Никаких особых «диетических» рецептов здесь не предлагали. Люди, находившиеся в стационаре, обязаны были сдавать свои продовольственные талоны, но объемы выдачи им продуктов, в том числе и в виде блюд, были несколько выше «карточных». Из карточек полностью вырывали лишь талоны на хлеб, а талоны на мясо, жиры, крупу и сахар — только наполовину. Трудно сказать, отпускалось ли им в виде блюд все 100 процентов «карточных» продуктов. Проверить это было сложно, и нередко посетители жаловались на то, что их обкрадывали. «Давали масло, так просили, чтобы эти 10 гр масла давали кусочком на хлеб, а не клали бы в кашу, а то обворовывают» — вряд ли эта сцена, описанная А.Я. Тихоновым, была единичной — выслушивали обиды и в других стационарах{599}.
Питались здесь три раза в день, но чем сытнее являлась еда, тем мучительнее становилось ожидание обеда или ужина. «Кормят очень отменно, но мало, и все стационарники между тремя своими приемами пищи корчатся от голода», — рассказывал А.Н. Болдырев в начале февраля 1942 года{600}.
Питание в стационарах в январе и первой декаде февраля 1942 года являлось скудным, иногда в общий котел попадали и продукты, полученные по карточкам умерших здесь же блокадников, лежачих больных сюда старались не принимать. Здесь не лечили, а кормили, и впоследствии А. А Кузнецов был вынужден признать, что «там без всякого врачебного осмотра дело поставлено было»{601}. Положение стало улучшаться со второй половины февраля 1942 года, и весной 1942 года могли даже без ущерба для себя откладывать продукты для родных. Как правило, горожане, отмечая «несытость» стационаров, признавали, что многие из них являлись чистыми и теплыми. Стационары, правда, могли внезапно и закрыться, если их переставали снабжать продуктами, — случалось это даже в апреле 1942 года.
Им выделяли, как правило, большие комнаты, даже учебные аудитории и бомбоубежища. Численность горожан, находящихся в стационарах, редко превышала 50 человек, причем нередко в одной комнате спали и мужчины, и женщины. Здесь находились обычно 10— 15 дней, но, если требовалось, иногда продлевали срок пребывания либо направляли в них повторно. Учитывая быстроту организации стационаров и их массовость, неизбежной стала нехватка на первых порах самых необходимых для них предметов — от кроватей до посуды. Разумеется, речь идет, прежде всего, об обычных, «низовых» стационарах. В районных стационарах «для актива» условия могли и отличаться. «Там было тепло, был электрический свет, был он устроен вроде санатория: хорошие кровати, пуховые одеяла, на стенах картины, везде ковры… светло», — сообщала секретарь райкома партии З.В. Виноградова о стационаре Дзержинского района. Рассказала она и о тех, кто там кормился: «…большие группы писателей… районных работников, депутатов райсовета»{602}. Находились, впрочем, там и обычные ленинградцы из числа «нужных» людей, которых требовалось срочно поставить на ноги: преподаватели средних школ (намечалось открытие нового учебного года), речники (от их усилия зависел успех летней навигации, поскольку ледовая трасса прекратила работать), врачи (опасались, что в городе, заполненном трупами, начнутся эпидемии). Вопрос о том, кого были призваны в первую очередь спасать стационары, весьма болезненный, его обычно обходят стороной. Об этом говорить неловко, но слишком много осталось от блокадного времени документов, где контингент «столующихся» в стационарах очерчен очень недвусмысленно. Не «ценным» работникам там места не предусматривалось{603}.
Это не домысел. Говоря об открытии стационара на заводе № 224, заместитель его директора А.Т. Кедров отмечал, что «таким образом целая серия особенно ценных людей (курсив наш. — С.Я.) была спасена»{604}. В стационар завода помещались «лучшие люди», а на фабрике «Большевичка» — «наиболее ценные для фабрики товарищи», причем здесь «через стационар… прошла на 100 процентов наиболее квалифицированная рабочая сила». О том, что в стационар направлялись в первую очередь «старые производственники», то есть самые опытные кадры, сообщал и А.Я. Тихонов, а начальник отдела завода «Большевик» Л.А. Плоткин прямо говорил, что стационар на предприятии «был рассчитан для актива, для особо ценных, квалифицированных рабочих»{605}. Характерен спор, который произошел между председателем профсоюзного комитета одной из фабрик Р.И. Бушель и начальником фабуправления, обвинившим ее в том, что она «кого угодно… посылает в стационар». Р.И. Бушель ответила ему красноречивым жестом: «Я бросила тогда… книгу записей в стационар, чтобы он посмотрел, кого я посылаю»{606}.
Конечно, всех поместить в стационар не могли и приходилось делать именно такой, сугубо прагматичный и, скажем прямо, жестокий выбор. В какой-то мере стационары стали средством перераспределения продуктов, которые должны были делить на всех, в пользу лишь нескольких групп, чей труд признавался или действительно являлся крайне важным для города. Другое дело, что это правило нередко нарушалось в силу разных причин, и не в последней степени из-за милосердия и сострадания людей, из-за стремления их помочь родным и друзьям. Сколько голодных, несчастных, истощенных блокадников жалостно просили, умоляли направить их в стационар — как им отказать? Да и столь ли безупречными являлись критерии полезности — здесь ведь нередко всё решалось, исходя из личных симпатий и пристрастий.
