Блек. Маркиза д'Эскоман - Александр Дюма 35 стр.


Шевалье один за другим вынул их из ячеек и расставил вокруг себя.

Дойдя до последнего, он заметил, что сундучок имеет двойное дно.

Он стал искать его секрет и довольно легко обнаружил, так как мастер, из чьих рук вышел сундучок, не задавался целью делать из этого тайну.

В этом секретном отделении хранился аккуратно запечатанный и перевязанный пакет; на его обертке шевалье прочел следующее:

«Я прошу моего друга де ла Гравери во имя двух священных понятий — дружбы и чести — вручить этот пакет госпоже де ла Гравери, если он когда-либо увидится с ней; если же он не увидится с ней, сжечь его, НЕ ПЫТАЯСЬ УЗНАТЬ ЕГО СОДЕРЖАНИЕ, в тот же день, когда ему станет известно о ее смерти.

Дюмениль».

Шевалье на минуту задумался; но потом ему пришло в голову, что Дюмениль виделся с Матильдой, пока он, Дьёдонне, лежал со сломанной ногой, и она, вероятно, дала ему какое-то поручение, которое он сумел или не сумел исполнить, а в этом пакете содержится его ответ.

И он аккуратно положил пакет обратно на дно сундучка, закрыл его, повесил ключ себе на шею, поставил сундучок в шкафчик, находившийся у изголовья его кровати, и разложил на туалетном столике все веши, которые служили когда-то капитану и которыми в память о нем он хотел пользоваться сам.

В течение нескольких дней воспоминания об этом запечатанном и перевязанном пакете приходили ему на ум; но у шевалье ни разу даже и мысли не возникало вскрыть его, чтобы посмотреть, что в нем заключено.

Будучи совершенно одиноким в чужом городе, Дьёдонне был избавлен от необходимости выслушивать избитые выражения сочувствия: вместо того чтобы утешить, они лишь ожесточили бы такое сердце, как у него.

Безразличие окружающих послужило лучшим лекарством для его горя. Предоставленное само себе, никем не поддерживаемое извне, это чувство притупилось тем быстрее, чем сильнее оно было.

Тогда шевалье впал в глубокую, но тихую печаль, и в таком расположении духа он поселился в своей новой обители.

Накануне в одном из офицеров гарнизона он узнал своего прежнего товарища-мушкетера; он заколебался, стоит ли ему возобновлять это знакомство, но перестал видеть в этом какое-либо неудобство для себя, вспомнив, что на следующий день гарнизону предстояло покинуть город.

Офицеру стоило больших трудов узнать его: они не виделись почти восемнадцать лет.

Дьёдонне стал расспрашивать о людях, которых он оставил когда-то молодыми, блистательными, полными жизни и здоровья.

Многие из них уже легли в могилы, кто молодыми, кто старыми; смерть не имеет привязанностей, однако порой она, похоже, умеет ненавидеть.

На шевалье произвел сильнейшее впечатление этот постоянно повторяющийся ответ, который сопровождал большинство его вопросов:

— Он скончался!

Шевалье был настолько поражен, что после этой беседы, наполненной именами умерших, подсчитывая тех, кто не явился на перекличку, подобно генералу, подсчитывающему павших на поле битвы, он еще крепче утвердился в своем решении, внушенном ему Дюменилем и в глубине сердца уже одобренном им самим: отрешиться отныне от этих недолговечных привязанностей, заставляющих столькими тревогами и волнениями платить за те немногочисленные радости, которыми они скупо одаряют, словно бросая милостыню. Он решил оградить себя от всего, что могло бы отныне нарушить покой его существования; а для начала, распрощавшись с офицером — с ним, вероятно, ему не суждено уже было больше увидеться, поскольку тот на следующий день уезжал в Лилль, — он дал сам себе слово никогда не наводить справки ни о судьбе своего старшего брата, что было не так уж трудно, ни даже, что было еще одной жертвой с его стороны, — о судьбе Матильды.

Обособившись подобным образом от всего и от всех, Дьёдонне был в состоянии делать только одно: предаться культу своей собственной персоны, поначалу методично, затем фанатично и, наконец, идолопоклоннически.

