Новенькая. Рассказы - Леонид Пантелеев 2 стр.


Улицы города никогда не были пустыми. Здесь видели и людей, безучастных ко всему, и тех, кто стремился выжить любой ценой. Здесь пульс блокадного Ленинграда ощущался сильнее всего. Шли туда, где был хлеб, шли к тем, кто нуждался в помощи, шли, провожая в последний путь, шли по заснеженным улицам, шатаясь и падая, умирая и прося о поддержке, — шли, шли, шли…

Первые бомбежки обезобразили город воронками, руинами, поваленными деревьями, битым кирпичом на залитых кровью мостовых, выброшенной из домов мебелью. Всюду виднелись оборванные провода, под ногами хрустело стекло. З.В. Янушевич вспоминала, как после попадания бомбы в один из домов были разбиты окна всех зданий на расстоянии 200—300 метров от него{9}.

Места, пострадавшие от обстрелов, огораживали рогатками, вывешивали таблички, предупреждавшие об опасности. Боялись и неразорвавшихся бомб, ушедших глубоко под землю, и накренившихся, готовых упасть в любую минуту остовов зданий. До того времени, пока это зрелище не стало привычным, у заграждений часто собиралась толпа, обычно молчаливая. В сентябре—ноябре 1941 года, пока город еще не пришел в упадок, пока спасатели могли оказать помощь каждому, улицы старались расчищать от обломков и даже восстанавливать разрушенные дома. Так, 6 ноября 1941 года выложили кирпичом первый этаж разбомбленного левого крыла здания Кировского театра{10}. Потом на руины перестали обращать внимание. Не имелось ни сил, ни средств убирать их, как не было и уверенности в том, что завтра они снова не превратятся в груду камней.

Места, наиболее опасные при артобстрелах, отмечались надписями на домах. Окна и даже двери магазинов, предприятий и учреждений обкладывались мешками с песком, заколачивались досками и щитами из фанеры. Входили в них часто не с улицы, а со двора{11}. Одному из приехавших в Ленинград летом 1942 года запомнилось, что во многих уцелевших зданиях были разбиты стекла{12}. Пустые глазницы домов сразу придали улицам мрачный колорит, наложивший неизгладимый отпечаток на символику блокадного Ленинграда. Зияющие раны города старались прикрыть огромными плакатами из картона и фанеры. Но не было таких щитов, которые могли бы целиком заслонить собою разрушенный дом — раны кровоточили всюду.

Тематика плакатов, призывавших бороться с врагом, с 1942 года значительно расширилась. Советовали, как готовиться к зиме, где лучше хранить овощи, как следить за здоровьем, как уберечься от пожаров. Трудно сказать, все ли внимательно читали эти знакомые с детства «житейские» наставления, спеша на работу, домой или в магазин и столовую. Пустоту улиц оттеняли только немногочисленные группы людей, которые собирались у досок объявлений или у заборов, где вывешивались газеты. Останавливались блокадники и у радиоприемников, отчасти и потому, что радио работало не во всех домах. Побывавший в сентябре 1942 года на Невском проспекте Николай Дмитриевич Синцов отметил, что «радиорупоры не умолкают ни на минуту: то боевой доклад, то музыка, то короткая реклама о театре Музкомедии или различных краткосрочных курсах, то просто мерный стук метронома»{13}.

В «смертное время» — самые страшные, голодные месяцы конца 1941-го — начала 1942 года — картина была иной. Радио работало с перерывами, да и сложно представить среди слушателей уличных «рупоров» медленно, словно на ощупь бредущих людей, часто не отзывающихся на крики и мольбы о помощи упавших рядом. Газеты мало кто видел в эти дни. Их перестали вывешивать с декабря 1941 года на улицах, их невозможно было купить в киосках. «Первая газета стала расклеиваться на заборах только весной», — вспоминал Д.С. Лихачев{14}. Количество полос «Ленинградской правды» сильно уменьшилось, а описаний правдивых картин жизни осадного города в ней было мало, хотя это и не может быть поставлено в вину их авторам. Не все могли подписаться на газеты. А.П. Остроумова-Лебедева даже в марте 1943 года ходила читать их на заборах у Лесного проспекта{15}.

Когда кольцо окружения замкнулось, город оказался разбитым «транспортным параличом». Последствия не замедлили сказаться. О неисчислимых бедствиях, муках и страданиях ленинградцев, замерзавших в пути от холода, падавших от истощения, погибавших под бомбами, говорит каждый из очевидцев блокады. Ощутимее всего стало прекращение трамвайного движения.

