За долгое время существования композиторской музыки миру было явлено великое множество композиторских личностей. Каждая эпоха, каждое поколение, каждое эстетическое направление порождает свой композиторский тип личности, причем этот тип личности дробится, в свою очередь, на множество вариантов, обусловленных воздействием разнообразных религиозных, национальных или социальных факторов. Вот почему крайне затруднительно говорить о композиторе как о некоей обобщенной, собирательной личности, заключающей в себе то основное, что присуще всем композиторам без исключения начиная с Перотина. И все же нам придется заняться именно этим, т.е. постараться обрисовать обобщенный образ героя того приключения, которое мы называем историей композиторской музыки.
Основной признак, отличающий композитора от всех прочих людей, когда бы то ни было и где бы то ни было занимающихся музыкой, был уже указан в предыдущей главе. Композитор — человек пишущий — «homo scribens». Причем именно не записывающий то, что уже существовало, — так поступают все переписчики в богослужебных певческих традициях, — но пишущий то, чего еще не было. Примат письма здесь очевиден, ибо композитор вначале создает некий визуальный образ, комбинируя определенные графические знаки, которые только впоследствии интерпретируются как звучание. Таким образом, в композиторской музыке между сознанием и звучанием стоит письменность, которая опосредует звучание, в какой-то степени отстраняя его от сознания. И здесь уместно снова напомнить о той аналогии, которая прослеживается между ролью линейной нотации и ролью стремени. Всадник. пользующийся стременами, получает дополнительные точки опоры, находящиеся вне лошади, и благодаря этим новым точкам опоры он обретает дополнительные оперативные возможности, которые не могут быть осуществлены при непосредственном контакте всадника и лошади. Композитор, пишущий музыку с помощью линейной нотации, также использует некие точки опоры, находящиеся вне звучания, и благодаря этим новым точкам опоры, которыми являются знаки линейной нотации, композитор обретает дополнительные оперативные возможности, которое не могут быть осуществлены при непосредственном бесписьменном контакте сознания со звучанием. Таким образом, наипервейшим характерным признаком композитора следует считать его вкорененность в стихию письма. Композитор составляет некое письменное послание, которое интерпретируется впоследствии как конкретное звучание, и стало быть, причиной звучания в композиторской музыке являются графические знаки, начертанные композитором.
Естественно, что наличие письменного послания подразумевает наличие адресата, который получает, прочитывает и интерпретирует данное послание. Таким получателем, читателем и интерпретатором композиторского послания является личность исполнителя. Взаимоотношения композитора и исполнителя — крайне сложная проблема, которая на протяжении истории композиторской музыки претерпевала значительные изменения и в рассмотрение которой мы не будем сейчас вдаваться. Однако какие бы разнообразные формы ни принимали взаимоотношения композитор—исполнитель, сам факт этих взаимоотношений остается неотъемлемой частью природы композиторства, более того — действенность этих взаимоотношений проявляется даже тогда, когда функции композитора и исполнителя сливаются в одном лице и проблема как бы перестает существовать по видимости. По сути дела, проблема остается, ибо сущность взаимоотношений композитор—исполнитель заключается в наличии письменного послания, не важно кому: реальному лицу, вымышленному персонажу или себе самому.
Письменное послание композитора представляет собой определенную графическую форму, которая может быть квалифицирована как вещь, или произведение. Понятие произведения, или вещи, влечет за собой понятие материала, из которого сделана данная вещь. Когда на предыдущих страницах мы говорили о звуковом материале, то поступали не совсем корректно, ибо говорить о звуковом материале в полной мере можно только в связи с композиторской музыкой. Если мы обратимся к устной практике Октоиха, то обнаружим, что модусная модель никоим образом не может рассматриваться в качестве материала, из которого «мастерится» или «создается» конкретный антифон. В свою очередь, конкретный антифон не может рассматриваться как вещь, материалом которой служит модусная модель, вообще в устной традиции Октоиха нет места понятиям вещи и материала, модусная модель представляет собой некую сакральную реальность, приобщение к которой происходит через конкретный антифон, и, таким образом, антифон есть лишь актуализация модусной модели. Модусная модель и конкретный антифон пребывают в состоянии синергийного синтеза функций цели и средства — того самого синергийного синтеза, о котором мы уже неоднократно упоминали в связи с проблемой взаимоотношений структуры и события. Совокупность всех модусных моделей Октоиха — это не просто какой-то «материал», не просто какой-то набор потенциальных возможностей, это живая реальность, однако стать причастным этой реальности можно только через посредство пропевания конкретного песнопения. Если всю звуковую реальность Октоиха уподобить потоку, то пропевание конкретного песнопения можно рассматривать как место вхождения в этот поток. Вот почему в устной традиции Октоиха может возникать проблема причастности и непричастности звуковой реальности, но не может иметь места проблема звукового материала или звукового сырья, из которого создаются музыкальные вещи.
