«Нет… не ему… мне… мне…»
Его пальцы, долго сжимаясь, расслабились только после ее смерти.
Затем он ринулся на труп.
Спустя час вернувшийся в свою комнату Франсуа-Жюль, придя в себя, ужаснулся чудовищности своего преступления. К мучительному горю от убийства своего кумира у него в уме примешивались и боязнь наказания, и ужас перед беспримерным бесчестьем, пятнающим его имя и преследующим его сына.
Затем несчастный успокоился, решив, что, так как все произошло в тишине, не может всплыть никаких улик или свидетельств и что, никогда ничем не обнаружив своей любви, он всей своей безукоризненно чистой жизнью предотвратит всякие подозрения.
В восемь часов служанка, привыкшая каждое утро будить Андреа, подняла тревогу, и Франсуа-Жюль сам вызвал представителей правосудия.
Внимательное обследование места преступления с абсолютной точностью показало, что за ночь никто не проникал в помещение, в котором спали только двое мужчин, с одной стороны, Франсуа-Жюль, с другой — Тьерри Фукето, недавно нанятый молодой слуга.
Так как Франсуа-Жюль, казалось, был вне всяких подозрений, все единодушно сочли виновным Тьерри, который, несмотря на пылкие протесты, был подвергнут предварительному заключению по обвинению в убийстве с последующим изнасилованием.
Примчавшийся из Парижа на неотложный зов отца, Франсуа-Шарль, как безумный, выл от горя перед обесчещенным трупом той, кто должна была освящать всю его жизнь.
Дело шло своим чередом, и Тьерри, против которого внешне свидетельствовало буквально все, был, несмотря на все свои горячие протесты, осужден присяжными, признавшими отсутствие предумышленности, на пожизненную каторгу.
Убежденная в его невиновности, мать Тьерри, Паскалина Фукето, почтенная сельчанка из окрестностей Мо, заверила его при отправке, что отныне единственной целью ее жизни будет его оправдание.
Снедаемый угрызениями совести, Франсуа-Жюль, которого днем и ночью неотвязно преследовал образ бедного каторжника, испытывающего вместо него тысячи мучений, потерял сон и здоровье: печень, которая всегда была его слабым местом, теперь тяжело терзала его и за несколько лет привела на край могилы.
Видя свою обреченность, он захотел составить признание, которое могло бы после его смерти привести к оправданию Тьерри, чьи незаслуженные беды не переставали неотступно его преследовать.
При жизни понуждаемый молчать страхом перед судебным преследованием и наказанием, которое навлекло бы на него признание, а также перспективой несмываемого позора, каковым бы заклеймил Франсуа-Шарля связанный с неминуемым процессом гнусный скандал, он остановился на мысли о полном посмертном покаянии.
Но свое послание, чтобы временно утаить выпускаемое им на свободу бесчестье, он решил поместить в надежный тайник, который, и сам по себе прославляя его достоинства, мог бы быть раскрыт лишь в результате целой серии манипуляций, подобранных с таким умыслом, чтобы заставить беспрестанно соприкасаться с почетными для него мелочами.
Когда-то самый большой успех в его карьере выпал на долю задорной комедии, целый сезон шедшей в Париже.
В самом начале торжественного ужина, посвященного сотому спектаклю, он открыл, достав его из складок своей салфетки, футляр, чья ширина составляла две трети высоты, внутри которого плашмя сверкало, все из оправленных в золотую пластинку драгоценных камней, маленькое факсимиле афиши этого дня, в складчину заказанное всеми его друзьями художнику-ювелиру. Благодаря плотной массе изумрудов двух различных оттенков на светло-зеленом фоне четко выделялся темно-зеленый текст. На тринадцати белых прямоугольных картушах различного размера, порожденных алмазной пылью, были написаны тринадцать фамилий актеров, из которых двенадцать — синими буквами большей или меньшей толщины, сделанными из подобранных по размеру сапфиров, а одно, первое и самое огромное, — броским красным шрифтом, составленным из множества рубинов. Сверху над всем этим господствовала завидная формула: «100-е представление».
Франсуа-Жюль подумал, что, выбранный в качестве тайника, этот предмет, увековечивший самый триумфальный день в его жизни, мог бы лучше, чем все остальное, прикрыть своей славой грязь его исповеди.
Следуя его дотошным указаниям, умелый парижский золотых и серебряных дел мастер, полностью ее выдолбив, незаметно превратил элегантную золотую пластинку во что-то вроде необычайно плоской коробочки, при этом ее верх, украшенный драгоценными каменьями, стал скользящей крышкой, сдвинуть которую можно было лишь после отключения некоей стопорящей системы, достигаемого нажатием ногтя на поставленный на пружинку рубин в большой красной строке.
Виновный поклялся себе спрятать там свои ужасные признания.
Что касается действий, долженствующих мало-помалу привести к обнаружению записи, Франсуа-Жюль решил, что отчасти они будут иметь отношение к некоторым последствиям одного давнего исторического события.