Ранней осенью 1941 года трамваи еще ходили до Средней Рогатки, у которой «ковырялись детскими лопатками женщины, дети и старики, пытаясь найти остатки… капустной хряпы». Возили трамваи тех, кто неподалеку рыл окопы, возводил валы, строил оборонительные сооружения{16}. До конца ноября число трамваев постепенно, но неуклонно начало снижаться, и даже такой осторожный бытописатель тех дней, как Н. Тихонов, заметил «неимоверную давку» в них в вечернее время. Замедление движения трамваев после 8 сентября 1941 года во многом обусловливалось и бомбежками. При извещении о том, что «район подвергается артиллерийскому обстрелу», трамваи должны были идти в обход, дальше от мест поражения. Пассажиры высаживались, и трамваи шли пустыми в районы, которые не бомбили. Не обошлось на первых порах и без сбоев. Радиотрансляционные зоны в это время охватывали несколько районов, и стоило начаться обстрелу одного из них, как получали предупреждение и те вагоновожатые, которые работали в безопасных районах{17}. Отметим, что именно при артобстрелах (а не налетах) среди пассажиров трамваев было зафиксировано наибольшее число жертв. Особенно трагичной оказалась судьба пассажиров, ехавших в переполненном трамвае и попавших под обстрел у Сытного рынка: погибли несколько десятков человек.

В начале декабря 1941 года трамваи ходили в основном утром и вечером — но и тогда с перебоями. 2 декабря актер Федор Михайлович Никитин отметил в дневнике, что трамваи «окончательно встали», но полностью прекратилось их движение только через несколько недель. 9 декабря Ленгорисполком сократил ряд трамвайных маршрутов, уменьшилось количество вагонов. Сокращения эти нельзя признать масштабными, но попытки постепенно и упорядоченно перестроить трамвайное хозяйство в условиях первой блокадной зимы оказались, однако, недолговечными. Развал хозяйства произошел буквально в считаные дни, и предотвратить его в то время, когда повсеместно стала остро ощущаться нехватка электричества, Ленгорисполком был не в силах. В середине декабря трамваи почти перестали встречать на улицах города, а те, которые еще работали, часто ездили не по «своим» маршрутам. Точно определить число, когда по Ленинграду в 1941 году проехал последний трамвай, очень сложно (очевидцы говорят о разных датах), но многие историки соглашаются с тем, что это произошло в третьей декаде декабря. Часть трамваев не удалось вывезти в парки из-за внезапной остановки тока. Некоторые из них покосились за зиму от бомбежек, стекла в них были выбиты, убрать их не удалось — трамвайные пути занесло снегом. Картина «умирания» блокадного трамвая в декабре 1941 года ярко и даже чересчур живописно освещена военным хирургом Аркадием Коровиным: «Я видел, как беспомощно и долго он буксовал по заметенным и скользким рельсам, не в силах сдвинуться с места. Последними из него вышли две обвязанные платками женщины—кондукторша и вожатый, и, поддерживая друг друга, тихо побрели…»{18}

Работа грузовых трамваев возобновилась в начале марта 1942 года, когда стали очищать город от снега, льда и грязи. 15 апреля 1942 года по городу пошли трамваи с пассажирами — этот день являлся одной из самых значительных блокадных вех. Очевидцы запомнили крики и слезы, которыми их встречали, и предельную вежливость, соблюдаемую на первых порах пассажирами. Вначале было открыто движение по пяти маршрутам, связавшим разные концы города. Самым длинным оказался маршрут от острова Голодай до Волковского проспекта, отмеченный даже в блокадном «черном юморе»: «Поголодаю, поголодаю, да на Волково». Число маршрутов постепенно увеличилось к 1943 году до тринадцати, ходили трамваи с 6 часов 30 минут, последнее отправление их с конечного пункта в 21 час 30 минут; с 22 часов хождение по улицам было запрещено. Скопление людей на трамвайных остановках вело к многочисленным жертвам при обстрелах, поэтому их пытались устанавливать рядом с «естественными» убежищами — арками и подъездами домов — и убирать с перекрестных улиц{19}.

