Цвейг С. Собрание сочинений. Том 6: Врачевание и психика; Жозеф Футе: Портрет политического деятеля - Цвейг Стефан


Альберту Эйнштейну почтительно

Собрание сочинений в десяти томах

Всякое ущемление естества есть напоминание о высшей родине.

Новалис

Здоровье для человека естественно, болезнь — неестественна. Здоровье приемлется его телом как нечто само собой понятное, так же, как воздух легкими и свет глазами; не заявляя о себе, живет оно и растет в нем вместе с общим его жизнеощущением. А болезнь — она проникает внезапно, как что-то чуждое, она нечаянно набрасывается на объятую страхом душу и бередит в ней множество вопросов. Ибо если откуда-то со стороны явился он, злой ворог, то кто же наслал его? Останется он или уйдет? Доступен он заклятию, мольбе, преодолению? Жесткими своими когтями извлекает болезнь из сердца противоре-чивейшие чувства: страх, веру, надежду, обреченность, проклятие, смирение, отчаяние. Она учит больного спрашивать, думать и молиться, поднимать полный испуга взор в пустоту и обретать там существо, коему можно поведать о своем страхе. Только страдание создало в человечестве религиозное чувство, мысль о Боге.

Поскольку здоровье от природы присуще человеку, оно необъяснимо и не требует объяснений. Но всякий страждущий ищет в каждом случае смысл своих страданий. Ибо мысли о том, что болезнь нападает на нас без всякого толку, что без всякой нашей вины, бесцельно и бессмысленно, тело охватывается жаром и раздирается, до последних своих глубин, раскаленными лезвиями боли, — этой чудовищной мысли о полной нелепости страданий, мысли, достаточной, чтобы ниспровергнуть всю этику мироздания, человечество еще никогда не решилось довести до конца. Болезнь всякий раз представляется ему кем-то ниспосланной, и тот непостижимый, кто ее посылает, должен, по мнению человечества, иметь все основания для того, чтобы вселить ее именно в это вот тленное тело. Кто-то должен копить зло на человека, гневаться на него, его ненавидеть. Кто-то хочет его наказать за какую-то вину, за какой-то проступок, за нарушенную заповедь. И это может быть только тот, кто все может, тот самый, кто мечет молнии с неба, кто шлет на поля жар и стужу, кто зажигает звезды и туманит их, ОН, у кого вся власть, всемогущий: Бог. От начала времен, поэтому явление болезни связано с религиозным чувством.

Боги посылают болезнь, боги одни могут и взять ее обратно: эта мысль утверждена незыблемо в преддверии всякой врачебной науки. Еще полностью лишенный сознания собственного своего разумения, беспомощный, несчастный, одинокий и слабый, охвачен человек древности пламенем своего недуга и не знает другого выхода, как с воплем обратить свою душу ввысь, к Богу-чародею, чтобы он от него отступился. Только вопль, молитву, жертвоприношение и знает первобытный человек в качестве лечебного средства. Нельзя защититься против него, сверхсильного, непреоборимого во мраке; значит, нужно смириться, добиться его прощения, умолять его, упрашивать, чтобы он взял обратно из тела пламенеющую боль. Но как достигнуть его, невидимого? Как взывать к нему, не зная его обиталища? Как подать ему знаки раскаяния, всепокорности, обетования и готовности к жертвам, знаки, которые были бы ему понятны? Всего этого не знает оно, бедное, неискушенное, смутное сердце ранней поры человечества. Ему, неведающему, не откроется Бог, не снизойдет к его низкой, будничной доле, не удостоит его ответа, не услышит его. И вот, в нужде своей, должен беспомощный, бессильный человек искать себе другого человека, как посредника перед Богом, мудрого и искушенного, которому ведомы чары и заклинания, дабы умилостивить темные силы, ублажить их во гневе. И таким посредником в эпоху первобытных культур является единственно жрец.