Процесс превращения звуковой реальности в звуковой материал, который только впоследствии может стать эстетической реальностью, начинается в каролингских теоретических трактатах и в общих чертах завершается ко второй половине XII в. Конкретным содержанием этого процесса является превращение модальной формульности в систему звукового материала, что становится свидетельством фундаментального сдвига, происшедшего в человеческом сознании. По своей глубине этот сдвиг может быть сопоставлен только с теми переменами взаимоотношений человека с природой, которые были вызваны изобретением плуга с лемехом. Подобно тому как это изобретение привело к распаду изначального единства человека с землей и земля превратилась в объект эксплуатации, так и звуковая реальность, опосредуемая линейной нотацией, перестает быть тем потоком, с которым человек должен слиться, и превращается в некий сырьевой ресурс, подлежащий разработке и дальнейшему преобразованию в вещь или в ряд вещей.
Понятие произведения, или вещи, неразрывным образом связано с проблемой создателя вещи, или с проблемой автора, ибо именно автор превращает звуковой материал в конкретную вещь посредством линейной нотации. Проявление авторского начала может иметь массу градаций, начиная от автора, тяготеющего к анонимности, скрывающегося под маской анонима или ставшего анонимным в результате превратностей истории, и кончая гением буржуазно-индивидуалистической эпохи, утверждающим себя путем тотального самовыражения и прославляемым последующими поколениями. Но даже в самом крайнем случае, когда автор пытается преодолеть свое авторство и выйти на некий внеавторский уровень, уже само его намерение будет нести печать авторства, не говоря о том, что наличие ното-линейного текста, неизбежное в условиях композиторской музыки, само по себе есть свидетельство авторского присутствия.
Вообще же следует особо подчеркнуть, что говорить об авторстве применительно к звуковой данности в полной мере можно только с момента введения линейной нотации, а точнее, с момента начала ее эффективного «композиторского» использования, т.е. со второй половины XII в. До этого момента существующие звуковые потоки просто не оставляли места автору. В музыке традиционных культур, целью которой является корреляция с космосом, музыкант должен стать проводником, транслятором космической гармонии. В богослужебно-певческих системах певчий должен стать проводником, транслятором Божественной благодати. И в том и в другом случае любое проявление авторской воли, любой авторский жест может привести лишь к блокированию потоков, трансляция которых и является целью как традиционного музыканта, так и церковного певчего. Сказанное вовсе не означает, что до XII в. идея авторства вообще не имела места. Проблема автора постоянно занимала человеческий ум, но до указанного момента проблема эта являлась лишь вопросом мифа, легенды или гипотезы. Так, авторство наиболее значительных сакральных мелодий приписывалось обычно богам, сошедшим на землю, культурным героям и легендарным царям. Аналогичная ситуация наблюдается и в богослужебно-певческих системах. Достаточно вспомнить, что на Западе авторство Антифонария приписывается св. Григорию Великому, а на Востоке авторство Октоиха — преподобному Иоанну Дамаскину.
Везде, где речь заходит о воспроизведении архетиптического образца или архетипической модели, авторство превращается в некую относительную, постоянно ускользающую категорию, выходящую за рамки практически контролируемой действительности. Истинный и реальный авторский жест может иметь место только во «время оно», в некое мифическое сакральное время. Человеку, находящемуся в повседневной действительности, остается только воспроизводить этот жест, остается быть только проводником, или транслятором, и именно факт воспроизведения некогда осуществленного жеста сообщает авторитетность результату, достигаемому в практической действительности, а вместе с тем приобщает эту действительность к сакральному времени, в которое впервые был осуществлен воспроизводимый ныне авторский жест. Конечно же, в процессе воспроизведения архетипического образца неизбежно должна возникать некая авторская аберрация, однако, лишенная собственной субстанциональности, эта аберрация будет нейтрализоваться и поглощаться стихией воспроизведения.
В отличие от традиционного музыканта или распевщика, композитор не подключается к некоей уже существующей звуковой данности, но сам создает эту данность. Он не воспроизводит осуществленный «во время оно» архетипический авторский жест, но сам совершает свой собственный жест. Конечно же, в процессе совершения этого жеста, в процессе создания новой звуковой данности, неизбежно должна возникать аберрация воспроизведения, или «трансляции», как бы придающая дополнительную ценность акту авторства. Это проявляется в весьма распространенном мнении, согласно которому через композитора может говорить Бог или Космос и композитор является всего лишь проводником «подслушанного» им. На самом же деле все это является иллюзией и принятием желаемого за действительное. Композитор не располагает механизмами, позволяющими ему быть проводником космических или божественных потоков, но он может фиксировать свое представление об этих потоках, и именно эта фиксация составляет содержание авторского жеста, создавая новую звуковую данность, или музыкальную вещь. Аберрация воспроизведения здесь изначально лишена собственной субстанциональности, и потому, будучи нейтрализована и поглощена стихией авторства, она представляет собой скорее иллюзию, нежели реальный фактор.