В конце апреля 1942 года стационары были закрыты. О причинах этого сообщалось глухо. Утверждалось, будто здесь отсутствовал «индивидуальный подход» и кормили всех одинаково, независимо от степени истощенности. Доля истины в этом есть, но нельзя не отметить одну особенность пришедших им на смену столовых «усиленного питания» — сокращение по сравнению со стационарами числа «столующихся». Но отметим не только это. Большинство иждивенцев, не работавших на предприятиях, не служивших в учреждениях, не считавшихся «элитой», — самые голодные люди, получавшие крохотные пайки, — и здесь так же, как и в стационарах, были часто оттеснены даже от тех мизерных благ, которыми одаривались другие блокадники.
Особую роль в спасении ленинградцев сыграли детские дома. До конца осени 1941 года в основном довольствовались теми детдомами, которые были открыты раньше. С организацией новых детдомов, как обычно бывало и в других случаях во время блокады, запаздывали, хотя признаки надвигающейся трагедии тогда обозначились весьма явно. Предпринятое в «смертное время» поспешное открытие новых детских приютов (за первые пять месяцев 1942 года их было создано 85){607} помогло уберечь от смерти тысячи детей, но число спасенных могло оказаться бы и большим. Детским домам в январе 1942 года передавали иногда неприспособленные помещения, без кроватей, постельных принадлежностей, средств ухода, посуды, теплой одежды. Там было холодно, пеленки примерзали к кроватям.
Здание на улице Правды, отданное для детского дома, пришлось очищать от нечистот учащимся школы. Дети, поступившие в детдом, имели рваную, ветхую одежду, прокопченную, не снимавшуюся несколько месяцев. Тряпки, которыми они окутывали распухшие ноги, отдирались с трудом, вызывая сильную боль, — плач детей, впервые переступивших порог приюта, запомнился многим. Почти все дети были покрыты вшами. «Дети приводились грязные, вшивые, почти раздетые и истощенные до того, что жутко было брать ребенка на руки», — рассказывала Н.Г. Горбунова{608}. Несмотря на то, что сироты были предельно истощены, питание в детдоме на первых порах было скудным.
Читать о том, как детей находили рядом с трупами матерей в «выморочных» квартирах, тяжело даже тем, кто знаком с сотнями блокадных документов. «Дети в возрасте 2 и 3 лет находились без присмотра несколько суток. Этих детей нашли в кровати вместе с мертвой матерью. У матери были обсосаны щеки. Видимо, один из детей, грудник, искал пищу и сосал щеки матери», — сообщалось в одном из писем Ленинского РК РОКК.{609} И голодные дети обгладывали не только труп матери: «4 детей… жутких, грязных сидело у котла. Мать арестовали за мясо. Дворники в квартиру со мной не хотели идти. Дети не хотели расстаться с наваренным мясом», — читаем мы в дневнике директора детского дома А.Н. Мироновой{610}.
Дети разными путями попадали в детдом. Их приводили родственники и друзья умерших родителей, соседи, бойцы комсомольских бытовых отрядов и РОКК, сослуживцы, преподаватели школ, милиционеры, управхозы, наконец, просто сердобольные люди, откликавшиеся на горе несчастных сирот, поднимавшие замерзавших детей на улицах, делившиеся с ними куском хлеба. Дети приходили и сами, приводя с собой младших сестер и братьев, — услышав о том, что в детдомах тепло и там можно получить тарелку вкусного супа. Эту тарелку некоторым из них так и не удалось попробовать — они умирали по дороге, умирали в райсовете, куда их отдавали для передачи в приют, умирали в приемных детдомов. «Дети, присланные нам РОНО, иногда умирали прямо в канцелярии, во время оформления документов. Так, однажды доставили нам девочку, страшно худую. Начали записывать какие-то сведения о ней, а моя Лена (работница детдома. — С. Я.) говорит: “Зря пишем, она сейчас умрет”. И эта девочка действительно умерла минут через пятнадцать»{611}.
Сдавали в детдом и беспризорных детей, которые были брошены своими родителями, не желавшими заботиться о них. «Бывали и такие случаи, когда нам сообщали, что мать ребенка живет на его счет, тогда мы забирали… детей к себе», — рассказывала воспитатель детдома М. К Иванова{612}. Некоторых детей «родители прямо приносили и бросали у детского дома».