Таким образом, в доисторическую пору человечества борьба за здоровье означает не борьбу с отдельной болезнью, а борьбу за Бога. Всяческая медицина на земле начинается как теология, как магия, культ, ритуал, как душевная напряженность человека против посланного Богом испытания. Телесному страданию противопоставляется не технический, а религиозный акт. Не ищут причин недуга, а ищут Бога. Не борются с болезнью, а пытаются замолить, искупить ее, откупиться от Бога при помощи обетов, жертв и церемоний, ибо только тем путем, каким пришла она, — путем сверхъестественным, — может она и отступиться. Так единству явления противопоставляется еще полное единство чувства. Есть только одно здоровье и одна болезнь, а для этой последней опять-таки только одна причина и одно средство: Бог. А между Богом и страданием есть только один посредник — все тот же жрец, этот страж души и тела в одно и то же время. Мир еще не расщеплен, не раздвоился; вера и знание образуют в святилище храма одну, единую категорию; избавление от боли не может совершиться без выступления на арену душевных сил, без ритуала, заклинаний и молитвы. А потому толкователи снов, заклинатели демонов, жрецы, коим ведом таинственный ход светил, творят свое целебное искусство не как практический акт науки, а как таинство. Не поддающееся изучению, доступное восприятию лишь посвященных, передается оно, это искусство, от поколения к поколению; и хотя жрецы, имея опыт, немало понимают во врачевании, они никогда не дают советов исключительно деловых: они требуют чуда в исцелении, требуют освященной храмины, душевной приподнятости и присутствия богов. Только очистившись и освятившись телом и духом, вправе больной восприять целебную формулу; паломники, бредущие дальней и трудной дорогой к храму в Эпидавре, должны провести канун в вечерней молитве, должны омыть тело, заколоть каждый по жертвенному животному, проспать ночь в преддверии на шкуре жертвенного кабана и поведать сны этой ночи жрецу для их разъяснения: лишь тогда он удостоит их одновременно и пастырского благословения, и врачебной помощи. Но всякий раз в качестве первейшего залога исцеления утверждается приближение души, полной веры, к Богу: кто хочет чуда выздоровления, должен подготовить себя к чуду. Врачебная наука в истоках своих неотторжима от науки о Боге; медицина и богословие составляют поначалу одно тело и одну душу.

Это начальное единство вскоре рушится. Ибо для того, чтобы стать самостоятельной и принять на себя практическое посредничество между болезнью и больным, наука должна отринуть божественное происхождение болезни и исключить, в качестве совершенно излишней, религиозную установку — жертву, молитву, культ. Врач выступает рядом со жрецом, а вскоре и против жреца — трагедия Эмпедокла — и, низводя страдания из области сверхчувственной в плоскость обыденно-природного, пытается устранить внутреннее расстройство средствами земными, стихиями внешней природы, ее травами, соками и солями. Жрец замыкается в рамках богослужения и отступается от врачебного искусства, врач отказывается от всякого воздействия на душу, от культа и магии; отныне два эти течения разветвляются и идут каждое своим путем.

С момента нарушения первоначального единства все элементы врачебного искусства приобретают сразу же совершенно новый и заново окрашивающий смысл. Прежде всего единое душевное явление «болезнь» распадается на бесчисленные, точно обозначенные болезни. И вместе с тем ее сущность теряет к известкой степени связь с духовной личностью человека. Болезнь означает уже нечто, приключившееся с человеком не в его целом, а лишь с отдельным его органом (Вихров на конгрессе в Риме: «Нет болезней вообще, а лишь отдельные болезни органов и клеток»). И первоначальная задача врача — противостоять болезни как некоей цельности — заменяется теперь, естественным образом, более незначительной, строго говоря, задачей — локализовать всякое страдание по его исходным точкам и причислить его к какой-либо из давно расчлененных и описанных групп болезней. Как только врач поставил правильный диагноз и дал болезни наименование, он в большинстве случаев уже выполнил суть своего дела, и лечение совершается в дальнейшем само собою при посредстве предусмотренных на этот «случай» медицинских приемов. Полностью отрешившись от религии, от волшебства, являясь добытой в школе суммой знаний, современная медицина оперирует не индивидуальной интуицией, а твердыми практическими установками, и если она до сих пор еще охотно присваивает себе поэтическое наименование «врачебного искусства», то высокий этот термин может означать лишь более слабую степень — «искусство ремесленное». Ибо давно уже наука врачевания не требует от своих учеников, как некогда, жреческой избранности, таинственной мощи провидения, особого дара созвучия с основными силами природы; призванность стала призванием, магия — системой, таинство врачевания — осведомленностью о лекарственных средствах и об отправлениях организма. Исцеление совершается уже не как психическое воздействие, не как событие неизменно чудесное, но как чистейший и почти наперед рассчитанный рассудочный акт со стороны врача; выучка заменяет вдохновение, учебник приходит на смену Логосу, исполненному тайны, творческому заклинанию жреца. Там, где древний, магический порядок врачевания требовал высшего душевного напряжения, новая, клинико-диагностическая система требует от врача противоположного, а именно ясности духа, отрешенного от нервов, при полнейшем душевном спокойствии и деловитости.