Если летом в опустевшем после массовой эвакуации и отъезда жителей на огородные работы городе в трамваях стало свободнее, то осенью 1942 года они обычно ходили переполненными. Трамваями пользовались не только горожане, но и военнослужащие, что усиливало транспортную разруху. Очевидец, отметивший «зоологические драки» в трамвае 9 ноября 1942 года, объяснял это тем, что «матросы срывали на остановке у Невского людей с… площадки, меня в том числе, прорывали себе дорогу». Он же несколько недель спустя записал в дневнике «бытовавшее тогда в городе “модное изречение”: “У меня нету столько свободного времени, чтобы ездить на трамвае”»{20}. Такие свидетельства не единичны. «Тьма народу… Два трамвая пришлось пропустить — не попала. В третий попала нахальством и чудом» — все это Анастасии Уманской пришлось испытать 12 декабря 1942 года{21}. Весьма непрезентабельным даже в 1943 году оставался внешний вид вагонов — средств для ремонта их не было, непрекращающиеся бомбардировки в это время только усилились. «Попадаются вагоны, в которых лишь одно стекло, а все остальные заделаны фанерой», — сообщал Н.Д. Синцов родным 24 мая 1943 года{22}.

Редко видели на улицах в первую блокадную зиму и автомобили. Постановление Ленгорисполкома 20 декабря 1941 года отчетливо показывает, сколь скупой рукой отпускался тогда бензин разным ведомствам. Больше всего бензина (20 тонн) передавалось для нужд «ответственных работников», 13,5 тонны предлагалось выделить тресту хлебопечения. На 2 февраля 1942 года в учреждениях Наркомата торговли находилось 125 автомашин — и это в городе, где жили несколько миллионов человек и работали сотни магазинов, булочных и столовых. Отметим, что Ленгорисполком тогда обслуживали 348 автомобилей, в то время как учреждения Наркомата здравоохранения (в том числе службу «Скорой помощи») — 179.{23} «Нанять» машину для перевозки людей и имущества удавалось не всем — и самих автомашин было мало, и шоферы часто «заламывали» такую цену, которая оказывалась непосильной для горожан. Лишь позднее, в 1943 году, машины стали чаще видеть на улицах города, но увеличению их парка продолжали препятствовать нехватка персонала, горюче-смазочных материалов и резины. Неудивительно поэтому, что зимой 1941/42 года на санках и тележках развозили по магазинам 96—98 процентов грузов{24}. Санки стали универсальным транспортным средством в это время — на них везли свои вещи эвакуированные, на них доставляли в больницы обессиленных блокадников, их использовали для перевозки трупов к местам захоронений. После блокадной зимы редко видели велосипеды на городских улицах. В апреле 1942 года их владельцы должны были зарегистрироваться, причем запретили продавать, покупать и передавать велосипеды{25}.

Когда видишь кинокадры или фотографии, на которых запечатлена осада Ленинграда, сразу обращаешь внимание на троллейбусы, застывшие среди сугробов, покосившиеся, с оборванными проводами и выбитыми стеклами. Троллейбусов было мало в городе и до войны (всего действовало пять маршрутов), но именно они, став обязательной частью городского пейзажа, являлись одной из ярких примет блокады. Троллейбусы прекратили работать 20 декабря 1941 года в силу тех же причин, что и трамваи, — из-за отсутствия тока. Восстанавливать троллейбусное движение во время блокады не стали, хотя вагоны и пытались убрать с улиц после первой зимы. Ввиду малочисленности троллейбусов даже возобновление их работы в полном объеме транспортных проблем не решало, а эксплуатация их, видимо, являлась более дорогой, чем трамваев.

Вмерзшие в землю троллейбусы и трамваи, как и неубранные огромные снежные сугробы, — это символы блокадных дней. Очевидцы вспоминают, что сугробы порой достигали роста человека, полностью скрывая от прохожих тротуары{26}. Блокадники часто шли по тропкам, проложенным посередине улиц, — здесь было меньше снега, поскольку даже в январе 1942 года некоторые дороги очищались для проезда военных и эвакуационных машин. С изумлением отмечали, что какие-то места в это время даже посыпались песком{27}, но это являлось скорее исключением, чем правилом. Поскольку снег некуда, да и некому было вывозить, его сгребали к обочине дороги. Создавались целые снежные горки — они хорошо видны на фотографиях, запечатлевших субботники весной 1942 года.

Город погрузился во тьму. Ввиду потерь в дневное время самолеты противника бомбили город обычно ночью. Освещение улиц прекратилось, жильцы домов были обязаны затемнять окна. В те окна, которые не успели ночью затемнить, патрули иногда стреляли из оружия. Правда, такие случаи являлись редкими и они не поощрялись «верхами»{28}. В целях маскировки со зданий убирались таблички с названиями улиц и номерами домов{29}. Камуфлировались купола и крыши знаменитых исторических зданий, наиболее ценные памятники обшивались досками, обкладывались мешками с песком, зарывались в землю.