В 1347 году, вскоре после знаменитой осады Кале, Филипп VI де Валуа захотел вознаградить героизм шести горожан, которые босиком добровольно пришли к Эдуарду III с веревкой на шее, считая, что идут на верную смерть, и, удовлетворив таким образом требования вражеского монарха, спасли город от неминуемого разрушения, сами будучи обязаны своей непредвиденной пощадой лишь заступничеству Филиппины де Эно.
Расположенный сначала пожаловать им дворянство, Филипп VI счел, однако, сей дар чрезмерным, решив, что это приключение, высоко охарактеризовав их мужество, ибо они думали, что отдают свою жизнь, в общем-то приняло удачный оборот, не причинив им ни малейшего ущерба.
И все же подобному подвигу, совершенному притом зажиточными нотаблями, принимая во внимание вынужденный отказ от всякой мысли о каком-либо денежном вознаграждении, подобала лишь почетная награда.
Избрав компромиссный выход из положения, король принял решение пожаловать шести героям, оставляя при этом их прежнее сословие, некоторые дворянские привилегии.
Существовало много знаменитых семей, в каждой из которых старшему наследнику мужского пола по главной линии неизменно давалось одно и то же имя, начертываемое на официальных грамотах с какой-либо особо выразительной деталью, выпадавшей на долю одной из его букв; в зависимости от случая это могло быть либо «t», принимающее вид шпаги, поставленной на острие, либо «o», обращенное в щит внутренней арабеской, иногда «z», которое изысканное расчленение преображало в молнию, иногда «i», подражающее зажженной свече, — здесь «c», ставшее серпом, там «s», порождавшее излучину реки. Заинтересованное лицо умело быстро и точно набросать букву-виньетку. Последняя, являясь чем-то вроде дополнения к разнообразным геральдическим атрибутам, составляла отличие особо редкого и ценимого рода, которое всегда сопровождалось из ряда вон выходящей прерогативой принять таинство брака из рук епископа, облаченного в паллиум — надеваемое поверх ризы белое шерстяное одеяние, украшенное спереди и сзади длинными лентами, которое предназначалось для самых высоких церковных торжеств.
Обратившись к этому двойному установлению, король повелел прославить имя каждого из шести жителей Кале, приукрашенное его собственной фантазией, провозгласив его передающимся в новом виде по праву первородства — с обычным матримониальным дополнением, касающимся паллиума.
Так вот, в знаменитой группе насчитывался и некий Франсуа Кортье, прямой предок Франсуа-Жюля, который увидел диакритический знак своего имени превращенным Филиппом VI в выгнувшегося аспида. С тех пор среди его потомства все первенцы, названные Франсуа, с частым добавлением для отличия второго имени, придавали, расписываясь, придатку первого в их имени «c» требуемое животное обличие — и вплоть до середины великого века, которой датируется его почти полное упразднение, епископский паллиум главенствовал в бракосочетании каждого из них.
Примеру Филиппа VI последовали его преемники, и по ходу истории буржуа неоднократно получали за различные подвиги, не меняя ради этого своего сословия, аристократические знаки отличия.
Поэтому, когда при Людовике XV Сен-Марк де Ломон писал свой колоссальный труд «Гербы, прерогативы и отличия знатных французских семей», из двадцати пяти его томов дворянству он посвятил лишь двадцать три, отведя предпоследний наиболее замечательной части привилегированного третьего сословия и последний — всем остальным. Далее, автор намеревался установить при печати неравенство, выделяя для томов о дворянстве роскошную коричнево-серую бумагу, в которой собирался отказать томам о третьем сословии; однако, по здравом размышлении, он осудил на банальную белую бумагу лишь единственно последний из них, сочтя предпоследний еще достойным богатой подложки. В первых двадцати трех томах лучшим домам, чьи гербы служили поводом для самых прекрасных репродукций, было отведено, как более почетное и удобное для взгляда, место на лицевой стороне листов, к порядковому номеру которых, так как они были пагинированы только с одной стороны, для обозначения той или иной из двух страниц требовалось добавить одно из двух слов, ректо или версо — каковыми на имена категорично налагалось клеймо превосходства или неполноценности, удобно распределяя их тем самым на две категории. После краткого колебания Сен-Марк де Ломон для единообразия всего собрания последовательно провел в жизнь этот необычный метод и для двух посвященных третьему сословию томов, хотя и не связанных с первопричиной его принятия — причиной чисто эстетической, базирующейся на большей или меньшей красоте, обещаемой геральдическим образом; тем не менее двадцать четвертый том сохранил над последующим полное свое преимущество, ибо имена, занимавшие сторону ректо последнего, считались менее достойными, чем нанесенные на изнанке предыдущего. Принимая во внимание их важность и особенно непревзойденную древность их учреждения, отдельный параграф, лист 1, ректо, том XXIV, был предоставлен описанию — вслед за основополагающим героическим поступком пращура — обеих привилегий семьи Кортье, потакаемый обстоятельствами тогдашний глава которой приобрел полный экземпляр громоздкого творения, каковой, в одиночку захвативший целую полку книжного шкафа, с тех пор с тщанием передавался от отца к сыну вплоть до Франсуа-Жюля.