С обществом Шартра он установил только те отношения, которые были необходимы, чтобы не превратить его в объект назойливого любопытства, которое всякое проявление крайней чудаковатости вызывает в провинции, где для человека, проживавшего ранее в Париже, самой большой странностью было бы считать, что он сможет обойтись без какого-либо знакомства с провинциалами.

Шевалье особенно заботливо следил, чтобы его отношения из вежливых и доброжелательных не перерастали в дружеские. Если в небольшом кругу своих знакомых он позволял себе поддаться очарованию беседы, если вследствие каких-либо благоприятных обстоятельств он чувствовал некоторую симпатию к мужчине; если цепляющиеся атомы его рассудка или его сердца грозили соединиться с такими же атомами женщины, молодой ли, старой ли, красивой или безобразной, он рассматривал это расположение своего духа как предостережение свыше и бежал от мужчины или женщины, слишком милого и обходительного создания, как будто это создание, вместо того чтобы подарить ему нежную дружбу, могло заразить его чумой; он оставлял свое лучшее обхождение для глупцов и для злых людей: несмотря на малую населенность старого Шартра, их было предостаточно в этом городе, избранном для себя шевалье.

Шевалье де ла Гравери придерживался не менее строгих правил и в своей личной жизни.

Он изгнал из своего дома собак, кошек и птиц — в них он увидел повод для неприятностей.

У него была всего лишь одна служанка; он нанял ее, так как она превосходно готовила, но была при этом стара и сварлива, и шевалье всегда мог ее держать на почтительном расстоянии от своего сердца, безжалостно прогоняя ее прочь, но не тогда, когда старуха его раздражала, а, напротив, когда он начинал замечать, что ему весьма приятны ее услуги.

В этом отношении Небо, казалось, задалось целью осчастливить г-на де ла Гравери, дав ему Марианну, то есть ту служанку, что во второй главе этой истории, как мы видели, обрушила целый водопад на голову своего хозяина и на собаку, встреченную шевалье.

Марианна была уродлива, и она сознавала это, что в немалой степени сформировало у нее один из самых отвратительных характеров, с какими шевалье когда-либо приходилось встречаться.

Сердечные огорчения — а несмотря на недостатки своей внешности, Марианна обладала сердцем, — сердечные огорчения ожесточили ее характер, и под благовидным предлогом мести одному улану, изменившему ей, она третировала беднягу-шевалье, не подозревая об удовольствии, какое ему это доставляло, ибо он имел в ее лице такую служанку, к которой при всем желании невозможно было привязаться.

Но признаемся, что дерзость Марианны, ее злобный и сварливый нрав, ее безумные требования были не единственными качествами, свидетельствовавшими в ее пользу в глазах шевалье.

Марианна имела неоспоримое превосходство искусной поварихи над самым хваленым шеф-поваром Шартра, и мы мельком уже упоминали об этом в начале нашего повествования.

Чревоугодие стало любимым грехом г-на де ла Гравери. Сжав в комочек свое сердце, он позволил значительно расшириться своему желудку; меню ужина играло огромную роль в его жизни, и, хотя расстройство желудка порой доказывало ему, что, подобно всем земным наслаждениям, чревоугодие имеет свою обратную сторону, он с неослабным нетерпением каждый день ждал того часа, когда сядет за стол, и при этом кулинарное искусство Марианны ничуть не падало в его глазах.

Понемногу г-н де ла Гравери настолько привык к этому существованию улитки, что малейшие происшествия, случавшиеся в его жизни, превращались для него в целые события; жужжание комара вызывало у него лихорадку; а поскольку он, подобно всем людям, сверх меры поглощенным заботами о своей собственной персоне, дошел до того, что без конца щупал себе пульс и изучал свой душевный настрой, то время от времени его покой все еще нарушался; однако возмутителями спокойствия были ничтожные атомы, которые в его взволнованном воображении, как в микроскопе, увеличивались в десятки раз. В последнее время, застыв в оцепенении от этого полного отсутствия каких-либо эмоций, он так сильно боялся всего способного нарушить его спокойствие, что, подобно трусам, испытывал страх перед самим своим страхом.