Что же касается авторского жеста композитора, взятого самого по себе, то его суть заключается в создании нового, или в новационном шаге. Масштаб личности композитора измеряется тем количеством новизны, которое заключено в написанной им вещи. Чем значительней и ощутимей новационный шаг, тем значительней личность композитора. И здесь разворачивается целый спектр уровней творческого напряжения и творческих результатов, начиная от композитора-революционера, композитора-новатора, ломающего прежние устои и создающего свой собственный мир, и кончая композитором-эпигоном или даже композитором-плагиатором, неспособным на собственный новационный шаг и занимающимся перепевом уже существующего. Композитор, неспособный сказать свое слово, неспособный сказать нечто новое, выпадает из Бытия и делается несуществующим, даже в том случае, если после него остается огромное количество написанных им вещей. Если, несколько изменив известное положение Декарта, применить его к фигуре композитора, то оно, повторим, будет звучать следующим образом: «Я создаю новое — следовательно, существую».
Отдельные новационные шаги складываются в последовательность, последовательность новационных шагов образует Историю. Для композитора Бытие открывается не как Космос и не как Откровение, но как История. Чтобы обрести Бытие, композитор должен «войти в Историю». С этим связано распространенное представление, согласно которому композитор живет в своих произведениях после физической смерти. Жить в своих произведениях — значит находиться в исторической памяти, а для того, чтобы сохраниться в исторической памяти, необходимо совершить исторический поступок, коим и является новационный шаг композитора, — вот почему в полной мере композитор является «человеком историческим», немыслимым вне истории и обретающим Бытие только в истории.
Когда мы говорим о композиторе как о «человеке историческом», это вовсе не означает, что для такого человека и Космос, и Откровение представляются чем-то несуществующим. Просто в его представлении и то и другое становится причастным Бытию только через посредство Истории, вернее, и Космос, и Откровение могут быть осознаны им, только будучи увиденными через историческую призму. Космос осознается только потому, что является неким пространством, в котором разворачивается История, а Откровение осознается только потому, что является одним из исторических событий. Взаимоотношения Истории с Космосом и Откровением в историческом сознании композитора можно сравнить со взаимоотношениями тон-функции с тоном и тонемой. Нельзя сказать, что для композитора не существует ни звуков, ни интонаций (тем более что с точки зрения обывательского сознания композитор работает именно со звуками и интонациями), — и звуки, и интонации существуют, но существуют они только как функциональные соотношения, как функции. Подобно тому как Космос и Откровение осознаются «человеком историческим», только будучи увиденными через призму Истории, так и тон и тонема осознаются только через призму функциональности и как бы не существуют сами по себе. И подобно тому как с позиций Космоса и Откровения История представляется чем-то эфемерным и иллюзорным, так и с позиций звука и интонации в их акустическом аспекте функция представляется каким-то виртуальным и даже фиктивным явлением, ибо, по сути, дела функциональность представляет собой явление не акустическое, а психологическое. И История, и функциональность состоят из одной и той же субстанции. Если за звуком-тоном стоит Космос и космическая гармония, а за интонацией-тонемой стоит Откровение и поток Божественной благодати, то за функциональностью стоит История и свобода волеизъявления человека.
Собственно говоря, любой новационный шаг есть результат свободного волеизъявления, а История как последовательность новационных шагов есть не что иное, как поступательный и целенаправленный процесс развертывания человеческой свободы. Композитор — это человек, который осуществляет свободное волеизъявление путем совершения новационного шага, в результате чего и возникает конкретное произведение, или конкретная «вещь». Масштаб новационного шага, масштаб свободы обусловливается размером отклонения от исходной общепринятой модели. Если для распевщика, воспроизводящего архетипическую модель, важнейшей категорией является послушание, позволяющее сделать это воспроизведение максимально полным, то для композитора, жизненная цель которого заключается не в воспроизведении архетипической модели, но в отклонении от нее, важнейшей категорией становится свобода, собственно и позволяющая сделать это отклонение. И если распевщик приобщается к Бытию через послушание, то композитор обретает Бытие через свободу, вот почему свобода есть неотъемлемое свойство личности композитора, совершающего авторский жест, зафиксированный в конкретном произведении.