Часть горожан пользовались на улицах электрическими фонариками, но они имелись не у всех. «Ужасная», «непроглядная», «абсолютная» тьма — таким запомнился город блокадникам{30}. Нередко прохожие сталкивались на дороге, не замечая друг друга, а при эвакуации одного из госпиталей больные даже сбивались с пути и «девушки-сестры подолгу разыскивали их в безлюдных переулках»{31}. В блокадных анналах можно найти и рассказ о том, как женщина заблудилась в своем дворе, тщетно пытаясь найти дверь парадной{32}. Особенно трудно было тем, кто плохо видел, кто падал, будучи истощенным, от малейшего толчка и не имел сил блуждать по закоулкам, не различая даже контуров домов.

И люди на улицах стали другими. Замедленное и монотонное движение толпы, безразличие людей, их неразговорчивость и неповоротливость, мрачность лиц, нежелание уступать дорогу и придерживаться правой стороны — если это наблюдалось не всегда и не у всех, то все же являлось весьма заметным и потому не могло не отразиться в записях очевидцев{33}. Более быстрыми движения людей становились во время обстрелов, налетов, в тех случаях, когда требовалось скорее дойти до столовой, работавшей до определенного часа, или к прилавку, чтобы не оказаться последним в очереди.

Правила перехода улиц стали часто нарушаться сразу после начала войны. «Точно все сговорились: во время войны и порядка не нужно. И так относились не только обыватели, но и милиционеры», — сетовал К.И. Сельцер{34}. Горожане ходили по улицам, не различая тротуаров и мостовых. На одной из блокадных фотографий мы видим даже детей, бредущих посередине Невского проспекта. Иначе и быть не могло: машины ездили редко, проезжая часть улиц быстрее расчищалась.

Осенью 1941 года, когда ожидался штурм Ленинграда, на улицах сооружали баррикады, устанавливали надолбы против танков, заграждения из колючей проволоки. Угловые дома на перекрестках переделывали в доты{35}. Их отделывали для прочности кирпичом, а окна нижних этажей превращались в щели. Материалом для баррикад служили, как отмечала Анна Исааковна Воеводская, увидевшая их на Боровой улице, «всякое барахло и старая железная кровать»{36}. Большого размаха это начинание не получило и являлось скорее импровизацией, хотя часть баррикад убрали лишь после прорыва блокады. Сомнительно, чтобы они могли принести пользу. Для артиллерии противника быстро снести такие груды песка и металла не составило бы труда. Мобилизованных на военные работы обычно отправляли рыть окопы не в городе, а ближе к линии фронта.

Приметой осажденного города стали и патрули. Для того чтобы въехать в Ленинград или выехать из него, требовались особые пропуска. Проверкой их занимались комендатуры. В южной и юго-восточной части города были организованы три заградительные линии, особый пропускной режим был введен и на северных окраинах Ленинграда. С 27 августа 1941 года был установлен комендантский час с 10 часов вечера до 5 часов утра. Передвижение по городу в это время запретили, тех, кто нарушал порядок, задерживали. Соответственно, менялся и распорядок работы театров, домов культуры, кинотеатров{37}.

Установленные в Ленинграде заставы и контрольно-пропускные пункты полностью «закрыть» огромный город, разумеется, не могли. Выставлялись они обычно у мостов через Неву, на центральных дорогах{38}. В темное время года документы изучали с помощью фонарей, которые, впрочем, не всегда работали исправно. Следили за всем, проверяли содержимое сумок и багажа, задерживали подозрительных лиц. Запреты, однако, нередко обходили, и, вероятно, сами проверяющие смотрели на многие «прегрешения» сквозь пальцы. И не случайно: не все могли вовремя вернуться домой из-за бомбежек, из-за истощенности, когда недолгий путь занимал несколько часов. В «смертное время» приходилось занимать очередь у магазинов ночью — и разогнать всех «нарушителей» у милиции не имелось ни сил, ни возможностей.

Скажем прямо, заградотряды имели не очень добрую славу в то время. Необходимость их признавали, но и натерпелись от них горожане немало. Заградотряды задерживали тех, кто пытался пробраться на неубранные поля рядом с фронтовой полосой, отнимали продукты, которые удавалось обменять в совхозах и у жителей деревень. Не лучшим было и отношение к милицейским постам в самом городе. О взятках продуктами или деньгами, которые вымогали милиционеры, к сожалению, говорил не один очевидец блокады. «Давай двадцать пять рублей. — Нету. — Ну десять» — таким был разговор милиционера с одной из женщин, не имевшей пропуска{39}. Осуждать их трудно — истощенность милиционеров в первую блокадную зиму не раз отмечалась свидетелями тех дней — но каково было людям, спасавшим себя и своих детей? Они боялись быть задержанными за нарушение комендантского часа, не желали откровенно говорить о том, где взяли продукты, или хотели сохранить хотя бы часть их — и этим пользовались те, кто обязан был следить за порядком в городе. «На нее “напали” (если так можно выразиться) милиционеры. Сперва один у мельницы Ленина отнял полбуханки хлеба и крупы, а потом другой на 1-й линии стянул остатки хлеба, съел пол[овину] супа и также отнял крупы», — передавал в дневниковой записи 19 февраля 1942 года рассказ матери Влад Николаев{40}.