Эти неизбежные в процессе врачевания деловитость и специализация должны были в девятнадцатом веке усилиться сверх меры, ибо между пользуемым и пользующим возникло еще третье, полностью бездушное существо: аппарат. Все более ненужным становится для диагноза проницательный и творчески сочетающий симптомы взор прирожденного врача: микроскоп открывает для него зародыш бактерии, измерительный прибор отмечает за него давление и ритм крови, рентгеновский снимок устраняет необходимость в интуитивном прозрении. Все больше и больше лаборатория принимает на себя в диагностике то, что требовало от врача личного проникновения, а для пользования больного химическая фабрика дает ему в готовом виде, дозированным и упакованным то лекарство, которое средневековый медик должен был собственноручно, от случая к случаю, перемешивать, отвешивать и рассчитывать. Засилие техники, проникшее в медицину хотя и позже, чем повсюду, но столь же победоносно, сообщает процессу врачевания деловитость некой великолепным образом разработанной в деталях и по рубрикам схемы; понемногу болезнь — некогда вторжение необычного в сферу личности — становится противоположностью тому, чем была она на заре человечества: она превращается, большей частью, в «обычный», «типический» случай, с заранее рассчитанной длительностью и механизированным течением, делается задачей, доступной разрешению методами рассудка. К этой рационализации на путях внутренних присоединяется, в качестве мощного пополнения, рационализация извне, организационная; в клиниках, этих гигантских вместилищах горя человеческого, болезни распределяются, точно так же, как в деловых центрах, по специальным отделениям, с собственными подъемниками, и так же распределяются врачи, конвейером проносящиеся от постели к постели, исследующие отдельные «случаи» — всегда только больной орган, и большей частью не имеющие времени заглянуть в лицо человека, прорастающего страданием. Исполинские организации больничных касс и амбулаторий привносят свою долю в этот обездушивающий и обезличивающий процесс; возникает перенапряженное массовое производство, где не зажечься ни одной искре внутреннего контакта между врачом и пациентом, где, при всем желании, становится все более и более невозможным малейшее проявление таинственного магнетического взаимодействия душ. И тут же, в качестве ископаемого, допотопного экземпляра, вымирает домашний врач, тот единственный, кто в больном знал и человека, знал не только его физическое состояние, его конституцию и ее изменения, но и семью его, а с ней и некоторые биологические предпосылки, — он, последний, в ком оставалось еще нечто от прежней двойственности жреца и врачевателя. Время сбрасывает его с колесницы. Он являет собою противоречие закону специализации и систематизации, так же как извозчичья лошадь по отношению к автомобилю. Будучи слишком человечным, он не подходит больше к ушедшей вперед механике медицины.

Против этого обезличивания и полнейшего обездушивания врачебной науки искони выступала широкая, непросвещенная, но в то же время внутренне понимающая масса народа, в тесном смысле этого слова. В точности так же, как тысячи лет назад, смотрит простой, недостаточно еще «образованный» человек на болезнь с благоговейным чувством, как на нечто сверхъестественное, все еще противопоставляет он ей душевный акт надежды, страха, молитвы и обета, все еще первая его, руководящая мысль — не об инфекции или заболевании сосудов, а о Боге. Никакая книга и никакой учитель не убедит его в том, что болезнь возникает «естественным» путем, а следовательно, без всякого смысла и без вины; а потому он заранее проникается недоверием ко всякой практике, которая обещает устранить болезни путем трезвым, техническим, холодным, т. е. бездушным. Равнодушие народа к ученому, с высшим образованием, врачу слишком глубоко отвечает его потребности — наследственному массовому инстинкту — в связанном с целым миром, сроднившемся с растениями и животными, знающем тайны «враче по природе», ставшем врачом и авторитетом в силу своей натуры, а не путем государственных экзаменов; народ все еще хочет, вместо специалиста, обладающего знанием болезней, «человека медицинского», имеющего «власть» над болезнью. Пусть давно уже в свете электричества рассеялась вера в ведьм и дьяволов, — вера в этого чудодейственного, знающего чары человека сохранилась в гораздо большей степени, чем в этом признаются открыто. И то же самое почтительное благоговение, которое мы испытываем по отношению к гению и человеку, непостижимо творящему, в лице, скажем, Бетховена, Бальзака, Ван Гога, питает народ доныне ко всякому, в ком чувствует он якобы целебную мощь, превосходящую норму; доныне требует он себе как «посредника», вместо холодного «средства», полнокровного живого человека, от которого «исходит сила». Знахарка, пастух, заклинатель, гипнотизер именно в силу того, чго они практикуют свое лекарское ремесло не как науку, а как искусство, и притом запрещенное искусство черной магии, в большей степени вызывают его доверие, чем имеющий все права на пенсию, хорошо образованный общинный деревенский врач. По мере того как медицина становится все более и более технической, рассудочной, локализирующей, все яростней отбивается от нее инстинкт широких масс; все шире и шире, вопреки всяческому школьному образованию, разрастается в низах народа, в смутных его глубинах это течение, направленное против академической медицины.

Это сопротивление давно уже чувствуется наукой, и она борется с ним, но тщетно. Не помогло и то, что она связалась с государственной властью и добилась от нее закона против лекарей-шарлатанов и целителей «силами природы»: движения, в последней глубине своей религиозные, не подавляются до конца силой параграфов. Под сенью закона ныне, как и во времена средневековья, продолжают орудовать бесчисленные, не имеющие степеней и, значит, с государственной точки зрения, неправомочные целители; неустанно длится партизанская война между природными методами лечения, религиозным врачеванием и научной медициной. Но самые опасные противники академической науки явились не из крестьянских хижин и не из цыганских таборов, а возникли в ее собственных рядах; подобно тому как французская революция, а равно и всякая другая заимствовали вождей не из народа, но, наоборот, мощь дворянства потрясена была, собственно говоря, дворянами, против нее восставшими, так и в великом восстании против чрезмерной специализации школьной медицины решающее слово неизменно принадлежало отдельным, независимым врачам.