Однако свобода не существует сама по себе. Свобода нуждается в некоей точке опоры, отталкиваясь от которой она осуществляет себя и осознается как свобода. Подобно тому как новационный шаг не может быть совершен в «безвоздушном пространстве» и требует для своего осуществления определенной исходной точки или исходной модели, отход от которой и позволяет осознать всю новизну, заложенную в нем, точно так же и свобода осознается только благодаря тому, от чего происходит освобождение и от чего она, собственно, освобождает. Свобода, движущая композитором, берет свое начало в отталкивании от христианского Откровения. Здесь уместно напомнить уже приводившуюся цитату Хайдеггера, где говорится, что в новоевропейской истории значение христианства заключатся «уже не в том, что оно способно создать само, а в том, что с начала Нового времени и на всем его протяжении оно остается тем, в отталкивании от чего явственно или неявственно самоопределяется новая свобода. Освобождение от данной в Откровении достоверности спасения отдельной бессмертной души есть одновременно освобождение для такой достоверности, в которой человек сам собой может обеспечить себя назначением и задачей». Именно этот самый момент освобождения, в который достоверность свободы осознает себя, отталкиваясь от достоверности спасения, и составляет глубинную сущность личности композитора. Именно это осознание достоверности свободы, происходящее в момент отталкивания от достоверности спасения, является внутренним содержанием каждого новационного композиторского шага, а стало быть и каждого произведения вообще. Субъективно композитор, а за ним и слушатель могут нагружать это внутреннее содержание любыми переживаниями, состояниями и идеями, откуда и проистекает все немыслимое многообразие внешнего содержания музыкальных произведений, однако за всем этим видимым многообразием всегда кроется одно-единственное событие — шаг в направлении обретения достоверности свободы, осуществляемой за счет утраты достоверности спасения.
Утрату достоверности спасения можно сравнить с распадом атомного ядра, в результате чего, как известно, высвобождается огромное количество энергии. В свою очередь, обретение достоверности свободы можно сравнить с высвобождением энергии, происходящим в результате ядерного распада. Однако как распад атомного ядра, сопровождаемый высвобождением энергии, не может длиться бесконечно, точно так же не может длиться бесконечно и процесс обретения достоверности свободы, происходящий за счет утраты достоверности спасения. Каждый момент этого процесса связан с нарастанием достоверности свободы и истончением достоверности спасения, в результате чего в конечном итоге неизбежно должна возникнуть ситуация, при которой достоверность спасения истончится до такой степени, что перестанет быть достоверностью, перестанет быть переживаемой реальностью. Именно эту ситуацию Ницше определяет как «смерть Бога», ибо «смерть Бога» следует понимать как утрату переживания живого присутствия Бога в мире, а утрата этого переживания превращает достоверность спасения в фикцию. В свою очередь, превращение достоверности спасения в фикцию приводит к тому, что достоверности свободы больше не от чего отталкиваться, не от чего освобождаться. Но свобода, которая ни от чего не освобождает, также теряет достоверность, ибо, утратив точку приложения, свобода уже не может осознаваться как свобода.
Утрата достоверности спасения и гипертрофия достоверности свободы делают невозможным осуществление дальнейших новационных шагов, ибо суть каждого новационного шага заключается в продвижении от достоверности спасения к достоверности свободы, и если обе эти достоверности так или иначе становятся фиктивными, то со всей неизбежностью делается фиктивным и новационный шаг. Фиктивность новационного шага приводит к тому, что новация теряет глубинную подлинность и превращается в пустое новшество, а авторский жест теряет внутреннее содержание. Созданное на основе такого жеста музыкальное произведение хотя и обладает видимым физическим существованием, но уже не несет в себе никакого метафизического обоснования и не имеет метафизической достоверности, что свидетельствует о том, что личность, создавшая это произведение, утратила свой бытийный корень и уже не имеет реального соприкосновения с Бытием.
Сказанное позволяет несколько по-новому взглянуть на фигуру композитора, ибо композитор — это нечто большее, чем нам это теперь представляется, композитор — явление религиозно значимое, так как то, что делает композитор, заключает в себе определенное религиозное содержание, независимо от того, осознается это самим композитором или нет. И здесь дело вовсе не в том, что идея композиторской музыки вызревала в монастырях и монастырских школах, а увидела свет под сенью кафедрального собора. И даже не в том, что одним из первых великих композиторских свершений следует считать Videruut Перотина, а под занавес истории композиторской музыки возникают вагнеровский «Парсифаль» и «Моисей и Аарон» Шенберга. И наконец, совсем даже не в том огромном количестве произведений, написанных для Церкви на богослужебные тексты, и не в той личной религиозности и вере, которая может быть присуща тому или иному композитору. Дело в том, что сам внутренний механизм, который движет личностью композитора, обладает ярко выраженной религиозной природой.
Религиозное предназначение личности композитора заключается в завоевании достоверности свободы, осуществляемой за счет изживания достоверности спасения. Этот двойственный процесс, в каждый момент которого происходит завоевание и изживание, обретение и утрата, реализуется в мире через личность композитора, создающего конкретное музыкальное произведение. Бытие открывается для композитора в тот самый миг, когда достоверность свободы частично подменяет собой достоверность спасения. В этот миг обретаемая свобода дает возможность по-новому увидеть достоверность спасения, а истончающаяся достоверность спасения делает осязаемым головокружительное переживание обретения свободы, и этот самый миг является тем событием, которое моделируется музыкальной структурой, создаваемой композитором. Поскольку сущностью этого события является некая свободная интерпретация достоверности спасения, то со всей неизбежностью само событие должно быть квалифицировано как религиозно значимое, а роль композитора, моделирующего это событие средствами музыкальной структуры, может интерпретироваться как выполнение определенной религиозной миссии.