В городе появились и патрули из рабочих. Они не были многочисленными и обычно ночью следили за соблюдением правил светомаскировки, отлавливали «ракетчиков», иногда привлекались для охраны булочных. У парадных домов поочередно дежурили жильцы — блокадной зимой этот ритуал, правда, часто нарушался. Позднее, с января—февраля 1942 года стали постоянно совершать обходы улиц сандружинницы. Обилие сохранившихся свидетельств о том, как проходили мимо лежавших на снегу обессиленных людей, заставляет, однако, предположить, что они могли помочь далеко не всем попавшим в беду

Эти лежавшие на улицах люди, умолявшие прохожих, пытаясь их разжалобить криком и плачем, ползущие по земле, цеплявшиеся за всё, чтобы в одиночку встать на ноги, и бессильно замиравшие, чувствуя свою обреченность, — одна из самых страшных картин осажденного Ленинграда. Падать истощенные люди на улицах стали с ноября 1941 года. Поначалу их даже принимали за пьяных{41}, да и трудно было понять, отчего почти сразу умирал человек, который не был подвержен никаким болезням. Разгадка обнаружилась позднее. Тогда и прозвучало это страшное слово, ставшее символом блокады, — дистрофия. Часто говорилось о том, что ленинградцы, проходившие мимо лежавших на снегу, сами являлись немощными и должны были заботиться прежде всего о себе. С этим трудно спорить, но нередко встречались и те, кто питался столь же скудно, но стремился помочь и другим. Многое зависело не только от здоровья людей, но и от их культуры, воспитания и религиозности.

Безразличие к упавшим людям отчасти проявлялось и потому, что их видели всюду и смирялись с тем, что нельзя помочь каждому. И не надо было ни на кого оглядываться и ни перед кем извиняться — так же поступали и другие блокадники. А уж потом звучали и иные доводы: зачем поднимать обессиленных, если вскоре они опять упадут, не здесь, так там, и стоит ли это делать, если жить им осталось недолго. Да и легче было быстрее пройти мимо них, чем поднять человека, помочь ему добраться до дома, карабкаться по промерзшим ступеням чужого дома, стучать в «выморочные» квартиры, искать его родных… Кто бы решился на это в «смертное время»? Но и уйти сразу не все могли. Поднимали упавшего, пытались его приободрить и уходили, стараясь не оглядываться, — имелась у людей пусть и маленькая толика сострадания и стыда, понимания того, что есть человеческий долг, которым нельзя пренебречь. Позднее с волнением рассказывали, как молча прошли мимо обессилевших, и обязательно писали об этом в воспоминаниях, то оправдываясь, то обвиняя себя, то ограничиваясь бесстрастной репликой, — но писали.

Многообразие тех эпизодов, где горожане проявляли милосердие к обессиленным, трудно подверстать под единые правила. Отметим, однако, что чаще помогали тому, у кого имелось больше шансов выжить, кто громко звал на помощь, не позволяя уклониться еще не совсем очерствевшим людям. Это происходило и в тех случаях, когда поддержка чужого человека не требовала чрезмерных усилий и на помощь ему готовы были прийти не один, а несколько прохожих, — но такое видели редко{42}. Довести ослабевшего человека до дома мало кто решался, поскольку идти он обычно не мог, и его приходилось нести на себе. «Он сначала ногами помогал, а потом совсем обмяк», — писала о своем знакомом Н. Чистякова{43}. Другая блокадница пыталась помочь женщине, просившей ее поднять. Все было тщетно: «…Провела шагов 100, увидела, что так не пойдет сама, и сказала: “Теперь дойдете”. Отойдя, услышала, что женщина упала опять, но поднять ее не вернулась»{44}.

И такое случалось часто. Позднее даже и не оглядывались, понимая, что ничем не смогут помочь и лишь обрекут себя на лишние нравственные муки. Старались (и то не всегда) помочь тем, кто упал только что на глазах у всех, — а «отходивших», лежавших на снегу в немыслимых позах, замерзших, молчавших сторонились. И.И. Жилинский рассказывал о лежавшем на снегу человеке без пальто, к которому никто не подходил, — вероятно, считали его «конченым», зная, как быстро окоченевали истощенные люди на морозе.