Первым, кто повел борьбу против бездушия, против срывания покровов с чудес врачевания, был Парацельс. Вооружась булавой мужицкой своей грубости, ополчился он на «докторов» и предъявил книжной их, бумажной учености обвинение в том, что они хотят разложить человеческий микрокосм, как часовой механизм, на части и потом опять склеить. Он борется с высокомерием, с догматической авторитарностью науки, утратившей всякую связь с высокой магией natura naturans* (Термин Спинозы «природа рождающая, творящая», в противоположность natura naturata — «природа творимая, пассивная».), не замечающей и не признающей стихийных сил и не чующей излучений как отдельных душ, так и мировой души в целом. И как ни сомнительны, на взгляд современности, его собственные рецепты, духовное влияние этого человека растет, как бы под покровом времени, и в начале девятнадцатого века вырывается наружу в так называемой «романтической» медицине, которая, являясь ответвлением философски-поэтического течения, стремится, в свою очередь, к высшей форме телесно-душевного единства. С безусловной верой во вселенскую одухотворенность природы она отстаивает мысль, что сама природа — наиболее мудрая целительница и нуждается в человеке в лучшем случае лишь как в пособнике. Подобно тому как кровь, не побывав в учении у химиков, образует антитоксины против всякого яда, так и организм, сам себя поддерживающий и преобразующий, способен в большинстве случаев без всякой помощи справиться с болезнью. Поэтому путеводной нитью всякого человеческого врачевания должно быть правило — не идти вразрез с естественным ходом жизни, а лишь укреплять в случае болезни всегда присущую человеку волю к выздоровлению. А этот импульс нередко может быть поддержан путем душевного, духовного, религиозного воздействия в той же мере, как и при помощи грубой аппаратуры и химических средств; истинное же исцеление всегда совершается изнутри, а не извне.

Сама природа — тот «внутренний врач», которого каждый с рождения носит в себе и который поэтому более понимает в болезнях, чем специалист, лишь извне нащупывающий симптомы; впервые болезнь, организм и проблема врачевания рассматриваются романтической медициной вновь как некое единство. Целый ряд систем возникает в девятнадцатом столетии из этой основной идеи о самостоятельной силе сопротивления организма. Месмер основывает свое магнетическое учение на воле человека к здоровью, Christian Science1 — на плодотворной мощи самосознания; и наряду с этими использующими внутренние силы природы мастерами другие обращаются к силам внешним: гомеопаты — к цельному, неразбавленному веществу, Кнейп и другие последователи врачевания природой — к ее восстанавливающим стихиям — воде, солнцу, свету; и все они отказываются, как бы сговорившись, от всяких химических комбинаций в лечении, от всякой аппаратуры и, стало быть, от самых значительных достижений новейшей науки. Общее всем этим природным методам, чудесным исцелениям и «врачеванию духом» положение, противостоящее школьной патологии с ее тенденциями к локализации, может быть выражено в единой, короткой формуле. Научная медицина рассматривает больного с его болезнью как объект и отводит ему, почти презрительно, абсолютно пассивную роль; ему не о чем спрашивать и не о чем говорить; все, что он должен делать, это послушно и даже без единой мысли следовать предписаниям врача и по возможности выключить себя самого из процесса пользования. В этом слове «пользование» ключ ко всему. Ибо в то время, как в научной медицине больного «пользуют» в качестве объекта, метод душевного врачевания требует от больного прежде всего, чтобы он сам пользовался душой, чтобы он, как с у 6 ъ е к т, как носитель и главный исполнитель врачевания, проявил максимум возможной для него активности в борьбе с болезнью.

В этом призыве к больному — воспрянуть душой, собрать воедино свою волю и целостность своего существа противопоставить целостности болезни — и состоит существеннейшее и единственное врачебное средство всех психических методов, и пособничество их представителей ограничивается по большей части не чем иным, как такого рода словесным обращением. Но того, кто знает, какие чудеса может совершать Логос, творческое слово, это чародейное сотрясение уст в пустоте, создавшее бесчисленные миры и бесчисленные миры разрушившее, того не поразит, что в науке врачевания, как и во всех других областях, несчетное число раз совершались при посредстве единого слова истинные чудеса, что только через словесное обращение и взгляд — этих посланцев от личности к личности — во многих случаях могло быть восстановлено, исключительно воздействием на дух, здоровье в организмах, совершенно расшатанных. В полной мере чудесные, исцеления эти не являются ни чудом, ни исключительным явлением; они лишь смутно отражают все еще неясный для нас закон взаимодействия высшего порядка между телом и душой, который полнее, может быть, исследуют будущие поколения; для нас же достаточно и того, что возможность врачевания путем чисто психическим уже не отрицается и что по отношению к явлениям, необъяснимым с точки зрения чистой науки, установилось известного рода смутное признание.