Признание религиозной значимости личности композитора по-новому высвечивает проблему «смерти Бога». Факт появления высказывания, констатирующего смерть Бога, может быть расценен как свидетельство прекращения религиозной миссии личности композитора. Это вовсе не значит, что с момента обнародования или публикации этого высказывания композиторы перестают писать музыку или что композиторская музыка перестает исполняться, публиковаться и продуцироваться всеми возможными способами. Историческая инерция крайне велика, и в силу этой инерции композиторская музыка неизбежно будет существовать и иметь широкое хождение на протяжении какого-то времени, но существование этой музыки будет лишено религиозного основания и религиозного смысла. То, что для большинства профессиональных музыкантов утрата внутреннего религиозного стержня композиторской музыки останется практически не замеченной, отнюдь не снимает самой проблемы. Более того: в специальную проблему может превратиться рассмотрение той нечувствительности и той глухоты, которые позволяют музыкантам наших дней самозабвенно заниматься музыкой, как будто в мире ничего не произошло и как будто еще не были произнесены роковые слова Ницше.
Во всяком случае, проблема конца времени композиторов, как и проблема личности композитора, не может быть решена только средствами музыкальной истории, музыкальной теории, музыкальной социологии и прочих разделов музыкознания, ибо проблема эта не может быть понята вне контекста христианской традиции и в отрыве от исторических судеб христианства. Нельзя забывать ни на минуту, что смена музыкальных форм, образующая историю композиторской музыки, есть лишь звуковое отражение того глубинного процесса, суть которого заключается в обретении достоверности свободы и в утрате достоверности спасения. Здесь уместно напомнить о другом удивительном факте, а именно о том, что помимо звукового отражения этот процесс имеет еще одно — небесное — отражение, ибо перемещение точки весеннего равноденствия от одной рыбы к другой в созвездии Рыб таинственным образом соответствует всем перипетиям земной истории христианства. Таким образом, приблизиться к решению проблемы конца времени композиторов можно только при тщательном рассмотрении всех ее контекстов, резонансов и обертонов, и именно такое рассмотрение будет являться целью нашего дальнейшего исследования.
Примечания
1 Юнг К. Aion. M., 1997. С. 104.
2 Хайдеггер М. Время и Бытие. М., 1993. С. 119.
3 Цит. по: Омэнн Дж. Христианская духовность в католической традиции. Рим—Люблин, 1994. С. 103.
4 Омэнн Дж. Христианская духовность в католической традиции. С. 115.
5 Ефимова Н.И. Раннехристианское пение в Западной Европе VIII—X столетий. М., 1998. С. 262.
6 Там же.
7 История полифонии: В 7 вып. Вып. 1. Многоголосие Средневековья X-XIV веков / Ю. Евдокимова. М., 1983. С. 20.
8 Там же. С. 31.
9 Ефимова Н.И. Указ. соч. С. 262-263.
10 Цит. по: Ефимова Н.И. Указ. соч. С. 264.
11 Глобальные проблемы и общечеловеческие ценности. М., 1990. С. 195.
12 Флори Ж. Идеология меча. СПб., 1999. С. 25.
На предыдущих страницах мы достаточно много говорили о проблеме достоверности спасения, однако говорили об этом в самых общих чертах, в результате чего могло сложиться впечатление, что достоверность спасения представляет собой некую отвлеченную абстрактную категорию. На самом же деле достоверность спасения есть конкретное и актуальное переживание, которое может возникнуть только в условиях определенным образом выстроенной жизни и при определенным образом организованном сознании. Достоверность спасения может стать реальностью, может удостоверить себя только во внутреннем сокровенном опыте, обретаемом в процессе молитвенного подвига, и поэтому достоверность спасения неразрывно связана с молитвенным подвигом и попросту немыслима вне его, являясь его содержанием. А это значит, что когда мы говорим об утрате достоверности спасения, то неизбежно касаемся проблемы ослабления молитвенного подвига и падения уровня интенсивности молитвы.