Поскольку городских детских домов в декабре 1941-го — январе 1942 года стало не хватать, часть приютов создавали на фабриках и заводах. Туда направлялись как дети погибших или заболевших рабочих самих предприятий, так и сироты, привезенные из других детдомов. Обычно в них находилось 50—70 человек. Средства на их содержание выделялись государственными учреждениями, расселяли, как правило, те городские приюты, где возникала угроза эпидемий, воспитанники спали по несколько человек в одной кровати, уход за «лежачими» был явно недостаточен. Создавались такие детские дома по инициативе райкомов ВКП(б), но при этом рассчитывали не только на партийную дисциплину, но и на милосердие людей. «РК партии вызвал все ведущие предприятия района и сказал, что есть детский дом… где много детей, которым нужно помочь. Кто из предприятий хочет взять на себя спасение этих детей? Директивных указаний по этому поводу не было, было только сказано, что положение детей плохое, что много круглых сирот… и предполагается… в порядке добровольном взять этих детей на воспитание», — вспоминала секретарь парткома фабрики М.Н. Абросимова. Отличие фабричного детдома от распределителя, где обессилевшие от голода дети не могли встать и «ходили под себя», впечатляло: «Для каждого ребенка была кроватка, одеяло… на кухне кухарка специально готовила для них обед из трех-четырех блюд… райздравотдел прикрепил к нам отдельного врача, сестру.».{613} Наверное, так было не везде, но сострадание людей, несших в детдом свою посуду, одежду, радовавшихся, когда дети выздоравливали, и стало тем, что придавало величие и недосягаемую высоту подвигу ленинградцев.
«Сидит на стуле безжизненно, как кукла. Только в запухших глазах слезинки», — описывала И.Д. Зеленская девочку, приведенную в детдом после смерти матери{614}. Жить в детдоме среди чужих, часто одичавших детей, без матери, без уюта, без ласки, было тяжело. «В столовой вначале вели себя безобразно, выхватывали хлеб с подноса у воспитателей»{615} — а что могли сделать те, кто был слаб, кто не поспевал за другими, кто был приучен вести себя иначе? В декабре 1941-го — феврале 1942 года кормили здесь плохо. Иногда за счет детей питались и работники приютов. Страшным испытанием был холод. О том, как дети «жались у печки», сообщали многие очевидцы. «Все сидят у печки, грязные, злые. Никто не хочет ложиться спать… Все хотели остаться у печи… Дети спят в пальто и сапогах, не желая снять ничего», — отмечала в дневнике 27 декабря 1941 года А.Н. Миронова{616}.
Муки детей пытались смягчить. Знаменитый отчет воспитательниц одного из детских домов, едва ли не полностью включенный А.А. Фадеевым в свою книгу и резко выделявшийся на фоне казенщины ее штампов, — свидетельство глубокого сострадания людей, переживавших за судьбу несчастных сирот, всеми силами стремившихся им помочь. Следили за теми детьми, кто был предельно истощен, подкармливали их, подбадривали теплым словом. «Ко мне очень по-доброму относилась заведующая библиотекой Александра Алексеевна, человек высокой культуры», — рассказывала воспитанница детского дома Рита Малкова{617}, и отметим, сколь неожиданно кто-то находил здесь своего заступника — кухарку, уборщицу, посудомойку, — от которых перепадал иногда и кусок хлеба. В детдомах работали кружки, организовывались выставки рисунков, пытались увлечь чтением книг, сказок, и делали это интересно, ярко — но, скажем прямо, дети чаще говорили о еде. В «смертное время» это выявлялось с предельной обнаженностью. «Я устроилась в детский дом преподавать… Дети были голодны, им было не до занятий», — вспоминала А.М. Безобразова{618}. Никаких особенных развлечений им предложить не могли, отвлечь их внимание было нелегко, да и нечем.
Поместить в детский дом сирот, найденных рядом с трупом матери, не всегда было легко. М. Разина, нашедшая детей в одной из «выморочных» квартир при обходе своего домового участка, «два раза ходила в райсовет и всё без толку: нет мест в детских домах». Установили дежурство активистов, а когда через четыре дня места все-таки нашлись, «там еще пришлось ждать заведующую, иначе не принимают детей»{619}. Это не единичный случай. Сотрудники Ленинского РК РОКК обнаружили двух подростков 12—15 лет, которые прожили рядом с телом умершей в январе 1942 года матери две недели. И их не удалось сразу накормить и обогреть: «Председатель фабкома обещал подыскать временную опеку, определить детей в детский дом, но до сих пор дети находятся без присмотра, голодные, так как утеряли продовольственные карточки». Известен случай, когда «девочка украла сумку в магазине Военторга, чтобы ее определили в детский дом как преступницу. Она оказалась без родителей. Она проела все вещи, какие у нее были»{620}. Об этом горько говорить, но иногда родственники не хотели помогать детям, оказавшимся без родителей, старались вынести из «выморочных» квартир все ценное и даже забирали у сирот карточки, обрекая их на гибель. «Поражает меня дядя девочек… Он интересуется комодом дубовым… а девочек к себе не взял на эти две ночи (перед помещением в детдом. — С.Я.)»{621}.
Согласно инструкциям, в детдомах нельзя было оставлять детей старше четырнадцати лет. Запрещалось также приводить их немытыми, в грязной одежде, без справки врача и «соответствующих документов»{622}. Ссылаясь на это, служащие гороно даже в начале января 1942 года отказывались направлять сирот и оставшихся без попечения родителей детей в приюты. Справедливости ради скажем, что этим возмущались и сами работники детских учреждений, — выбросить сирот на улицу они не могли, а держать их не имели права. Постановление Ленгорсовета 13 февраля 1942 года, обязавшее принимать в детдома всех детей, потерявших родных, было составлено в соответствии с практикой бюрократических регламентов — во исполнение постановления СНК СССР. Отметим, что оно было принято 23 января 1942 года. С конца декабря 1941 года в городе ежедневно умирали от голода сотни детей, но это не повлияло на неторопливость и размеренность исполкомовских процедур. В том, что многих детей удалось спасти, заслуга не только властей, но и тысяч простых ленинградцев, искавших, находивших и опекавших сирот. Они не требовали за свой труд пайков и помогали, испытывая чувство сострадания к попавшим в беду людям, не способным выжить в одиночку.