Такие самовольные отклонения отдельных крупных представителей врачевания от академической медицины принадлежат, по моему разумению, к числу интереснейших эпизодов истории культуры. Ибо ничто в истории, как в материальной, так и в истории духа, не сравнится по драматической силе психического воздействия с тем эпизодом, когда один-единственный, слабый, изолированный человек идет в одиночку против гигантской, весь мир объемлющей организации. Поднимается ли Спартак, осыпаемый побоями раб, против римских легионов и когорт, или Пугачев, бедный казак, против исполинской России, или Лютер, широколобый августинский монах, против всемогущей fides catholica [Католическая вера (англ.)],— всякий раз, когда человек противопоставляет объединенным силам вселенной всего лишь внутреннюю мощь своей веры и бросается в борьбу, кажущуюся бессмысленной из-за полной ее безнадежности, именно тогда душевное его напряжение творчески передается людям и создает из ничего несметные силы. Каждый из великих наших фанатиков «лечения духом» собрал вокруг себя сотни тысяч, каждый делами своими и исцелениями пробудил и поколебал сознание эпохи, от каждого пошли и проникли в науку мощные течения.

Фантастическое положение: в эпоху, когда медицина, благодаря сказочному вооружению своей техники, творит истинные чудеса, когда она научилась дробить, наблюдать, фотографировать, измерять, подвергать своему воздействию и изменять мельчайшие атомы и молекулы живой ткани, когда все другие точные науки поспешествуют ей и сопутствуют и ничто органическое не являет как будто тайны, — как раз в этот самый миг ряд независимых исследователей доказывает ненужность во многих случаях всей этой аппаратуры. Они открыто и неопровержимо свидетельствуют своими делами о том, что и в нашу пору, как некогда, можно с голыми руками, исключительно путями психическими, добиться исцеления, и даже в тех случаях, когда ничего не мог сделать до них величественный и точный механизм университетской медицины. На первый взгляд система их непонятна и почти смешна в силу своей незначительности: врач и пациент мирно сидят рядом и, кажется, просто болтают. Ни рентгеновских снимков, ни измерительных приборов, ни электрической цепи, ни кварцевых ламп, ни даже термометра — ничего нет от всего того технического арсенала, который составляет справедливую гордость нашего времени; и все-таки их древний метод действует часто с большей силой, чем ушедшая вперед терапия. То обстоятельство, что ходят железнодорожные поезда, не внесло никаких изменений в душевную конституцию человечества, ибо разве не подвозят они ежегодно к Лурдскому гроту сотни тысяч паломников, ждущих чудесного исцеления только оттуда? И то, что изобретены токи высокой частоты, столь же мало устранило тяготение души человеческой к тайне, ибо в 1930 году, в Гальспахе, они, эти токи, будучи укрыты в магическом жезле некоего ловца душ, волшебством создали из ничего целый город с отелями, санаториями и увеселительными заведениями — все вокруг одного-единственного человека. Ни один факт столь наглядно, как многообразный успех методов внушения и так называемых чудесных исцелений, не свидетельствует о том, какие огромные залежи веры еще имеются в двадцатом столетии и сколько практических возможностей врачевания сознательно упущено за долгие годы медициной, ориентирующейся на бактериологию и гистологию, той медициной, которая так упорно отрицала малейшую возможность иррационального и по прихоти своей исключала психическую самопомощь из своих точных расчетов.

Само собой разумеется, ни одна из этих современно-старинных систем ни на миг не поколебала несравненную по своей продуманности и универсальности организацию современной медицины; успех отдельных психических методов и систем отнюдь не доказывает, что научная медицина была сама по себе не права, но обличает лишь тот догматизм, что неизменно замыкался в последней из найденных систем врачевания, в качестве лучшей для всех и единственно возможной, и издевался над всякой другой, как над несовременной, неправильной и невозможной. Вот этому самомнению нанесен жестокий удар. В той плодотворной вдумчивости, которая замечается теперь как раз у духовных вождей медицины, не последняя роль принадлежит непреложному успеху, в отдельных случаях, тех психических методов лечения, о которых речь будет ниже. Смутное, но и нам, непосвященным, внятное сомнение зародилось в их рядах: не завела ли (как открыто допускает человек такого масштаба, как Зауэрбрух) «чисто бактериологическая и серологическая трактовка болезней медицину в тупик», не начинает ли наука врачевания превращаться постепенно из служения человеку в нечто самодовлеющее и чуждое людям — с одной стороны, благодаря специализации и с другой — в силу предпочтения, отдаваемого количественному расчету перед индивидуальной диагностикой, не стал ли — повторяя превосходную формулировку — «врач чересчур уж медиком».