Вопрос о различных уровнях интенсивности молитвы достаточно подробно разбирался в книгах «Пение, игра и молитва в русской богослужебно-певческой системе» и «Культура, иконосфера и богослужебное пение Московской Руси», где излагалось и анализировалось святоотеческое учение о трех образах молитвы и о соответствующих этим образам трех видах движений души. Теперь же нам предстоит сопрячь это учение с проблемой утраты достоверности спасения, для того чтобы убедиться в том, что сила переживания достоверности спасения или реальность удостоверяемости спасения целиком и полностью определяются уровнем интенсивности молитвы. Можно сказать, что «субстанцией» процесса утраты достоверности спасения является переход от одного образа молитвы к другому, а также связанное с этим переходом неукоснительное падение молитвенного уровня. Такой подход к проблеме позволяет выделить в общем процессе утраты достоверности спасения ряд периодов или этапов, отделенных друг от друга перепадами уровней интенсивности молитвы. Поскольку типы движений души, соответствующие трем образам молитвы, порождают свои специфические способы организации жизненного пространства и жизненного времени (а стало быть, каждый тип движения души порождает также и свой тип организации звукового материала), то выделение отдельных этапов в общем процессе утраты достоверности спасения обретает крайне важное, практическое значение для понимания истории композиторской музыки. Эта история может быть представлена в виде последовательности периодов, на протяжении каждого из которых должен господствовать определенный образ молитвы и соответствующий этому образу тип движения души; последний, в свою очередь, порождает определенный способ организации звукового материала, а это значит, что в основе смены способов организации звукового материала, составляющей суть истории композиторской музыки, лежит переход от одного образа молитвы к другому, и стало быть, учение о трех образах молитвы может стать ключом к пониманию исторических механизмов, двигающих принципом композиции.
Здесь следует предупредить возникновение недоразумения и попытаться отвести возможные обвинения в непозволительной механистичности и рациональности, с которыми мы подходим к проблеме молитвы. Конечно же, молитва — явление неуловимое и таинственное. Молитва — это благодатный дар, практически не подлежащий обсуждению и рациональному исследованию. Более того: уже сам факт разговора о молитве может иметь самые пагубные последствия для молитвенного процесса, ибо, говоря о молитве, мы практически теряем саму молитву — об этом непрестанно твердят святоотеческие писания. Но мы и не собираемся говорить о молитве самой по себе, мы собираемся говорить о социальных и культурологических последствиях молитвы. В нашу задачу входит рассмотрение тех культурных явлений, которые возникают под воздействием молитвенной практики. Поскольку молитва, согласно святоотеческому учению, может иметь разные уровни интенсивности, то и культурные явления, порождаемые тем или иным уровнем молитвенного процесса, должны получать разное оформление. Когда мы говорим, что на протяжении определенного исторического периода господствует тот или иной образ молитвы, это отнюдь не означает, что в то же самое время не может практиковаться молитва иного, не господствующего в данный момент уровня. Строго разбираясь, мы не можем об этом судить, ибо в конечном счете это тайна каждой отдельной личности. Но мы можем судить как об отношениях общества к молящимся и к молитве вообще, так и о тех культурных формах, которые порождаются этими отношениями. Мы можем судить о том положении, которое занимает молитва в общественном сознании на протяжении того или иного исторического периода, и на фундаменте этого суждения мы можем обрести совершенно новое понимание скрытых механизмов, порождающих культурные формы вообще и формы организации звукового материала в частности. Таким образом, ни в коем случае не претендуя на постижение внутренней тайны молитвы, мы можем исследовать те изменения, которые происходят в способах организации звукового материала в связи с изменением интенсивности молитвенного уровня, доминирующего в общественном сознании на протяжении того или иного исторического периода. Особый интерес для нас будут представлять моменты, в которые происходит непосредственное понижение уровня интенсивности молитвы, ибо именно во время этих энергетических перепадов возникают наиболее значимые и фундаментальные композиторские новации.
Из трех образов молитвы, описанных преподобным Симеоном Новым Богословом, к композиторской музыке, по сути дела, имеют отношение только два. Сокровенная молитва, тайно творимая в сердце и объемлющая все человеческое существо всеохватывающим переживанием достоверности спасения, делает невозможным само возникновение принципа композиции, ибо необходимым условием принципа композиции является не полнота переживания достоверности спасения, но, напротив — переживание утраты этой достоверности. Там, где нет переживания утраты достоверности спасения, не может иметь места и принцип композиции. Вот почему творение сокровенной сердечной молитвы, порождающей переживание полноты достоверности спасения, вызывает к жизни не музыкальные композиторские структуры, но мелодические структуры богослужебного пения. Именно кругообразное движение души, сопровождающее сокровенную сердечную молитву, претворяется в кругообразную структуру Октоиха, лежащего как в основе всей богослужебно-певческой системы, так и в основе григорианского хорала в частности. Таким образом, григорианское пение можно считать звуковым воплощением полноты достоверности спасения, которая может переживаться только в процессе творения сокровенной сердечной молитвы.
Выше уже неоднократно говорилось о том, что необходимым условием творения сокровенной сердечной молитвы является послушание. Утрата послушания влечет за собой утрату сокровенной молитвы и общее понижение интенсивности молитвенного уровня. Согласно концепции преподобного Симеона Нового Богослова молитва меняет свое местонахождение и перемещается из сердца в голову, т.е. превращается из таинственной сердечной молитвы в молитву умственную, или «умную молитву», характеризующуюся непрестанной борьбой с помыслами. Переход от сердечной молитвы к молитве умной, или, по определению преподобного Симеона, переход ко второму образу молитвы, следует считать началом процесса утраты достоверности спасения и вместе с тем началом процесса становления композиторской музыки.