Поднимать упавших чаще стали с марта 1942 года, когда начали расчищать улицы, увеличилось число патрулей, а повышение пайков уменьшило число дистрофиков. Милиционеров, многих из которых заменили приехавшие из других городов и не столь истощенные работники НКВД, обязали поднимать всех, кто не мог идти.

Пожалуй, боязнь эпидемий из-за огромного скопления трупов на улицах и во дворах, усилившаяся в преддверии весны, стала одной из главных причин знаменитых «субботников» по очистке города в марте—апреле 1942 года. Попытки мобилизовать горожан на уборку снега предпринимались и в середине декабря 1941 года. Иждивенцев обязывали работать 8 часов в день безвозмездно. В «смертное время» этот почин, конечно, не мог получить размаха. «…Многие наши ходят, поковырявшись, возвращаясь измученными», — отмечено в дневнике известного востоковеда А.Н. Болдырева 17 декабря 1941 года{45}. Дворников еще до весны обязывали расчищать снег перед домами, помогали им изредка и жильцы. Всё это являлось полумерами, а решение Ленгорисполкома 26 января 1942 года очистить город за пять(!) дней хорошо иллюстрирует уровень осведомленности тех, кто пережил блокаду, сидя в Смольном.

11 февраля была создана городская чрезвычайная противоэпидемическая комиссия, а вскоре обратились и за помощью к тем, кто не обязан был выполнять трудовую повинность. На первый «субботник», 8 марта, мало кто пришел. 15 марта людей работало значительно больше, но помогли этому отчасти и драконовские меры, стыдливо именуемые «улучшением организационной работы». 25 марта игра в «добровольные субботники» прекратилась. Не до приличий было — всё требовалось сделать, как это часто случалось при любых кампаниях, в необычайной спешке, за 12 дней, не считаясь с жертвами. Очисткой обязаны были заниматься мужчины от 15 до 60 лет и женщины от 15 до 55 лет. Те, кто работал на остановленных предприятиях, должны были трудиться 8 часов в день, на действующих — не менее 2 часов в день. Дети и домохозяйки обязывались работать 6 часов в день. Выдавались особые книжки, отмечавшие время работы, уклоняющихся от нее задерживали патрули. Раздавались и угрозы лишить нарушителей карточек. Каждому предприятию или учреждению отводились для уборки, как правило, близлежащие территории, иногда даже соседние улицы.

Приводились разные цифры количества людей, очищавших город (официально с 27 марта по 4 апреля число их увеличилось с 143 тысяч до 318 тысяч человек), равно как и показатели их работы: было вывезено от 1 до 3 миллионов тонн мусора, снега и нечистот{46}. Точные данные, наверное, никогда не будут известны: едва ли при подсчетах прибегали к линейкам или весам. Те, кто был мобилизован, часто работать не могли из-за истощенности и болезней. Облегчить им труд было нечем. Работать приходилось вручную, уборочные трамваи применялись тогда редко. Мусор и нечистоты вывозили на санках, а если их не было, то в корытах, ваннах, тележках, на листах из кровельного железа или фанеры.

Март выдался очень холодным, и лишь в начале апреля наступила оттепель, пошли дожди и снег стал быстро таять. В марте снег и лед должны были дробить ломами, кирками, лопатами{47}. Не всем это было под силу, особенно если учесть, что подавляющая часть (инженер-кораблестроитель, блокадник В.Ф. Чекризов говорит даже о 95 процентах) трудившихся были женщины. На заводе им. Орджоникидзе упавших от голода людей, призванных расчищать трамвайные пути, пришлось отправлять назад, в ряде случаев и сама администрация находила разные предлоги, чтобы уберечь рабочих, необходимых для выполнения срочных и оплаченных щедрыми пайками заказов. Привлекались к уборке и военнослужащие, а блокадникам довелось увидеть у сада Дворца пионеров и более сорока «жизнерадостных румяных девушек», которые трудились быстро и с «большой охотой», — ими оказались медсестры, присланные из Москвы{48}.

