Египта, моими начальниками…
Тринадцать лет прошло с того утра, полного обещаний, а я продолжаю недоумевать. Из моих окон не видно ни моря, ни голых холмов Иудеи, только грязные улочки Вьенны, низкое небо и вдали — аллоброжские горы: утренний туман рассеялся, и обнажились остроконечные вершины в снежных коронах.
Я наделал ошибок; некоторые называют их преступлениями. Но не их я искупаю в изгнании: меня никогда не покидала мысль, что я исполняю свой долг. Разве что однажды это было не так, но я предпочитаю о том не думать. Я размышляю. Не о моей тщеславной легковерности в прошлом, — я был еще молод, — но об истинных намерениях Тиберия. Сколь многое могло быть иначе, если бы я лучше понял волю кесаря!
Враги, о существовании которых я и не подозревал и которые обнаружились в момент моего назначения, утверждали, что я — ставленник Сеяна. Это кровная обида. Действительно, в это время Тиберий не принимал никаких решений без согласия Элия. Но я не принадлежал к числу льстецов этого честолюбца, и мой отъезд в Кесарию, если вдуматься, мог быть воспринят еще и как ссылка.
Чего хотел Тиберий? Удалить меня из Рима? И если это действительно так, был ли то знак немилости или защиты? Наступило время, когда прежние обитатели Палатина и родственники правителя платили тяжелую дань мании величия Элия…
Чего ожидали от меня? Успеха или провала? Я был незначащей фигурой. Если бы я провалился, это не затронуло бы ни Кесаря, ни Рим; я погубил бы только себя. Если бы я добился успехов, они бы отразились на государе. Но разве я не был — и Тиберий должен был при случае вспомнить об этом — супругом его кузины? Разве не правил Иудеей Публий Квинтилий Вар? Я хорошо его знал, и мне известно, что этой должностью он был обязан не своим талантам, а браку с внучатой племянницей Августа. Может, Тиберий, выбрав меня, просто оказал честь дальнему родственнику?
Я спрашиваю себя и не нахожу ответа на свои вопросы. Я знаю только, что Тиберий дал мне возможность десять лет возглавлять Иудею, и, если бы он не умер, кто знает, какую бы еще должность он пожаловал мне?
Я вновь вижу себя в большом зале Палатина. Мне кажется, я вновь ощущаю покалывание в вывихнутой лодыжке, которая из-за вынужденной неподвижности начинала причинять мне боль. Тиберий смотрел на меня в упор тем долгим и приводящим в замешательство взглядом, каким только он умел смотреть. В голове у меня была путаница, я неловко рассыпался в благодарностях и не знал, как откланяться. Тиберий в конце концов дал знак, что я могу идти; и когда я, прихрамывая, пятился к двери, напомнил:
— Кстати, Кай Понтий, я хочу, чтобы Клавдия Прокула и дети сопровождали тебя. Это не в обычае, но такова моя воля.
Во все время этой аудиенции я даже не вспомнил о своей семье. Я на все согласился сразу, забыв, какие знаки внимания оказывали в Риме женам прокураторов. Не померещился ли мне в нарушение Тиберием предписанного правила знак привязанности, которую он к нам испытывал, или в этом проявилась его осмотрительность? Ведь наше отсутствие в Риме вскоре стало гарантией нашего выживания.
Прокула была восхитительна. Я передал ей приказ кесаря покинуть дом и семью и следовать за мной в одну из самых неприятных областей Империи. Подвергнуть здоровье детей и ее собственное воздействию климата Востока и его болезням. Любая другая женщина жаловалась бы на это днем и ночью и утомила бы своими справедливыми сетованиями и вздохами. Но когда раздираемый гордостью за неожиданное повышение и беспокойством за реакцию Прокулы, я сообщил ей эту новость, она ограничилась только словами:
— Куда угодно, лишь бы быть с тобой.
Мы покинули Италию в сентябре, в конце нашего последнего лета в Кампанье. Антония и Проб проводили нас до Мизен, куда Тиберий, спешивший отправить меня в Иудею, направил в мое распоряжение трирему. Они плакали, будто предчувствовали, что мы больше не увидимся.
Через три недели мы благополучно достигли гавани Кесарии. Хотя сезон уже начался, нам удалось избежать бурь и встречных ветров, которые порой утраивают продолжительность морского пути.
Не думаю, что Луций Аррий Нигер — плохой офицер. Нет. Он не глуп, не несведущ, не труслив. К тому же все офицеры из Галлии имеют репутацию прошедших отбор лучших легионеров. И ничто — ни в его рапортах, ни в досье — не дает основания предполагать, чтобы Аррий был недостоин такой репутации. Как и я, он — всадник, как и у меня, у него — звание трибуна-ангустиклава. В таком случае почему он так робок? Вероятно, он пробыл здесь слишком долго. Скоро два месяца, как я приехал. И обнаружил, что многие из наших солдат с легкостью перенимают восточные манеры; другие — напротив, сосредоточиваются и становятся большими римлянами, чем были в Риме. Я отдаю предпочтение последним, а вот Аррий из тех, кто склонен усваивать местные привычки.