Утрата полноты достоверности спасения проявляется прежде всего в распаде целостности акта богопознания на знание и веру. С точки зрения человека иконосферы, точно так же как и с позиции сознания, погруженного в сокровенную сердечную молитву, разделение знания и веры является чистейшим нонсенсом. Действительно: как можно знать то, во что не веришь, и как можно верить в то, чего не знаешь? В истинном богопознании вера и знание неразделимы и неразличимы. «Истина Божия познается силою жития» — в этом святоотеческом положении прямо указывается на то, что богопознание является единым, неделимым актом, охватывающим все естество человека. «Сила жития» включает в себя и усилия духа, и усилия души, и усилия тела. Все эти усилия соединяются, становятся неким единым неделимым актом, или «силою жития», в сердце, представляющем собой средоточие, центр или «фокус» всего человеческого естества, и именно сокровенная сердечная молитва объединяет все эти отдельные усилия в единую «силу жития», не знающую различия между знанием и верой.
Конечно же, предпосылки распада единой «силы жития» на знание и веру имели место на самых ранних стадиях истории христианства. Уже учение Блаженного Августина содержит целый ряд положений, служащих отправной точкой для возникновения психологической рефлексии и интеллектуальной спекуляции, однако полный осознанный разрыв между знанием и верой, повлекший за собой практические следствия, совершился на Западе в XI—XII вв. Одной из ключевых фигур, осуществивших этот разрыв и сделавших его совершенно очевидным, является св. Ансельм Кентерберийский. Предложенное им «онтологическое доказательство» бытия Божия, являясь поворотным моментом в истории христианства, свидетельствует о том, что сокровенная сердечная молитва перестала быть реальной силой в этом мире и что ослабевшей «силы жития» самой по себе уже недостаточно для того, чтобы познать истину Божию. Характерно, что метод «онтологического доказательства», т.е. метод логического, рационального обоснования богооткровенной истины, появляется на свет в тот самый момент, когда, согласно преподобному Симеону, творение сокровенной сердечной молитвы становится невозможным из-за того, что послушание покинуло этот мир. Это позволяет рассматривать XI в. как рубеж, пролегающий между двумя историческими периодами. В этом веке период, на протяжении которого сознание формировалось сокровенной сердечной молитвой, сменяется периодом, характеризующимся тем, что на его протяжении сознание определяется умственной, или «умной», молитвой, осуществляемой в голове. Именно с этого момента переживание полноты достоверности спасения сменяется переживанием утраты достоверности спасения, и именно начавшийся с этого момента процесс утраты достоверности спасения является причиной возникновения принципа композиции.
XI в. — это не только время утраты послушания и открытия метода «онтологического доказательства» бытия Божия, это также время возникновения развитых образцов свободного и мелизматического органума. Именно в это время появляются манускрипты Винчестера и Сен-Марсьяля, предопределяющие ход развития композиторской музыки на несколько веков вперед. Сопоставление метода «онтологического доказательства» бытия Божия, или логического обоснования богооткровенной истины, с композиционными принципами мелизматического органума отнюдь не случайно, ибо и то и другое представляют собой явления одного порядка. И в том и в другом случае речь идет о необходимости компенсации, или возмещения, ослабевающей достоверности спасения. В случае «онтологического доказательства» ослабление достоверности богооткровенной истины восполняется логическим умозаключением и рациональным рассуждением. В случае мелизматического органума ослабление достоверности воспроизведения григорианского напева восполняется введением нового голоса, присоединяемого к григорианскому напеву, составляющего с ним контрапункт и мелодически расцвечивающего и комментирующего основной голос. И в том и в другом случае то, что ранее считалось самодостаточным и достоверным, начинает быть недостаточным и недостоверным. И в том и в другом случае ослабление самодостаточности и достоверности восполняется привлечением извне новых средств и новых методов, восстанавливающих утраченную полноту достоверности. Таким образом, и в том и в другом случае деятельность человека может быть определена как разъяснение, толкование, комментирование, направленное на возвращение жизненной достоверности некоему первоисточнику, постепенно теряющему свою достоверность. И если в первом случае достоверность богооткровенной истины восстанавливается при помощи принципа, который мы определим как «принцип онтологического доказательства», то во втором случае достоверность воспроизведения григорианского напева будет восстанавливаться при помощи принципа контрапункта. Здесь следует более подробно остановиться на принципе контрапункта и обратить особое внимание на различие понятий контрапункта и полифонии, которые смешивались и свободно заменяли друг друга в сознании музыкантов на протяжении достаточно долгого времени. Разделение этих понятий следует рассматривать не как вызов или пересмотр устоявшейся традиции, но как попытку осмыслить то, что ранее не могло быть замеченным и что стало очевидно только теперь. Вообще-то, фундаментальное различие между контрапунктом и полифонией может быть выявлено уже при внимательном рассмотрении смысла самих слов, обозначающих эти понятия. Так, слово «полифония», переводящееся как многозвучие или многоголосие, может быть истолковано как наличие нескольких или многих самостоятельных звуковых объектов (звуковых линий), существующих в едином пространстве музыкального произведения. Таким образом, здесь речь идет о членении единого звукового пространства, о выделении множественности из единства или, другими словами, речь идет о принципе дифференциации. Что же касается слова «контрапункт», то первое, что бросается здесь в глаза, — это наличие противостояния или противополагания. Это противостояние может быть понято и в буквальном смысле, как точка против точки или как нота против ноты, и в более широком смысле — как противостояние vox organalis и vox principalis, или противостояние канонического начала и индивидуального, неканонического начала, но и в том и в другом случае речь идет о совмещении двух противоположных или противостоящих начал под «крышей» единого музыкального произведения. Другими словами, речь идет о принципе интеграции. Таким образом, и в случае полифонии, и в случае контрапункта мы имеем дело с проблемой образования ткани музыкального произведения, но если в случае полифонии ткань музыкального произведения образуется путем дифференциации изначально однородного звукового пространства, то в случае контрапункта эта ткань образуется путем интеграции изначально разнородных звуковых пространств, и теперь нам предстоит выяснить, откуда берутся эти разнородные пространства, подлежащие интеграции в единую музыкальную ткань контрапунктического произведения, и что они собой представляют.