«Все подбадривают друг друга и работают довольно дружно», — писал бухгалтер Ленинградского института легкой промышленности Н.П. Горшков о тех, на чьих лицах трудно было обнаружить румянец{49}. О нарочитой пристрастности этих строк, иллюстрирующих оптимизм, говорить нельзя — что еще оставалось делать тем, кто обмороженными руками пытался приподнять тяжелый лом. Все понимали, что город нужно освободить от грязи, что это надо было сделать быстро. Конечно, возможностью уклониться от работы не всегда пренебрегали, даже если могли еще держаться на ногах. Пыталась избежать такой участи и школьница Елена Мухина, ставшая «иждивенкой» после смерти от голода всех родных. В письме, отправленном позднее, она без прикрас рассказывает о том, что ей пришлось пережить в эти дни: «Силы в руках у меня никакой не было. Так что не только ломом копать лед, но и лопатой его подцеплять и кидать я не могла. Поэтому меня использовали в виде “лошади”. Откуда-то притащенную металлическую ванну другие люди засыпали снегом и льдом, и несколько человек (а также и я) впряглись в сбрую из веревок и тащили эту ванну к Фонтанке. Путь был долог и тяжел. Тащили из последних сил. Прямо сказать — надрывались. Напротив Драматического театра имени Горького… те, кто был посильнее, сбрасывал лед в Фонтанку. Обратно мы старались идти как можно медленнее, чтобы успеть отдохнуть. А приезжали во двор, ванну сразу же вновь нагружали, и мы — “лошади” — опять брели с возом к Фонтанке… Прекрасно помню, что когда наконец кончалась эта пытка, то я на свой 4-й этаж поднималась не по-человечески — на двух ногах — на это не было сил, а ползла на четвереньках»{50}. «Сколько людей убрала эта 'Уборка”» — так заканчивает она свой рассказ.

Впечатляющее описание того, как выглядели городские дворы во время весенней уборки, содержится в стенограмме сообщения секретаря Фрунзенского РК ВКП(б) Александра Яковлевича Тихонова: «Столько нечистот и грязи, метра на три высоты. Первые этажи закрыты этой грязью. Стоять там было нельзя, от запаха тошнило. А люди работали по 8 часов, тюкали ломами, убирали. Это тогда, когда простоять полчаса было невозможно от вони. Чего только не находили в этих грудах нечистот! Находили детские трупы, находили трупы взрослых… В канализационных люках находили отдельные части человеческих трупов»{51}.

Но и после «субботников» печать разрухи и «мерзости запустения» не стерлась с лица города. «Ленинград сейчас ужасен. Лужи, грязь, нестаявший лед, снег, скользко, грузовики едут по глубоким лужам, заливая всех и вся», — записывала в дневнике 10 апреля 1942 года Л.В. Шапорина{52}. Летом 1942 года даже каменные мостовые заросли травой. Высокий бурьян на улицах, фанера вместо оконных стекол — таким увидела Ленинград вернувшаяся из эвакуации в 1944 году В. Левина{53}. То, что удавалось восстановить, уничтожалось новыми, еще более варварскими бомбежками. Последствия голода 1941 — 1942 годов сказывались в поступках ставших дистрофиками людей и много месяцев спустя после страшной первой блокадной зимы — несмотря на повышение пайков, улучшение качества пищи, лечение наиболее ослабевших. После эпидемии смертей осени 1941-го — весны 1942 года, после массовой эвакуации весны—лета 1942 года стала очень заметной малолюдность города. Особенно это бросалось в глаза летом-осенью 1942 года: трамваи ходят полупустыми, и именно на трамвайных остановках чувствуется какое-то оживление, а на соседних улицах — тишина, никого не вредно, и даже Невский «пустой, будто всех людей ветром с него сдуло»{54}.

Ленинград с весны 1942 года стал «большим огородом». Хрестоматийными, вошедшими во все блокадные антологии стали капустные грядки на Исаакиевской площади. Был засеян овощами Большой проспект Васильевского острова. Огороды возникли на улицах, в парках, скверах, на пустырях, газонах. Особенно много их находилось в окраинном районе Ржевка-Пороховые: на улице Коммуны было оживленнее, чем на Невском проспекте. Наиболее часто встречались посевы свеклы, капусты, салата, редиса. Все запасы картофеля были съедены во время голода, поэтому его не сажали — как заметила И.Д. Зеленская, «это роскошь, которую я видела только у Смольного»{55}.

