Locus Solus. Антология литературного авангарда XX века - Джеймс Баллард


Пафос настоящего издания кроется в растущей недоступности ряда существующих и даже опубликованных переводов: собранные здесь тексты в подавляющем своем большинстве уже печатались в периодике — как правило, малотиражной или самиздате, подчас в искаженном виде, подчас анонимно. Лишь один перевод взят из книги, лишь один должен вскоре войти в книгу; один из авторов переведен специально для настоящего издания. Тексты подверглись минимальной правке. Предпосланные каждому автору краткие справки тоже в большинстве своем брались из старых публикаций и практически не подвергались переработке; этим объясняется большой разнобой в их тональности и направленности. Надо учесть, что собранные здесь переводы создавались на протяжении полутора десятков лет (самый старый из них — по-видимому, «Дорога» Жюльена Грака, середина, если не начало, 80-х; бо́льшая часть сделана на рубеже 80-х и 90-х годов, когда еще не было коммерческих приманок, влекущих к крупной форме), и если сами переводы, надеюсь, достаточно вневременны, то соответствующие преамбулы невольно отражают чересполосицу условий своего возникновения — как в плане исторических эпох, так и в плане редакционно-издательских установок и потенциальной аудитории.

Состав сборника во многом случаен; он отражает, с одной стороны, мои (меняющиеся) вкусы (ничто не делалось на заказ), с другой — превратности опять же моей жизни: ведь для того, чтобы перевести короткий рассказ или эссе, в отличие от крупной формы, подчас достаточно просто вспышки взбалмошности. Из взаимодействия этих двух случайностей и родилась неожиданно стройная композиция данной книги, где шесть французских авторов, по случайности все как один — прославленные представители классического «высокого» модернизма, уравновешиваются шестью же более молодыми и практически неизвестными отечественному читателю представителями англоязычного постмодернизма (4:2 в пользу Америки, что, по-видимому, соответствует раскладке литературных сил). Другая счастливая случайность: довольно, на мой взгляд, удачное в смысловом плане расположение текстов практически диктуется хронологией (небольшие ее нарушения возможны в районе франко-английской границы, где трудно отследить точную историю публикаций).

И еще про историю. Наверное, стоит напомнить, что за вычетом Роб-Грийе (и в какой-то мере, наверное, Олдиса) все эти переводы вводили в свое время новых, совершенно отсутствовавших по-русски авторов.

В. Лапицкий

P. S. — ко второму изданию. Пафос остался почти тем же (он — в быстро достигнутой недоступности первого издания), но определенное изменение как формата (с дважды шесть на дважды восемь авторов), так и издательской, т. е. внешней, идеологии (добиться на сей раз определенной репрезентативности казавшейся ранее случайной выборки) привело и к отдельным заменам одних произведений другими, и к дальнейшему проникновению на страницы настоящей книги отрывков из уже опубликованных или готовящихся к публикации полных текстов. К тому же за прошедшее время многие авторы первого издания отыскали наконец себе место на полках наших книжных магазинов и библиотек, утратив статус таинственных незнакомцев. Тем не менее поступаться алеаторичным волюнтаризмом первого издания (пусть и слегка утратившим формальную красоту его конструкции) не хотелось; надеюсь, что, сделав очередной шаг по дороге к хрестоматии, эта книга все же недостаточно прониклась дидактикой и остается антологией — т. е. букетом, предметом чисто эстетической природы, утилитарным лишь по совместительству.

Трудно отыскать во всей мировой литературе более причудливую и экзотическую фигуру, чем Раймон Руссель (1877–1933). Миллионер-эксцентрик в жизни, на редкость последовательно непризнаваемый гений в официальной словесности, он стал харизматической фигурой чуть ли не для всех сменявших друг друга воинствующе-авангардных (и подчас друг другу враждебных) течений и групп во французской литературе (сюрреализм, патафизика, УЛИНО, новый роман, структурализм и постструктурализм…). Огромное влияние разбор его «текстовых машин» оказал и на становление мысли Мишеля Фуко, автора трактата «Раймон Руссель» (1963).

Оба романа Русселя — «Африканские впечатления» (1910) и «Locus Solus» (1914) (третий его большой прозаический (?) текст — «Новые африканские впечатления» — выламывается из рамок любого жанра) — построены по принципу сюиты (или лабиринта). Сюжет нашего крайне незамысловат: великий ученый и универсальный гений Матиас Кантерель (своего рода новая версия капитана Немо обожаемого Русселем Жюля Верна) пригласил своих друзей провести день за осмотром его обширного поместья Locus Solus, где он разместил плоды нескольких своих изысканий. Роман содержит в точности описание этой сопровождаемой комментариями хозяина экскурсии. Ниже приведены два фрагмента центральной — как по местоположению (четвертая из семи), так и по объему (более трети) — его главы.