Этот народ нас ненавидит. Бесполезно жалеть его, задабривать. Всякое сострадание тут же истолковывается как проявление слабости. Зачем тратить время на бесконечные сделки, медоточивые речи, когда власть гораздо более эффективна? Мы желаем блага Иудее против ее воли, — даже тогда, она не готова его принять.
Вот уже больше часа я пытаюсь убедить в этом Аррия. Тщетно.
Возможно ли, чтобы он до такой степени потерял понятие о достоинстве Рима? Поскольку то, что он предлагает, то, что пытается мне навязать, ссылаясь на свое знание иудейского мира, — святотатство. О! Речь идет отнюдь не о богах, хотя в Иудее это — важная тема. Я безудержно смеюсь, что этот народ не почитает ни Юпитера, ни Юнону, ни Минерву, ни какое-либо другое из наших божеств. Меня, того, кто не верит в них, это не могло бы оскорбить. Нет, речь идет не о богах, а о Риме; и поскольку дело касается Города, я никогда не приму другую сторону.
У Аррия подавленный вид. За кого он меня принимает? За самодовольного дурака, который, не успев приехать, возомнил себя более умелым, чем он? За властного честолюбца, намеревающегося нарушить относительное спокойствие, которым он пользовался? Я хотел бы иметь возможность объяснить ему, что я не таков; что я доверяю ему, готов выслушать и последовать его советам, если они пригодны; но он требует от меня невозможного:
— Ты требуешь от меня невозможного, трибун.
Аррий склонил свою большую голову, покрытую каштановыми локонами. Когда он попадает в затруднительное положение, он говорит невнятно:
— Умоляю тебя, господин, постарайся понять! Ты не знаешь этих людей. Ты не представляешь, насколько может малейшее движение, помимо нашей воли, показаться им оскорбительным.
Вот вам и Восток! Победители должны прислушиваться к капризам побежденных. Это чудовищно. На самом деле, объявив о намерении устроить себе торжественный вход в Иерусалим, я и не предполагал, что разыграется такая драма. Разве это не повсеместный обычай для нового прокуратора, вступающего в должность? Итак, я предупредил Аррия, чтобы он все подготовил к пятому дню перед декабрьскими календами. Я хотел выстроить легионы в ярко-красных плащах, с гребнями на шлемах, со знаменами и орлами, начищенными как по случаю триумфа, — во всем нашем грандиозном военном великолепии. Аррий меня перебил:
— Прошу прощения, господин, но не надо орлов. Иерусалим — их священный город… Как тебе объяснить? Это — город их бога.
Я знал об этом, но все же не понимал, почему нельзя развернуть орлов на улицах Иерусалима. Аррий нервно крутил на пальце свой перстень — знак принадлежности к сословию всадников. Я ждал.
— Понимаешь ли, господин, иудеи верят, что Ягве, их бог, — создатель всего и что они не смогли бы поклоняться никакому другому. Наши орлы — оскорбление Ягве! Они приравнивают их к идолам, а ни один идол не должен осквернять священную территорию. Они не признают даже статуй кесаря…
Выслушав это, я пожал плечами:
— Оскорбление богу… Ты наивен, трибун! Они ненавидят наших орлов не потому, что это идолы, а потому, что это — символ Рима. И поэтому я хочу, чтобы орлы были впереди, когда мы войдем в Иерусалим.
Я был вне себя. Аррий, должно быть, лишился рассудка, если он предложил мне шествовать без орлов! Трибун бросал на меня безумные взгляды. Он бормотал:
— Прошу тебя, господин! Ты — пятый римский прокуратор в Иудее, и все четыре твои предшественника подчинились этому обычаю. Публий Квинтилий вошел без орлов! И Марк Амбивий, и Анний Руф, и Валерий Грат, которого ты сменяешь… Никто из них не считал, что поступается честью Рима!
Я горько усмехнулся:
— Вар вошел без орлов, пусть! Но ты забыл напомнить мне, трибун, что он прошел в Золотую Дверь через двойной ряд крестов. Две тысячи человек, по тысяче в каждом ряду, которых он распял, чтобы обеспечить себе мирное пребывание в их столице! Не посоветуешь ли и мне при случае последовать его примеру? Что касается Грата, мне кажется, его плохо наградили за добрые намерения: какой-то патриций дома Иуды бросил в него со своей террасы черепицей, чуть не раздробившей ему череп! Казнили всю семью вместе со слугами. Я должен быть готовым поступить так же?
Аррий сделался багровым. Я не мог отнести это на счет жары: было холодно. Я бы не удивился, если б ледяной, перехватывающий дыхание ветер с востока принес сюда снег…