Основную часть детских домов вывезли в тыл во время двух эвакуации (зимней и летней) 1942 года. В первую очередь эвакуировались наиболее крепкие дети, а самых слабых оставили здесь «укрепляться», как выражались работники детдомов, блокадными продуктами и под непрерывными артобстрелами. Нашлись аргументы, казалось бы, логичные, но самые сцены отбора детей, разделенных на «жизнеспособных» и «безнадежных», иначе как аморальными назвать нельзя. «Жизнеспособность» проверяли «на глазок»: не спотыкается ли обессиленный ребенок, сумеет ли дойти от стенки до стенки… Одна из детдомовских девочек рассказывала, как воспитатели «для проверки, решив схитрить, послали меня за веником»{623}. Хитрить, конечно, приходилось, иначе догадавшийся обо всем ребенок, превозмогая себя, все же пройдет требуемое расстояние, чтобы не умереть так, как умерла его мать.
Оказать посильную помощь жителям города были призваны и медицинские учреждения Ленинграда: поликлиники, больницы и госпитали. Попасть в больницу и госпиталь в 1941 — 1942 годах удавалось не всем заболевшим. Чаще всего устраивали в них, пользуясь «связями», поддержкой тех, кто работал здесь или имел друзей среди врачей. Как правило, больницы предназначались для лечения, а не для подкармливания дистрофиков (на что часто ссылались при отказах), — но и этим нередко пренебрегали. На первых порах старались обязательно принимать сюда инфекционных больных, но потом (особенно в «смертное время») и для них не находилось места. Среди пациентов встречались и дети, которых «пристраивали» сюда родители с целью спасти их от голода. Чистки в лечебных стационарах обычно случались после усиления боевых действий на фронте, когда госпитали заполняли раненые красноармейцы.
Подбрасывать блокадников в больницы пытались любыми путями. «Один управхоз нашел способ устраивать людей в госпитали: он вытаскивал больных на улицу, звонил в госпиталь, что на улице найден гражданин в бессознательном состоянии, и бойцы санитарного звена относили его на носилках, — устроил 15 человек», — записывала в дневнике 14 февраля 1942 года Э.Г. Левина{624}. Вероятно, управхоз был движим не только альтруизмом: ему приходилось вывозить трупы умерших жильцов, а труд этот был тяжелым. Такой прием не мог, однако, действовать безотказно, и потому чаще подкидывали нуждающихся в помощи людей прямо к дверям больниц{625}. «Целых не берем», — ответила одна из санитарок тем, кто привел в больницу упавшего на снег человека{626}; требовались зримые доказательства, что он пострадал от обстрела. Приходилось хитрить — вот как медсестра и врач ремесленного училища пытались подкормить истощенных подростков: «Мы довозили до больницы на саночках мальчика и оставляли и из-за угла следили, когда возьмут»{627}.
Участь таких пациентов была незавидной. Встречали их руганью, устраивали в коридорах (других мест в переполненных больницах не находилось), иногда отправляли домой пешком, оказав первую медицинскую помощь. Мотивы таких действий секретом не были. В случае кончины пациентов приходилось отвечать за повышение уровня смертности, некому было ухаживать за обреченными людьми, не на чем и некому было вывозить трупы. «Больницы были полны трупов. Пришлось нашим дружинницам помогать и в больницах выносить трупы, освобождать после трупов места для живых», — сообщала А.Д. Якунина, заметив при этом, что «больница представляла собой проходной морг»{628}. Л. Шапорина отметила в дневниковой записи 16—17 февраля 1942 года, что от двух трупов, лежащих в помещении клуба месяц, «несмотря на холод, смрад пошел по всей больнице»{629}.
Легко и оправданно было сослаться на инструкции, на то, что нельзя обслужить всех, что нет лекарств и еды, — но жизнь поправляла многое, сострадание смягчало неумолимость отказа, брали сюда и дистрофиков. «Что же… вы принесли к нам покойника?» — возмущалась дежурная сестра одной из больниц, когда туда М. Разина пыталась поместить подобранную на улице женщину. Так, «в долгих спорах», сопровождаемых криком медсестры («вы ответите за самоуправство, за безобразие»), подняли ее на третий этаж. У дежурной сестры, конечно, имелись веские возражения и ее можно было понять, но вот как закончился этот эпизод: «Наша больная пришла в себя, заплакала и стала целовать мне руки. Мы тоже заплакали, а дежурная сестра махнула рукой и ушла»{630}.