Перейдя вслед за Кантерелем эспланаду, мы спустились по пологому скату протянувшейся среди густых газонов прямолинейной аллеи, посыпанной желтым песком, которая, становясь вскоре горизонтальной, вдруг расширялась, чтобы обогнуть с двух сторон, как река обтекает остров, какую-то просторную и высокую стеклянную клетку, покрывавшую собой, должно быть, прямоугольник размерами десять на сорок метров.

Состоящая сплошь из огромных стекол, поддерживаемых прочным, но тонким железным каркасом, прозрачная конструкция, в которой безраздельно царили прямые линии, геометрической простотой своих четырех стен и потолка напоминала некую чудовищную коробку без крышки, положенную вверх дном на землю таким образом, чтобы ее главная ось совпадала с осью аллеи.

Дойдя до подобия широкого эстуария, образованного расходящимися наискось берегами этой аллеи, Кантерель, призывая нас взглядом, взял вправо и, обогнув угол хрупкого строения, остановился.

Вдоль стеклянной стены, которая теперь была рядом с нами и к которой повернулась вся наша группа, растянувшись разреженной шеренгой, стояли люди.

Нашим взглядам представилось возведенное само по себе, прямо на земле, за стеклом, от которого его отделяло менее метра, подобие квадратной комнаты, лишенной, чтобы четко и ясно было ее видно, потолка и той из четырех стен, которая иначе противостояла бы нам совсем близко, демонстрируя свою внешнюю сторону. По виду это была полуразрушенная капелла, используемая в качестве тюремного помещения. Снабженное двумя разнесенными друг от друга гнутыми горизонтальными поперечинами, к которым крепилась вереница заостренных с обоих концов прутьев, посреди возвышающейся справа от нас стены открывалось окно, а на истертых плитах пола стояли убогие койки, одна побольше и одна поменьше, так же как и низкий стол с табуретом. В глубине у стены вздымались остатки алтаря, откуда упала, разбившись, большая каменная Богоматерь, из рук которой это происшествие вырвало, не причинив, впрочем, особого вреда, младенца Иисуса.

Человек в пальто и меховой шапке — издалека мы видели, как он брел внутрь огромной клетки, и Кантерель в двух словах представил его как одного из своих помощников — вошел при нашем приближении через разверстую стену капеллы, откуда он тут же и вышел, направляясь направо.

Вытянувшись на большей койке, неизвестный с седеющими волосами, казалось, погрузился в размышления.

Вскоре, как будто приняв какое-то решение, он поднялся, чтобы направиться к алтарю, осторожно переставляя левую ногу, явно причинявшую ему боль.

Тут рядом с нами раздались рыдания, издаваемые женщиной, носившей вуаль из черного крепа; она, опираясь на руку юноши, вскричала: «Жерар… Жерар…», безысходно протягивая руку к капелле.

Подойдя к алтарю, тот, кого она так называла, подобрал младенца Иисуса, которого вслед за этим, предварительно усевшись, положил себе на колени.

В вынутой им кончиками пальцев из кармана круглой металлической баночке, когда была поднята ее прикрепленная на шарнире крышка, оказалось что-то вроде розоватой мази, тонкий слой которой он принялся наносить на детское лицо статуи.

В этот же миг зрительница под черной вуалью, как бы намекая на странную гримировку, сказала юноше, который, весь в слезах, склонил в знак согласия голову:

«Это ради тебя… чтобы тебя спасти…»

Все время прислушиваясь, Жерар, которого, казалось, преследовала боязнь какой-то неожиданности, работал споро, и вскоре все каменное лицо статуи стало розовым от мази, так же как и шея, и уши.

Уложив статую на придвинутую к левой стене меньшую койку, он несколько мгновений рассматривал ее и, опустив закрытую баночку с мазью в карман, направился к окну.

Пользуясь приданной всем прутьям несколько выпученной вовне формой, он наклонился, чтобы выглянуть наружу вниз.

Полные любопытства, мы сделали несколько шагов вправо, и в наше поле зрения попала противоположная сторона стены. Чуть утопленное в ее толще окно было расположено между двумя угловыми выступами, более удаленный из каковых служил вместилищем и поддоном для груды всевозможных отбросов, содержавших, в частности, бесчисленные объедки груш, среди которых, не обращая внимания на кожуру, Жерар, просунув руку между двух прутьев, собирал все огрызки, состоящие из внутренних волоконец, объединенных воедино с косточками и плодоножкой.