То, что в наше время именуется «кризисом сознания в медицине», не является, однако, ни в какой мере узкопрофессиональным вопросом; этот кризис входит в состав того общеевропейского состояния неустойчивости, того универсального релятивизма, который, после длившегося десятилетиями диктаторского утверждения и отрицания во всех отраслях науки, заставляет специалистов вновь оглянуться, наконец, назад и поставить ряд вопросов. Отрадным образом начинает обнаруживаться известного рода широта взглядов, столь чуждая обычно академическим кругам; так, превосходная книга Ашнера «Кризис медицины» дает изобилие неожиданных примеров того, как методы лечения, еще вчера и позавчера подвергавшиеся, в качестве средневековых, осмеянию и вышучиванию (вроде пускания крови или прижигания), стали сегодня новейшими и наиболее действенными.

Более справедливо и с живым, наконец, интересом к закономерности явления взирает медицина на случаи «исцеления духом», те самые, что еще в девятнадцатом веке отрицались и высмеивались людьми, имеющими «степень», в качестве шарлатанства, обмана и фокусничества; серьезные усилия прилагаются к тому, чтобы постепенно сочетать эти сторонние, чисто психические достижения сточными достижениями клинического обихода. Неоспоримо чувствуется в среде умнейших и гуманнейших врачей своего рода тоска по прежнему универсализму, стремление найти пути от замкнутой, локализованной патологии к конституциональной терапии, к осведомленности не только об отдельных болезнях, коим подвержен человек, но и о личности этого человека. Исследовав вплоть почти до молекулы тело и клеточку, как универсальную материю, творческая любознательность вновь обращает, наконец, свой взор в сторону целостности болезни, различной в каждом случае, и вслед за местными призраками ищет других, высших. Новые научные дисциплины — учение о типах, физиономика, учение о наследственности, психоанализ, индивидуальная психология — пытаются вновь выдвинуть на первый план как раз не родовое в человеке, а изначальное единство каждой личности; достижения внеакадемической психологии, явления внушения, самовнушения, открытия Фрейда, Адлера все настойчивее овладевают вниманием всякого вдумчивого врача.

Разделенные веками, снова начинают сближаться два течения в науке врачевания, органическое и психическое, ибо неизбежно — вспомним образ спирали у Гете — всякое развитие возвращается, на более высокой ступени, к исходной своей точке. Всякая механика приходит в конце концов к изначальному закону движения, всякое дробление вновь тяготеет к единству, все рациональное поглощается, в свою очередь, иррациональным; и после того как века науки строго и односторонне исследовали материю и форму человеческого тела вплоть до основных глубин, вновь возникает вопрос о «духе, созидающем для себя тело».

Книга эта задумана отнюдь не как систематическая история всех психических методов лечения. Мне дано лишь воплощать идеи в образах. Поведать о том, как мысль растет в человеке и потом прорастает через него в мир, — такая картина из области духовно-душевной жизни явственнее, мне кажется, отобразит идею, чем любой историко-критический очерк. Поэтому я ограничился тем, что выбрал трех человек, которые, идя самостоятельными и даже противоположными путями, воплотили в жизнь, на сотнях тысяч людей, идею лечения духом: Месмер — внушением укрепляя волю к здоровью, Мери Бекер-Эдди — хлороформируя экстатикой мощной веры, Фрейд — призывая к самопознанию и к устранению собственными силами психических конфликтов, гнетущих сферу подсознательного. Лично я не испытал ни одного из этих методов ни в качестве врача, ни в качестве пациента; ни с одним из них меня не связывают ни фанатизм убеждения, ни чувство личной благодарности. Таким образом, приступая к настоящему труду исключительно из побуждения образо-творчества, я надеюсь остаться независимым и, отображая Месмера, не стать месмерианцем, отображая Бекер-Эдди — последователем Christian Science и отображая Фрейда — отъявленным психоаналитиком. Я вполне сознаю, что каждое из этих учений могло стать действенным лишь путем доведения до крайности содержащейся в нем идеи, что каждое дает резко изощренную форму, дополняя ее новым изощрением, но, в согласии с Гансом Саксом, «ошибкой я это не сочту». Мысль имеет с волной, устремляющейся за свои пределы, то общее, что она ищет для себя крайних форм. Решающим для всякой идеи является не то, как она осуществляется, а то, что, по существу, в ней содержится. Не что она собой представляет, а что она дает. По чудесному выражению Поля Валери, «лишь крайность сообщает миру его цену, лишь средний уровень — устойчивость».

Зальцбург, 1930 год

Надобно вам знать, что воздействие воли — немалая статья во врачевании.

Парацельс

Ни о чем не судят так поверхностно, как о характере человека, а именно здесь нужно быть всего осторожнее. Ни в каких делах не склонны люди менее терпеливо дожидаться целого, а оно собственно и создает характер. Я всегда находил, что так называемые плохие люди выигрывают, а хорошие теряют.