Работа в госпиталях и больницах являлась очень тяжелой не только ввиду бытовых трудностей. Контуженные, испытавшие сильные боли, не оправившиеся от пережитых потрясений, последствий бомбежек и гибели родных люди, оказавшиеся здесь, отличались нервностью, обостренно воспринимали каждую мелочь, способны были в любой оплошности увидеть скрытый умысел. От врачей и сестер требовалось внимание к нуждам пациентов, но как исполнить их просьбы, если всего не хватало. «Как тяжело и обидно! Когда они лежат… тогда “сестренка” и “спасибо”, а чуть легче стало, как “костылем по голове”», — жаловалась в письме родным 23 ноября 1942 года Л.С. Левитан{631}. Больные при переводе в новое лечебное учреждение, как сообщал А. Коровин, «внезапно становились неузнаваемо капризными, требовательными», пришлось ему увидеть и «заплаканных девушек», отказавшихся их обслуживать{632}.
Такие случаи были, но надо отметить и другое. Сколько раз в воспоминаниях, дневниках и письмах мы обнаруживаем рассказы о том, как искренне горевали врачи и сестры, не сумев спасти больных, с каким содроганием они говорили о их муках. Пациенты иногда подкармливали своим пайком голодных медсестер и ютившихся рядом их детей — и об этом необходимо упомянуть. Умирающие люди вели доверительные беседы с теми, кто ухаживал за ними, просили писать за них письма, рассказывали семейные истории. Не все становились здесь близкими друзьями, но человеческое неизбежно прорывалось через раздражение из-за тяжелых ведер и замызганных полов, через перепалки с больными. Одна из женщин рассказывала о «пареньке», которого опекали в больнице. Вот эти люди, простые, бесхитростные в своих признаниях без патетики и прикрас: «Привезли его, он стоять не мог, его внесли… И когда он уходил, мы его нарядили. Одежки-то много всякой оставалось, мы все это перестирали, одели и… от нас ушел — ну просто же я не знаю, принц какой-то»{633}.
Состояние больниц на рубеже 1941 — 1942 годов было плохим. Отсутствовал свет, не хватало топлива и керосина. Главной проблемой стало прекращение подачи воды. Ее нечем было согреть. Больных в холодной воде полностью мыть было нельзя, иногда неделями не проводилась санобработка. «Укладывали на доски, перекинутые через ванны… обмывали прохладной мыльной водой доступные для мочалки незабинтованные части. Раненые дрожали от холода и громко щелкали зубами», — вспоминал А. Коровин{634}.
Отсутствие мыла старались восполнить щелочными средствами, которые оборачивали тряпками, но они сильно разъедали руки. Поскольку не хватало бинтов и марли, размачивали в растворах использованные гипсовые материалы, затем они простирывались. Не все нуждавшиеся имели костыли (особенно дефицитными стали детские костыли). Скудным был ассортимент медикаментов. В госпитале на Менделеевской линии раны приходилось коптить дымом. Не все были обеспечены теплой запасной одеждой, обувью, варежками, шерстяными носками{635}. В докладной записке военного отдела ГК ВКП(б) (март 1942 года) отмечалось, что в госпиталях «ухудшилось питание, прекратилась стирка и смена белья, бойцы не обмывались, появилась среди раненых и больных вшивость, упало санитарное состояние… (прекращение работы уборных, умывальников и т. д.)»{636}. А.Н. Болдырев в начале 1942 года видел в одном из госпиталей, считавшемся лучшим в городе, уборную, загаженную «в навал, холодную»{637}.
Положение в госпиталях и больницах начало меняться со второй половины весны 1942 года. Связано это было во многом с улучшением питания в городе и ремонтом водопроводов, использованием деревянных заборов и домов в качестве дров для отопления больниц и госпиталей, а также с эвакуацией в тыл тяжелобольных, которых не могли вывезти из города до открытия ледовой трассы. Нельзя не отметить и шефскую помощь предприятий, школ и учреждений. Шефская работа имела свои спады и подъемы, обусловленные положением в городе, но даже и в «смертное время» она не прекращалась. Отдавали или шили теплую одежду для больных, собирали подарки, посуду (ее ле хватало в больницах). Пациентам читали книги и газеты, помогали писать письма. Дети порой давали концерты{638}. Их часто видели в госпиталях в сентябре—октябре 1942 года. «Иногда нам дают несложную работу: скручивать бинты, делать тампоны. Один раз мыли посуду», — вспоминала школьница Г. К Зимницкая{639}. К госпиталям весной 1942 года было «прикреплено» 351 городское предприятие. На них создавались бригады, которые помогали убирать палаты, стирать белье{640}; летом 1942 года обязали предприятия отдавать часть урожая с их огородов лечебным учреждениям. Конечно, при этом не могло не возникнуть трений, — как вспоминала директор фабрики «Светоч» А.П. Алексеева, «когда мы делили урожай, мы даже с госпиталем ссорились… хотели им дать поменьше картофеля»{641}. Это объяснимо, все были голодны и, наверное, делились с другими людьми порой неохотно, — но делились и отдавали продукты, хотя и не без колебаний. И несли из домов свою посуду и, будучи сами истощенными, мыли полы. Особо хочется отметить помощь прихожан и священнослужителей. Никто не принуждал их к оказанию шефской помощи, но и они, движимые чувством милосердия и сострадания, как могли пытались смягчить муки несчастных людей, пытавшихся выжить в больницах и госпиталях. Около ста полотенец, бинты, теплая одежда были собраны приходом Спасо-Преображенского собора и переданы в больницы и госпитали{642}.