Завершив сбор урожая, он вернулся обратно, и мы, сдвинувшись влево, вновь заняли наш прежний наблюдательный пункт.

Его пальцы быстро отделили плодоножки, затем мякоть с косточками от собранных волокон, получив, таким образом, грубые белесые шнурки, которые он тут же принялся разделять на многочисленные ниточки.

Используя эти жилки, которые он, чтобы компенсировать недостаток их длины, связывал концами одну с другой, Жерар, исполненный пылкого упорства, призванного восторжествовать над очевидным отсутствием профессиональных способностей, погрузился в причудливую работу, занимаясь одновременно и ткачеством, и пошивом.

В конце концов благодаря тугому переплетению нитей, постоянно направленному на борьбу с общим разбуханием порождаемого изделия, у него в руках оказался вполне приемлемый младенческий чепчик, способный создать иллюзию белья. Он нацепил его на статую с розовым цветом лица, которая, лежа, укрытая по шею, лицом к стене, обрела теперь, когда ее каменная шевелюра оказалась спрятана, облик настоящего малютки.

Тщательно подобрав их с земли, он тут же выкинул из левого по отношению к нему окна все отходы своей работы.

После этого его поведение на протяжении короткого промежутка времени выдавало, казалось, легкую неуверенность и рассеянность.

Вновь обретя обычную ясность ума, он резко опустил вниз левую руку, высоко подняв при этом локоть и сжав вместе вытянутые пальцы, что заставило соскользнуть с запястья прямо в подставленную ладонь его правой руки золотой браслет, сделанный в виде цепочки, на которой висело старинное экю.

Долгое время царапая старинную монету о нижнее острие оконной решетки, Жерар добыл соответствующего объема порцию золотой пыли, постепенно осевшую на ладони его незанятой левой руки.

На столе, контрастируя с четырьмя современными томиками ин-октаво, очень толстый старинный фолиант, носивший на корешке своего переплета написанное большими буквами и четко читающееся название «Erebi Glossarium a Ludovico Toljano», соседствовал с полным воды кувшином и цветочным стеблем.

Спрятав браслет в карман, Жерар пододвинул табурет к столу, придвинутому совсем рядом с нами вплотную к стене, в которой зияло окно, и уселся перед удобно разложенным Словарем Эреба, чтобы тут же открыть его в самом начале, повернув налево вокруг ее горизонтальной оси лишь переднюю крышку переплета, увлекшую за собой лишенный малейших неровностей форзац.

Расположенный идеально ровно, первый лист, или шмуцтитул, был с лицевой стороны абсолютно чист.

Зажав между тремя пальцами, как ручку, стебель без цветка, Жерар слегка окунул один из его концов, все еще вооруженный длинным шипом, в почти переливающуюся через край кувшина воду.

Затем он принялся писать концом шипа на белом листе словаря, все время выказывая при этом признаки беспокойства и спешки.

Закончив несколько строк и отложив стебель в сторону, он взял в ладони по-прежнему вытянутой левой руки щепотку золотой пыли и понемногу посыпал ее, пошевеливая большим и указательным пальцами, на свежую надпись, которая тут же окрасилась.

Под начертанным большими прописными буквами словом «ОДА» появилась строфа из шести александрийских стихов.

Ссыпав после окончания этой краткой процедуры в запас на левой ладони то, что осталось от щепотки пыли, Жерар снова обмакнул в кувшин соответствующую оконечность стебля и продолжил писать при помощи шипа.

Вскоре на бумагу была положена и присыпана золотом вторая строфа. Так и продолжалась та же перемежающаяся работа нацарапывания и опыления, и строфы выстроились одна под другой до самого низа страницы.

Выдержав паузу, чтобы страница полностью просохла, Жерар на секунду приподнял, наполовину перевернув его, лист, переместив таким образом на левое поле все не схваченные водой крупицы пыли, которые, стоило ему, ухватившись за верх, поставить словарь почти вертикально, соскользнули на еще довольно большую кучку золота в покорно подставленной под них ладони.

Освобожденный ото всех своих сбивающих глаз с толку и не идущих ему на пользу излишков, до тех пор смутный золотой текст появился во всей своей хрупкой и целостной чистоте.

Жерар осторожно опустил, придерживая его, словарь обратно на стол и одной рукой подложил под переднюю крышку переплета четыре сложенных стопкой томика ин-октаво, благодаря чему вместо того, чтобы быть наклонной, она покоилась на них горизонтально.

Дальше