Лихтенберг

В продолжение целого столетия Франц Антон Месмер, этот Винкельрид современной психотерапии, занимал место на позорной скамье шарлатанов и мошенников, рядом с Калиостро, графом Сен-Жерменом, Джоном Ло и другими авантюристами той эпохи. Напрасно суровый одиночка среди немецких мыслителей протестует против позорного приговора университетской науки — напрасно превозносит Шопенгауэр месмеризм как самое содержательное, с философской точки зрения, из всех открытий, хотя бы даже оно задавало порой загадок больше, чем разрешало их. Но предрассудок труднее опровергнуть, чем какие бы то ни было суждения. Дурная слава распространяется без проверки, и вот один из наиболее добросовестных немецких исследователей, отважный и одинокий путник, шедший на свет и на блуждающие огоньки и указавший дорогу новейшей науке, прослыл двусмысленным фантастом, подозрительным мечтателем; и никто не дал себе труда проверить, сколько существенных, мирового значения, перспектив возникло из его ошибок и давно уже преодоленных крайностей. Трагедия Месмера в том, что он пришел слишком рано — и слишком поздно. Эпоха, когда он выступил, именно потому, что она так величаво гордилась разумом, полностью отрешена от всякой интуиции: это (опять по Шопенгауэру) — сверхумная эпоха просвещенности. За сумеречным сознанием средневековья, благоговейным и смутно чающим, последовало поверхностное сознание энциклопедистов, этих всезнаек — так, по точному смыслу, следовало бы перевести это слово, — грубо-материалистическая диктатура Гольбахов, Ламетри, Кондильяков, которой вселенная представлялась интересным, но допускающим улучшения механизмом, а человек — всего лишь курьезным мыслящим автоматом. Полные самодовольства, — ибо они уже не сжигали ведьм, признали добрую старую Библию незамысловатой детской сказкой и вырвали у Господа Бога молнию при помощи Франклинова громоотвода — эти просветители (и их убогие немецкие подражатели) объявили нелепыми бреднями все, чего нельзя ухватить пинцетом и вывести из тройного правила, выметая, таким образом, вместе с суеверием и малейшее зернышко мистики из прозрачной как стекло (и как стекло хрупкой) вселенной своего dictionnaire philosophique2. То, чего нельзя было математически проанализировать, они, в бойком своем высокомерии, признали призрачным, а то, чего нельзя постигнуть органами чувств, не только ничтожным, но просто несуществующим.

В такую нескромную, неблагочестивую эпоху, обожествившую единственно свой собственный, исполненный самодовольства разум, явился неожиданно человек, утверждающий, что вселенная наша отнюдь не пустое, бездушное пространство, не безучастное мертвое ничто вокруг человека, но что она непрестанно пронизывается невидимыми, неосязаемыми и лишь внутренне ощутимыми волнами, таинственными токами, которые, в процессе передачи, соприкасаются друге другом и друг друга оживляют, как одна душа другую, как мысль — мысль. Неосязаемый и не имеющий пока имени, равный, может быть, той силе, что передается от звезды к звезде и в лунную ночь поднимает сомнамбул, этот неведомый флюид, мировая материя, способен, будучи передан от человека к человеку, создать поворот в душевных и телесных болезнях и восстановить таким способом ту высшую гармонию, которую мы называем здоровьем. Где источник этой изначальной силы, каково ее истинное имя, ее подлинная сущность, он, Франц Антон Месмер, не может сказать определенно; пока что он, ex analogia3, именует эту действенную материю магнетизмом. Но пусть испытают, — просит он академии, настаивает он перед профессорами, — какое изумительное действие вызывает этот способ при простом поглаживании кончиками пальцев; пусть без всякой предвзятости познакомятся, наконец, со всеми этими болезненными кризисами, загадочными состояниями, прямо-таки волшебными излечениями, которые он производит при расстройстве нервов единственно путем магнетического воздействия (теперь мы говорим: внушения). Но академически-профессорская просвещенность упорно противится тому, чтобы бросить хоть один бесстрастный взгляд на все указанные Месмером и стократно удостоверенные явления. Этот флюид, эта сила симпатической передачи, сущность которой не поддается четкому объяснению (уже это одно подозрительно), не значится в компендиуме всех разгадок, в dictionnaire philosophique, и следовательно, подобных вещей не должно быть. Явления, на которые указывает Месмер, необъяснимы при помощи голого разума. Следовательно, они не существуют.

Он пришел столетием раньше, чем следовало, Франц Антон Месмер, и он опоздал на два-три столетия. Ранняя эпоха медицины проявила бы участливое внимание к его сторонним опытам, ибо широкая душа средневековья способна была вместить все непостижимое. Она умела еще изумляться чисто по-детски и верить собственному внутреннему потрясению больше, чем простой видимости. Будучи легковерной, эта эпоха была стишком глубоко проникнута волей к вере, и ее мыслителям, как истовым богословам, так и светским людям, не показалось бы нелепым учение Месмера о том, что между макрокосмом и микрокосмом, между мировой душой и душой индивидуума, между созвездием и человеком существует материально преображенная, трансцендентная связь; и вполне понятным явилось бы его воззрение, что один человек может волшебным образом влиять на другого магией своей воли и умелым обращением.