Помощь шефов была тем нужнее, что больные жили часто впроголодь. Одаривать их щедрыми госпитальными пайками не имелось возможностей, хотя они и рассчитывали на это. «Голодающих ни в какой стадии в больницы не принимают — кормить нечем», — сообщал В. Кулябко{643}. Часть пациентов подкармливали родные из своих запасов: карточки у заболевших изымались, они переводились на трехразовое ежедневное котловое питание в столовых. Плохо пришлось тем, кто не имел такой поддержки. «Просит меня Христом-Богом прислать ему граммов 200 хлеба и густой каши», — сообщала А.Н. Боровикова об одном из рабочих, помещенных в больницу{644}. Здесь голод ощущался еще сильнее, было меньше возможностей как-то извернуться, приготовить домашние блюда из немыслимых суррогатов, что-то взять в долг. «На кой… мне порошки, мне жрать давай» — так иногда отвечали в больнице медсестрам{645}. Пациентам разрешалось взвешивать свою порцию на весах, но случалось, что и кипяток для них некому было подать. Побывавший в госпитале Л. А. Ходорков описал такую сцену: «Палата. Сестра принесла кипяток, на всех койках зашевелились. Сестра, мне… Сестра, мне. Давно не давали кипяток — дня три»{646}.
Кормить больных стали сытнее с лета 1942 года, но «слабое питание» отмечалось и в это время. Л.В. Шапорина, лечившаяся в больнице в августе 1942 года, передавала в дневнике меню столовой в «сытый день»: «на завтрак — 200 гр. гречневой каши и чай, на обед — суп из зеленых листьев капусты с крупицами пшена, 220 гр. не очень густой рисовой каши с изюмом, а также неполный стакан киселя из урюка». Ужинала она 200 граммами жидкой «овсянки»{647}. А вот меню «генеральского» госпиталя в то же лето 1942 года: «водка, шпроты, сардины, сыр, крабы, масло — неограниченно, а затем шашлык на палочке с рисом и салатом»{648}.
Для людей, не бывавших в генеральских столовых, посещение родных в госпиталях являлось нередко и способом подкормиться самим. Они несли сюда скудные дары, но рассчитывали, что перепадет что-то и им из больничных продуктовых наборов. «Я приходила к ней каждый день, не только потому, что я хотела ее видеть, но и потому, что она делилась со мной супом, который ей давали», — вспоминала о посещении матери в больнице Н.Е. Гаврилина{649}. Случалось, детей, особенно маленьких, приведенных родителями в больницу, угощали и другие больные, движимые состраданием.
Разговоры о хищениях в госпиталях и больницах были частыми в городе и для этого имелись основания. Работники здесь получали не только карточку I категории, но могли и получать еду, оставшуюся после умерших, еду, которую не успели «разверстать» между теми, кто только недавно прибыл на лечение и не был поставлен на учет. Для медицинских работников оформлялись пропуски в столовые как для больных, на кухне делали более жидкими каши и супы, не выдавали пациентам причитавшихся им дополнительных продуктов, о чем последние могли и не знать, — всё было… Отметим, сколь часто здесь кормили «концертантов», артистов, чтецов, лекторов, — откуда же взялись для этого продукты, если не из общего больничного котла.
Большинство врачей и медсестер, однако, не роскошествовали. Умирали от истощения и они. «Встаю в очередь, а впереди женщина как-то случайно говорит: “…у нас на работе все умирают, мало народу остается”. А она, оказывается, санитарка из Максимилиановскои больницы. А я думаю, там требуются люди, может, и меня возьмут… Пошла туда в отдел кадров и говорю, что пришла устраиваться к ним на работу, так как знаю, что у них не хватает людей. Меня оформили и взяли в больницу в качестве разнорабочей», — вспоминала Н.И. Быковская{650}. Многие врачи и медсестры поддерживали своих родных, нередко иждивенцев, да и не столь сильно в «смертное время» выдачи по рабочим карточкам превышали нормы служащих. «Кормили больных — протягивали ложку с кашей, и сами рот открывали», — вспоминала А.М. Безобразова{651}. Котловое питание в госпиталях в первый голодный месяц (ноябрь 1941 года) даже по рабочим карточкам являлось скудным: жидкий (то есть пустой) суп, каша-размазня, 50 граммов мяса и 400 граммов хлеба — главное достоинство такой карточки, ради чего и нанимались работать в больницы.
Плохим было и обслуживание в поликлиниках в конце 1941-го — первой половине 1942 года. Врачи работали в отапливаемых «буржуйками» помещениях, где иногда окна даже закладывались матрацами. «Поднимаюсь по темной лестнице. В регистратуре, в кабинетах холодно. Люди в халатах поверх пальто мне делают огромное одолжение — пускают в туалет для служащих, где стоят соответствующие ведра», — вспоминала А.И. Воеводская{652}. Принимая больных, врачи не снимали пальто.