Было бы, однако, неправильным утверждать, что сердце г-на дела Гравери определенно стало злым, что он позаимствовал немного жесткости у той раковины, в которой укрылся; но мы должны признать, что вследствие этой постоянной заботы шевалье о самом себе его врожденные достоинства, из-за их чрезмерности порой превращавшиеся в недостатки, значительно ослабли, и теперь уровень их был столь же низок, сколь прежде он был высок. Его доброта стала негативной, он не мог выносить мучений себе подобных; но его человечность проистекала скорее из нервного потрясения от самого вида страданий, разделить которые его могли призвать, нежели из чувства подлинного милосердия. Он охотно удвоил бы сумму раздаваемой милостыни, лишь бы это избавило его от вида нищих; жалость стала для него всего лишь неким ощущением, в котором сердце перестало принимать какое-либо участие, и чем больше он старел, тем больше его сердце иссыхало.

Пороки и добродетели похожи на любовниц: если в течение месяца, будучи разлученными с любимой женщиной, мы не стремимся вновь оказаться рядом с ней, то по прошествии этого месяца мы сможем прекрасно обойтись без нее всю остальную нашу жизнь.

Вот каким был шевалье де ла Гравери после восьми или девяти лет своего пребывания в Шартре, то есть в то время, когда началась эта история.

Когда было предпринято это длительное отступление, а оно само является целой историей, мы оставили шевалье де ла Гравери промокшим до нитки из-за варварского вмешательства Марианны в его спор с новым знакомым.

Бормоча ругательства, шевалье поднялся в свою спальню; если бы ему на лестнице попалась служанка, то, можно не сомневаться, ее постигла бы суровая кара; но шевалье чувствовал, как сквозь его кожу проникает леденящий холод, пронизывая его до костей. И он счел, что было бы неразумно в приступе горячности поддаться чувству необузданной злобы, не приняв прежде необходимых мер против насморка и простуды.

Яркий и весело потрескивающий огонь, тот славный огонь, в очаге, который питают дровами (это можно встретить лишь в провинции), прогнал одновременно и дрожь, и плохое настроение шевалье; наслаждаясь приятным, почти сладострастным ощущением тепла, он забыл свой гнев; затем, повинуясь естественному переходу мыслей, он подумал о бедной собаке: с ней обошлись не лучше, чем с ним, но ей, чтобы высушить свою шелковистую одежду, пришлось, вероятно, довольствоваться бледными и немощными лучами осеннего солнца.

Эта мысль заставила шевалье де ла Гравери покинуть кресло, в котором он столь восхитительно нежился около огня, принимая эти теплые ванны как вознаграждение за ледяной душ; он подошел к окну, поднял занавески и увидел животное: дрожа, оно сидело на другой стороне улицы около тюремной стены, расположенной напротив дома шевалье.

Несчастная собака, насторожив уши, с видом глубокой печали разглядывала жилище, где ей был оказан такой негостеприимный прием.

В это же мгновение, то ли случайно, то ли движимая инстинктом, подняв голову, она заметила за оконным стеклом шевалье де ла Гравери. При виде его ее физиономия стала еще более красноречивой, и на ней появилось выражение горестной укоризны.

Первым порывом г-на дела Гравери, порывом, которого великий дипломат советовал остерегаться, так как он всегда бывает добрым, было признать перед самим собой неправоту, допущенную им по отношению к благородному животному; но давно усвоенная привычка подавлять свои симпатии взяла верх над этими остатками его прежнего темперамента.

— О нет! — вслух сказал он, как будто отвечая на свою собственную мысль. — Пусть она возвращается к своему хозяину, и Марианна тысячу раз была права, что не стала делать ни малейшего различия между собакой и мной. Если привечать у себя всех бродячих собак, то не хватит никакого княжеского состояния! К тому же у этой собаки масса недостатков: она любит поесть, а следовательно, должна быть воровкой; она разграбит и разорит весь дом, и потом… и потом… я не желаю иметь у себя в доме животных; я дал себе слово, а главное, я поклялся в этом Дюменилю.

После этого шевалье вернулся в свое кресло, где, предавшись сладкой дреме, постарался заглушить угрызения совести, о которых свидетельствовал его монолог.

Назад Дальше