Последний, очень гордый столь старинным и прославленным происхождением, непременно захотел воспользоваться им как поправкой к посрамлению, сделав необходимым для того, чтобы добраться до сути дела, доскональный анализ хвалебного параграфа, который он поместил перед глазами, дабы изложить на отдельном листке бумаги ясную формулу, не забыв подчеркнуть при этом два особо почетных термина:
«Взять в творении Сен-Марка де Ломона том бистр третьего сословия и выбрать на листе 1 ректо в абзаце, посвященном Кортье, буквы 17, 30, 43, 51, 74, 102, 120, 173, 219, 250, 303, 348, 360, 412, 423, 441, 469, 481, 512, 531, 567, 601».
Умышленно заимствованные из самых выдающихся слов текста, увековечивающего славу рода, эти буквы, составленные вместе, образовывали следующую, столь откровенно указующую сентенцию: «Рубиновая красная строка», — которая, подстрекая тщательно прощупать вызывающе красное имя на драгоценной афише, наверняка повлекла бы за собой открытие пружины с последующим обнаружением и тайника.
Торопясь, Франсуа-Жюль приказал в ходе работы поместить пусковую точку механизма в броское, сияющее пурпуром имя, которое из-за доминирующего положения и неповторимости цвета легко было лаконично указать без возможных обиняков.
Но Франсуа-Жюль хотел, чтобы само нахождение этой формулы смягчало его гнусность, вынужденно рекламируя определенный объект, играющий в высшей степени паллиативную роль, каковой был не чем иным, как черепом под колпаком, причудливые отметины на лбу которого и легкая шляпа напоминали ему в столь трагической манере последние поступки его дочери Лидии.
Сам этот почти детский поступок — сохранить сию реликвию, не послужит ли он к его чести, выдавая на самом деле вызывающую сочувствие трогательную отцовскую любовь?
Исследуя волнующий сувенир, он искал средство вовлечь в раскрытие формулы сразу и странную шляпку, и лобную сетку, которые, будучи созданы Лидией, должны были бы, учитывая замысел его прожекта, привлекать внимание больше, чем все остальное.
Вскоре его навязчивая идея связать сетку и шляпку в общем задании заставила его заметить какое-то сходство между неловко выцарапанными на кости клетками и рунами, украшающими вертикальное обрамление импровизированного колпака.
Вдохновившись замеченным, Франсуа-Жюль снял стеклянный колпак, дабы получить к черепу доступ, и, вооружившись ножом, острый кончик которого служил ему резцом, а лезвие — шабером, предался долгой работе по преобразованию грубой сети, добавляя здесь, сглаживая там и максимально возможным образом используя при этом старые линии. Так ему удалось расположить на лбу черепа, сохранив ее французский язык, всю формулу, записанную целиком руническими знаками, вполне читаемыми, хотя и наклоненными в разные стороны, искаженными и слипшимися друг с другом. Каждое из двух слов, выделенных в образце, который он позаботился сжечь, было искусно заключено в кавычки, и, по причине несуществования каких бы то ни было рунических знаков для цифр, номера были записаны буквами. По завершении трудов осталось еще несколько клеток, так и не нашедших себе применения.
Водруженный обратно на свое место и по-прежнему облаченный в шляпу, череп вновь обрел свое стеклянное прикрытие. Полностью сохранив общее впечатление тонкой сеточки, знаки на лбу представляли вместе с соответствующими рунами на бумаге достаточно разительное соответствие, чтобы почти наверняка пробудить в будущем проблеск внимания и, стало быть, успокоить совесть виновного, — оставляя, однако, утешительным шансам на вечное неразоблачение возможность витать вокруг чудовищного секрета.
Покрыв несколько листков красивым сжатым почерком, Франсуа-Жюль записал свою исповедь на коломбофиле, сверхтонкой бумаге, предназначенной для переносимых голубями посланий. Он правдиво изложил все ab ovo, не опустив в заключение мотивировки любопытных этапов, призванных предшествовать нащупыванию местонахождения его рукописи, которую, тщательно сложив, он без труда схоронил в узком тайнике из золота и драгоценных камней.
Уже давно поддерживая себя лишь самым незначительным питанием, Франсуа-Жюль дошел до той степени слабости, которая заставила его слечь в постель. Ключ от своего закрытого кабинета он хранил при себе, чтобы предохранить преображенный лоб черепа-реликвии от преждевременного знака внимания, способного раскрыть его тайну еще до смерти, — которая скоропостижно настигла его по истечении двух недель.
Когда приспел черед разборки бумаг, обязательно следующий за любой кончиной, Франсуа-Шарль, зайдя однажды вечером после ужина в кабинет отца, уселся за рабочий стол, загроможденный бумагами, которые он и начал одну за другой просматривать.
Через два часа непрерывной сортировки он предоставил себе передышку и, поднявшись с сигаретой во рту, направился в поисках огня к открытой спичечной коробке, стоявшей на камине. Сделав первую затяжку, он встряхнул спичку, чтобы погасить ее и бросить в пепел, когда его взгляд рассеянно упал на череп в шляпе, ярко освещенный электрической люстрой в середине потолка.