Многие из них опухали от голода, передвигались с трудом, обессилевали и не могли отвечать на вызовы больных, прикованных голодом к постелям. Врача иногда приходилось ожидать по 2—4 дня, и, понятно, исход болезни за это время мог стать летальным. В отчете о работе отдела здравоохранения Ленгорисполкома (1943 год) отмечалось, что положение поликлиник особенно ухудшилось в декабре 1941-го — марте 1942 года, а в январе—феврале 1942 года они «почти не оказывали квалифицированной медицинской помощи»{653}. Последняя чаще всего выявлялась в примитивных формах.
Ассортимент аптек в «смертное время» был скудным. Лекарства стоили обычно дороже, чем хлеб, и ленинградцы, в поисках пищи, чаще заглядывали в магазины, чем в аптеки, но всё, что было съедобным, оказалось выкупленным в октябре—ноябре 1941 года. Иногда в аптеках и около них находили трупы дистрофиков, надеявшихся, что лекарства дадут хоть какой-то шанс спастись от гибели. «В аптеке умирали двое мужчин и женщина, прося о помощи. Старик аптекарь беспомощно разводил руками», — отмечала в дневнике 16 января 1942 года М.С. Коноплева{654}. Аптеки закрывались не только из-за нехватки товаров. «Некоторые аптеки открыты, но за отсутствием воды и света рецепты не принимают», — сообщал В.А. Заветновский дочери 5 февраля 1942 года{655}.
Провести необходимое обследование в промерзших комнатах, без лекарств, без анализов было трудно, средств, которые помогали бы смягчить боль, тоже не хватало. Одна из блокадниц рассказывала о матери, у которой из-за дистрофии выпадала кишка. Вправление ее было мучительным, от нестерпимых страданий мать кричала, ее дочь, ждавшая в коридоре, плакала, слыша стоны{656}.
Поликлиники были переполнены: число людей, нуждавшихся в продлении бюллетеней, в «смертное время» необычайно возросло. «Там такая свалка, такая ревущая, осаждающая толпа до ручки дошедших женщин, что не подступись», — писал в дневнике А.Н. Болдырев{657}. В поликлиники нередко приводили людей, подобранных на улице. Судьба многих из них была трагичной. Д.С. Лихачев, спросив врача о том, что будет с ними, получил прямой ответ: «Они умрут». Доставлять в больницы их было не на чем, и, как пояснил врач, кормить их там все равно нечем{658}. Их считали обреченными. Раздраженным, голодным врачам порою было не до них, требовалось прежде всего спасать живых. «На скамейке около лестницы лежит умирающий или труп. Он доплелся сюда и дальше не может, и к нему никто не подходит, бесполезно», — рассказывала А.И. Воеводская{659}. О том же говорилось и в дневнике М.С. Коноплевой, причем описанная ею сцена относится к концу мая 1942 года, когда за работой врачей власти стали следить пристальнее: «Сегодня на скамейке в коридоре поликлиники лежала и беспрерывно стонала женщина с типичным для дистрофиков лицом — обтянутый… кожей… костяк, потухшие глаза, отечная нижняя часть лица. Женщина, по-видимому, теряла сознание, ее голова все время свешивалась, и она падала, но на это мало обращали внимание. Подошел врач, послушал сердце, послушал пульс, безнадежно махнул рукой, а санитарка сказала: “И зачем они тащатся сюда умирать — лежала бы дома”. Кругом пришедшие к врачам больные пререкались и ссорились из-за очередей»{660}.
Не лучшим, к сожалению, иногда было здесь отношение к детям и подросткам. Директор детского дома А.Н. Миронова, обнаружив в пустующей квартире двух девочек (отец их погиб на фронте, мать попала в больницу), привела одну из них, Лилю, в детскую поликлинику Надолго она там не задержалась: «В 5 часов меня потрясла неожиданная встреча. По забору, шатаясь, идет Лиля — после меня дежурный врач сказал ей, что для нее нет места, а санитарка… выгнала Лилю на улицу». Никакие записки, которые писала А.Н. Миронова в райсовет, ей не помогли — девочка умерла через два дня{661}.
Скорее всего, это было редкостью, да и во «взрослых» поликлиниках не каждый день лежали трупы в коридоpax. Но то, что врачи мало чем могли помочь, сомнению не подлежит. Однако, и эта помощь являлась ценной, когда люди оказывались на дне блокады. Конечно, и здесь, как и везде, какое-либо вознаграждение играло немалую роль — доставались припрятанные лекарства, осмотр проводился более внимательно. Осуждать никого нельзя — многие врачи кормили не только себя, но и других, не имевших источников пропитания, ждавших, что с ними чем-нибудь поделятся. А.Н. Болдырев, попросив сделать ему укол аскорбиновой кислоты, услышал, как врач в ответ «туманно говорил об антисанитарии и трудности сего в условиях поликлиники. — “Вот если бы частным образом”». Приступ негодования охватывает его, он не сдерживается в выражениях: «Грязные хищники! В поликлинике можно купить всё: любой диагноз, бюллетень освобождения от всех видов государственного принуждения, в том числе от военной службы»{662}.