Посмотрим на картину «переходного» Ленинграда — от «смертного времени» к медленному, но еще малозаметному возрождению, запечатленную в записках военного хирурга А. Коровина: «На Невском было тихо и почти безлюдно. На бугристых, местами обледенелых и скользких панелях встречались армейские командиры в мятых фронтовых шинелях и валенках…. Витрины магазинов, засыпанные песком и наглухо забитые досками, напоминали гробы… Возле Театра драмы имени Пушкина, испещренного выбоинами осколков, женщина в длиннополой шинели и кучерявой шапке-ушанке наклеивала на забор афишу ленинградской оперетты… Напротив Гостиного двора мы впервые увидели, как умирают на улицах ленинградцы. Навстречу нам шел человек. Он устало пошатывался и волочил салазки, на которых лежал завернутый в простыню покойник. Человек смотрел куда-то вперед, мимо нас, мимо домов… Вдруг он поскользнулся, странно взмахнул руками и сел на панель… Пульс не бился. Я вернулся к патрулю и сказал, что сейчас умер человек. Старшина, с заиндевевшими усами, спокойно выслушал меня, козырнул и пошел в комендатуру звонить по телефону Вскоре мы нашли часовую мастерскую. За зеленоватым кусочком оконного стекла чадила коптилка, и по стеклу медленно сползали грязные капли оттаявшего льда. Мастер сидел за столом и, шевеля усами, жадно ел хлеб. Он осторожно выщипывал из горбушки куски теплого мякиша и обеими руками клал их в рот. Я молча высыпал перед ним сухари и вслед за ними положил на стол часы. Он быстро осмотрел их и сказал: “Подождите”. Через десять минут — я успел только выкурить папиросу — они были готовы.

Кашляя от копоти, мы снова вышли на Невский. Перед нами пышно клубился пар из дверей парикмахерской. Их оставалось немного в Ленинграде, но те, которые уцелели, работали с полной нагрузкой. Мы поднялись по истоптанным скользким ступеням и вошли в зал, наполненный запахами одеколона, керосина и табака. Три лейтенанта в шинелях, с шапками, зажатыми между колен, сидели, согнувшись, перед запотевшими зеркалами. Их стригли под “бокс”. Двое упитанных штатских дремали на стульях в ожидании очереди. Пожилой полковник в папахе, куря трубку, быстро ходил из угла в угол. Узкая дверь, наглухо занавешенная прокопченной портьерой, вела в женское отделение.

…За тяжелую сырую портьеру проникали нарядно одетые женщины, существование которых в тогдашнем Ленинграде казалось совершенно непостижимым. Выходя из-за таинственной двери, они ошеломляли командиров монументальностью “перманента” и маникюром.

На обратном пути мы шли мимо булочной. У входа в магазин толпились дети и женщины. Выходившие из дверей держали хлеб, как святыню, как драгоценность. Семейные несли его в сумках, одиночки — на вытянутых ладонях или прижимая к груди. Многие съедали свой паек у прилавка и выходили на улицу с пустыми руками. Перед забитой тесом витриной безмолвно совершались коммерческие сделки: хлеб меняли на сою, сою — на хлеб.

Старичок в золотых очках, откинув назад голову, стоял у приклеенной к стене “Ленинградской правды” и четким голосом читал вслух “Извещение от отдела торговли Исполкома Ленгорсовета депутатов трудящихся”.

…Вокруг старичка собралась молчаливая толпа, с жадным вниманием слушавшая скудный перечень предстоящих выдач по карточкам.

В одном из переулков Петроградской стороны мы прошли мимо двухэтажного дома с вывеской “Бани”. Над входной дверью, забитой полусгнившими досками, шелестел на ветру лист бумаги с надписью: “Закрыто из-за отсутствия воды и топлива”. Рядом, на чугунных воротах старинного комфортабельного особняка, висел кусок фанеры. На нем было выведено крупными каллиграфическими буквами: “Детские ясли временно не работают”»{56}.

Эти записи относятся к марту 1942 года. Но многое из увиденного тогда А. Коровиным можно было наблюдать и значительно позднее. Излишней риторикой были бы слова об отчаянии, уступившем место надежде, но что-то менялось — и к лучшему. В сентябре 1942 года побелили всё, о что мог спотыкаться прохожий, бредущий в темноте по разбомбленным улицам, — углы домов, нагромождения на панелях, фонари; отчасти это помогало и не заплутать на дороге. Некоторые улицы были раскопаны, чтобы починить водопроводные трубы. С зимы 1942 года город стал намного лучше расчищаться от снежных заносов. «Никогда не чистили от снега так тщательно улицы, как теперь», — отметил 19 декабря 1942 года в дневнике В.Ф. Чекризов{57}. Весной 1943 года началась покраска парадных дверей и витрин. Красили суриком и фанеру, закрывавшую вместо стекол окна, очищали и мусорные урны{58}. Несмотря на бомбежки, дыры на домах Невского проспекта почти сразу же замуровывались, а ямы асфальтировались{59}.

Назад Дальше