Причина возникновения разнородных звуковых пространств коренится в изначальной двойственности, свойственной природе молитвы второго образа, которая порождает спиралеобразное движение души. Молитва второго образа, или умная молитва, это непрестанная брань, борьба. В этой борьбе молящийся стремится стяжать кругообразное движение души, свойственное совершенной сердечной молитве. Однако поскольку молитва второго образа осуществляется не в сердце, а в уме, то обрести совершенное кругообразное движение изначально невозможно, ибо этому препятствуют помыслы — образы внешнего мира, проникающие в сознание, заставляющие сознание устремляться к внешнему миру и тем самым постоянно противоборствующие внутреннему кругообразному движению. Сложение кругообразного движения, к которому стремится молящийся, с прямолинейным движением, неизбежно возникающим при отвлечении сознания от внутренней работы внешними помыслами, приводит к возникновению спиралеобразного движения. Таким образом, спиралеобразное движение может быть рассмотрено как интеграция двух разнородных движений — кругообразного и прямолинейного, и именно эти движения, сливающиеся в едином процессе молитвы второго образа, порождают разнородные звуковые пространства, интегрируемые в единое музыкальное произведение принципом контрапункта. Можно сказать, что в основе звукового контрапункта лежит контрапункт кругообразного и прямолинейного движений, образующий спиралеобразное движение молитвы второго образа и открывающий себя в форме интеграции двух начал: канонического и индивидуально-авторского. Именно эти начала и определяют природу тех разнородных звуковых пространств, которые интегрируются в музыкальной ткани контрапунктического произведения.
Наличие двух разнородных звуковых пространств можно обнаружить уже в мелизматических органумах эпохи Сен-Марсьяль, в которых разница между vox principalis и vox organalis отнюдь не исчерпывается только лишь разницей мелодических рисунков, содержащихся в этих голосах. Каждый из голосов органума обладает обособленной, свойственной только ему природой, своей пространственно-временной метрикой, своими законами организации звукового материала. Более того: можно сказать, что в развитом мелизматическом органуме vox principalis и vox organalis относятся вообще к разным областям Бытия. Vox principalis предназначен для изложения канонического григорианского напева, и поэтому последовательность звуков в этом голосе заранее задана, предопределена и обоснована авторитетом канона. Последовательность звуков, образующая vox organalis, не имеет ни предварительной заданности, ни канонической обоснованности, но полностью предопределяется свободным индивидуально-авторским выбором, ограниченным только Необходимостью правильных соотношений с vox principalis. Таким образом, оба голоса имеют разное происхождение и обладают разной природой, что уже обеспечивает их контрапунктическое противостояние, но этим дело не ограничивается. Оба голоса находятся в разных временных измерениях, ибо за одну единицу физического времени в каждом из голосов происходит разное количество событий. В vox principalis время течет медленнее, в vox organalis — быстрее, что позволяет говорить о разных системах времени, о времени божественном и времени человеческом, или о времени земном и времени небесном. Эта ситуация совмещения двух временных систем получает дальнейшее развитие в органумах школы Нотр-Дам, вернее в Halteton-эпизодах этих органумов, где длительно выдержанный тон григорианского напева, на фоне которого разворачиваются бесконечные юбиляции vox organalis, может служить прекрасной иллюстрацией положения, гласящего, что у Бога один день как тысяча лет и тысяча лет как один день. Суть принципа контрапункта как раз и заключается в интеграции этих противоположных начал: индивидуально-авторского и канонического, человеческого и божественного, преходящего и вечного, которые обретают живую звуковую реальность в акустических пространствах vox principalis и vox organalis, объединяемых цельностью единого музыкального произведения.