Так ли это было в действительности, сказать трудно. Возможно, здесь пересказываются распространенные слухи, в самом болдыревском дневнике, очень подробном, сведений об этом не найти. Врачи поликлиник, как и другие ленинградцы, испытали на себе все ужасы блокады. Кому-то было легче, кому-то труднее, но голодал почти каждый. Не они виновны в том, что не имелось лекарств, — где их взять? И как осуждать их раздражительность и безразличие — где еще можно увидеть такую бездну горя и как при этом оставаться добрым и мягким? Обслуживание в поликлиниках улучшилось с лета—осени 1942 года. Было запрещено ставить на всех бюллетенях единственный диагноз «дистрофия» — это мешало распознавать другие болезни, требовавшие незамедлительного лечения. Перестали видеть умерших в коридорах и на лестницах поликлиник, немного расширился ассортимент лекарств. Все это, разумеется, было мало похоже на идиллию, но ничто не достигается в одночасье.
Блокада была полностью снята в боях 14—27 января 1944 года во время Ленинградско-Новгородской операции. В стратегических планах на 1944 год она не являлась основной, но была важна тем, что могла стать предпосылкой для разгрома немецких войск, занимавших Белоруссию. Группа армий «Север» насчитывала в это время свыше 700 тысяч человек, имела глубоко эшелонированную оборону, причем наиболее укрепленным являлся участок дороги от Новгорода до Чудова. Главной задачей операции, стоявшей перед Волховским фонтом, было не «выдавливание» 18-й армии на заранее подготовленные позиции, а ее расчленение и ликвидация. Полностью выполнить этот план не удалось, но сама армия понесла тяжелые потери. Как вспоминал К.А. Мерецков, «операцию планировалось провести в три этапа. На первом, продолжительностью в шесть дней, надо было продвинуться на 25 километров и освободить Новгород с окрестностями. На втором этапе мы намеревались в течение четырех дней пройти еще 30 километров и дойти до восточного изгиба русла реки Луга. Третий этап (10 дней, 50 километров) завершал операцию: овладев городом Луга, мы должны были развернуть свои главные силы для действий в Юго-Западном направлении, на Псков и Остров, причем одну армию я собирался перебросить по Чудскому озеру для удара в сторону Тарту. Но этим дело не исчерпывалось. Предусматривался еще четвертый этап наступления, глубиной в 35 километров, рассчитанный на непосредственную подготовку к освобождению прибалтийских республик Всего на операцию нам отвели месяц»{663}.
Наступление должно было проводиться силами трех фронтов — Ленинградского, Волховского и 2-го Прибалтийского. 14 января 1944 года начались атаки войск Ленинградского фронта с Ораниенбаумского плацдарма. 15 января немцы изгнаны с Пулковских высот, 19 января была взята Воронья гора — важный узел германской обороны. Одновременно 14 января начал операцию Волховский фронт. 19 января был взят Новгород — главная цель фронта на первом этапе сражения. 21 января была освобождена Мга, 24 января — Пушкин, Павловск и еще более сорока населенных пунктов, 26 января — Гатчина и Тосно. 27 января было завершено освобождение Ленинграда от блокады, противника отбросили от города по всему фронту на 65— 100 километров. 29 января советские войска захватили Чудов, в конце января удалось вытеснить немцев из Шимска, Луги и пробиться к Приильменью.
Развитие событий под Ленинградом в январе 1944 года показало, правда, в меньших масштабах, тот сценарий краха группы армий, который столь ярко проявился в западной России в конце июня — начале июля 1944 года. Возможность переброски резервов от одной армии к другой была крайне затруднена вследствие ударов с двух сторон. После взятия Новгорода возникла угроза нарушения тыловых коммуникаций группировки фельдмаршала Г. фон Кюхлера, которая рисковала попасть в «котел». Задачей группы армий стал теперь переход на позиции, которые обеспечили бы долговременную оборону. Такими обычно бывают водные артерии, усиленные дотами, дзотами и защищенные несколькими линиями окопов, минными полями и противотанковыми рвами. Поскольку становившееся все более беспорядочным и неконтролируемым отступление группы армий, теснимой фронтами, начало напоминать картины Московской битвы, Гитлер сместил Г. фон Кюхлера с поста командующего группой армий «Север» и 31 января назначил на него В. Моделя, считавшегося испытанным мастером обороны. Моделю удалось приостановить продвижение советских дивизий по линии Нарва — Псков — Остров. Примечательно, что ему пришлось заниматься тем же самым в Белоруссии после развала здесь германского фронта.
Снятие блокады не сразу сказалось на повседневной жизни Ленинграда. Весной 1944 года прекратились обстрелы города, но раны его залечивались долго и мучительно. Те, кто приехал из эвакуации и обладал зачастую более острым зрением, чем давно привыкшие к разрухе горожане, обнаруживали приметы войны всюду: неотремонтированные здания, кучи кирпича и щебня, рытвины и ямы, «запущенные» улицы, грязь на мостовых, трава на асфальте, грядки и огороды на центральных улицах, несмытые предупредительные надписи на стенах домов. Ремонт проводился в 1944 году чаще всего там, куда возвращались студенты и рабочие, вывезенные в 1941 — 1942 годах из Ленинграда, там, где высились здания, ставшие жемчужиной петербургской архитектуры.