— Я клянусь вам, сударь, — сказал барон, пожирая глазами драгоценное письмо.
— Великолепно. Я настолько доверяю вам и вашей клятве, что даже не стану говорить, что я сделаю с вами, если вы ее нарушите.
И капитан вручил барону письмо, написанное Матильдой г-ну де Понфарси.
Затем, подойдя к шевалье, сидевшему все так же без сил, он сказал:
— Ну же, Дьёдонне, встань и обопрись о меня, ведь мы с тобой мужчины.
— О, спасибо, спасибо, — ответил шевалье, с усилием поднимаясь и падая в объятия капитана. — Ты меня не покинешь, правда? Ты меня не покинешь?
— Нет, нет, — пробормотал капитан, нежно гладя шевалье, как будто бы это был ребенок.
— Знаешь, — продолжал шевалье, и речь его прерывали рыдания, — я боюсь сойти с ума, так страшит меня мое будущее, до такой степени я уверен, что сравнение прошлого с настоящим сделает невыносимо отвратительным мое существование.
— Ну же, — проговорил барон. — Мужайся! Даже самая лучшая из женщин не стоит и половины тех слез, что ты здесь проливаешь вот уже четверть часа, а тем более мерзавка.
— О! Вы не знаете, вы не можете знать, — прервал его Дьёдонне, — что значила для меня эта женщина! У всех у вас есть светские салоны, двор, честолюбивые мечты, которые занимают вас; почести и награды, которых вы добиваетесь; у вас есть развлечения, которые наряду со сплетнями о работе обеих Палат занимают свое место в ваших сердцах; у вас также есть новые назначения, награды и отличия, которые получают ваши противники. У меня же в этом мире была только она, она одна; она была моей жизнью, моим счастьем, моей радостью, моими честолюбивыми надеждами. Только те слова, что я слышал из ее уст, только они одни имели для меня значение; а сейчас, когда я чувствую, что все это внезапно уходит от меня, мне кажется, что я вступаю в пустыню, где нет ни воды, ни солнца, ни света и где отныне мерилом времени будут лишь мои страдания! О Боже, Боже!..
— А, ерунда, — сказал барон. — Все это чепуха!
— Сударь!.. — голос капитана звучал почти угрожающе.
— Вы не помешаете сказать мне брату, — повторил барон, не теряя из виду свое наследство, — вы не помешаете мне сказать ему, что ради чести своего рода, чье имя он носит, он не должен допускать, чтобы это родовое имя было унижено; перестав уважать женщину, недостойную вас, вы перестанете ее любить.
— Все это, брат мой, софизм, парадокс, заблуждение! — вскричал шевалье с отчаянием. — В этот самый миг, слышите ли вы, в этот самый миг, когда ее вина разбивает мне сердце, когда краска стыда заливает мне лицо, так вот, в этот самый миг я ее люблю! Я ее люблю!
— Друг, — проговорил капитан, — надо быть мужчиной, надо жить!
— Жить! Зачем мне теперь жить?.. Ах, да, чтобы отомстить за себя, чтобы убить ее любовника. Да, по законам света, по законам чести один из нас, я или он, должен теперь умереть, потому что Бог создал ее женщиной, а значит, вероломной и бесчестной; и из-за того, что она, вероломная и бесчестная, нарушила супружескую верность, должен погибнуть человек, и все это, чтобы удовлетворить свет, ради чести, как будто бы свет волновало то, каким образом у меня украли мою радость, как будто бы честь когда-либо тревожилась о моих невзгодах или моем блаженстве. Но и свет, и честь заботит лишь одно — кровь. Светские люди как должное воспринимают то, что оскорбление должно быть смыто кровью.
— Неужели вы боитесь, брат мой? — спросил барон.
Взгляд шевалье, когда он посмотрел на брата, выражал полную отрешенность.
— Я боюсь только одного: оказаться на месте того, кто убьет… — ответил он.
Эти слова он произнес с воодушевлением и решимостью, доказывавшими, насколько они искренни.
Затем, сделав усилие и положив руку на плечо капитана, шевалье сказал:
— Пойдем, мой бедный Дюмениль. Помоги мне отомстить за себя, потому что я не могу доверить эту миссию Богу, не прослыв трусом.
И, повернувшись к барону, он добавил:
— Барон, я клянусь честью, что завтра в это время один из нас, господин де Понфарси или я, будет мертв. Это все, чего вы требуете, защищая честь семьи?
— Нет, ведь я знаю вашу мягкотелость, брат мой. Я требую юридических полномочий представлять вас на официальном бракоразводном процессе, который будет начат против вашей недостойной супруги.
— И этот документ, эта доверенность, соответствующим образом подготовленная и составленная, конечно же, у вас при себе сейчас, брат мой?
— На ней не хватает лишь вашей подписи.
— Я так и думал… Перо, чернила, доверенность.
— Вот все, что вы требуете, мой дорогой Дьёдонне, — сказал барон, одной рукой подавая брату документ, а другой — перо и чернила.
Шевалье подписал без единой жалобы, без единого вздоха.
Но при этом его рука так дрожала, что подпись можно было разобрать с большим трудом.
— Тысяча чертей! — вскричал капитан, увлекая за собой своего друга и бросая на барона прощальный взгляд. — Скольких людей повесили, хотя они и заслуживали этого гораздо меньше, чем этот негодяй!
У двери на улицу между шевалье и его другом разыгралось почти настоящее сражение.
Шевалье хотел повернуть налево, капитан старался увести его направо.
Дьёдонне хотел только одного: вернуться к себе, бросить в лицо Матильде обвинение в измене и сказать ей последнее прости.
Капитан, напротив, в интересах своего друга и в своих собственных имел веские причины не допустить этого свидания.
Он пустил в ход все свое красноречие, чтобы заставить Дьёдонне отказаться от его намерения, и только с большим трудом ему удалось убедить шевалье де ла Гравери не показываться дома и пожить несколько дней в его скромной квартирке.
Устроив гостя в своей маленькой спальне, капитан снял свой мундир, переоделся в черное платье и собрался уходить.
Бедный шевалье был настолько погружен в свое горе, что догадался о намерениях своего друга только тогда, когда тот открывал дверь.
Подобно ребенку, он протянул к нему руки:
— Дюмениль, ты оставляешь меня одного?
— Мой бедный друг, разве ты уже забыл, что должен кое у кого потребовать отчет в том, как он распорядился, я уже не говорю твоей честью, но и своей честью тоже?
— О! Да! Признаюсь, я забыл об этом, Дюмениль! Я думал о Матильде.
И шевалье вновь разразился слезами.