Без всякого недоверия, с любознательно раскрытым сердцем взглянула бы фаустовски-универсальная мировая наука тот времени на опыты Месмера; и в свою очередь, новейшая наука смотрит на большинство психотехнических операций этот первого магнетизера отнюдь не как на фокусничество или чудо. Именно потому, что мы день за днем, едва ли не час за часом узнаем о новых невероятных открытиях и чудесах в области физики и биологии, мы долго и добросовестно колеблемся, прежде чем признать неверным то, что вчера казалось невероятным; и действительно, многие из месмеровских открытий и опытов без труда согласуются с нашим сегодняшним представлением о мире. Кто станет оспаривать нынче, что наши нервы, наши чувства подвержены таинственным и связующим воздействиям, что мы являемся «игралищем любого давления атмосферы», испытывая магнетическое влияние бесчисленных импульсов, внутренних и внешних? Мы, к кому только что сказанное слово в ту же секунду перелетает через океан, не учимся разве ежедневно заново тому, что окружающий нас эфир оживлен неосязаемыми колебаниями и жизненными волнами? Нет, нас отнюдь не пугает больше мысль Месмера, когда-то оспаривавшаяся, что от нашего индивидуального существа исходит совершенно своеобразная и определенная личная сила, которая, излучаясь далеко за пределы того или другого нерва, способна воздействовать определенным образом на чужую волю и чужую личность. Но роковым образом Месмер явился слишком рано или слишком поздно: как раз та эпоха, в какую он имел несчастье родиться, не обладала органом для смутно-благоговейных чаяний. Никаких камер обскур в делах психики: прежде всего порядок в незатененный свет! И именно там, где начинается таинственная игра сумеречного света, при переходах от сознательного к бессознательному, холодный дневной взор рационалистической науки оказывается вконец слепым. И так как она не признает за душой индивидуальной созидающей силы, то и ее медицина видит в часовом механизме homo sapiens4 только повреждение органов, больное тело, но ни в коем случае не потрясение душевное. Неудивительно поэтому, что при душевных расстройствах она не знает ничего другого, как только цирюльничью премудрость: слабительное, кровопускание, холодную воду. Помешанных привязывают к колесу и вертят до тех пор, пока пена не пойдет у них изо рта, или колотят до бесчувствия. Эпилептиков накачивают всякими снадобьями, все нервные состояния объявляют просто несуществующими, потому что не умеют к ним подойти. И когда этот отщепенец Месмер впервые начинает помогать при таких заболеваниях посредством своего магнетического, кажущегося магическим воздействия, возмущенный факультет отворачивается и утверждает, что налицо только фокусничество и обман.

В этой отчаянной авангардной схватке за новую психотерапию Месмер совершенно одинок. Его ученики, помощники еще на полстолетия, на целое столетие от него отстали. И одиночество трагически усугубляется: у этого борца нет даже такого панциря, как полная уверенность в себе. Ибо Месмер чувствует только правильное направление, дороги он еще не нашел. Он чувствует, что стоит на верном пути, чувствует, что случайно оказался в жгучей близости от тайны, великой и плодотворной тайны, и знает все же, что один не способен разрешить ее и раскрыть до конца. И потрясающе поэтому, как человек, которого легкомысленная молва целое столетие чернила как шарлатана, просит содействия и помощи именно у врачей, своих товарищей; подобно тому как Колумб перед своим отплытием блуждает от одного королевского двора к другому со своим планом морского пути в Индию, так и Месмер обращается то к одной, то к другой академии и просит внимания и содействия своей идее. И у него, как у его великого собрата, в начале его пути ошибка, ибо, находясь всецело под обаянием средневековой мечты о таинственном составе, Месмер полагает, что своей магнетической теорией он открыл всеисцеляющее средство, эту вечную Индию старинного врачебного искусства, В действительности же он давно уже, сам того не сознавая, открыл гораздо больше, чем новую дорогу; он, как Колумб, обрел целый материк науки, с бесчисленными архипелагами и далеко еще не исследованными странами — психотерапию. Ибо все эти только теперь раскрывшиеся страны новой психиатрии — гипноз и внушение, Christian Science и психоанализ, даже спиритизм и телепатия расположены на том новом континенте, который открыл этот трагический одиночка, сам не зная того, что вступил на другую, чуждую медицине часть земного шара. Другие возделали его области и собрали жатву там, где он бросил в борозды семена, другие вкусили славу, в то время как его имя предается наукой позорному забвению вместе с именами всяческих еретиков и пустословов. Его современники возбудили против него судебное дело и вынесли ему обвинительный приговор. Настало время посчитаться с его судьями.

В 1773 году Леопольд Моцарт-отец сообщает своей жене в Зальцбург: «С последней почтой я не писал, потому что у нас был большой концерт у друга нашего Месмера, на Загородной улице, в саду. Месмер очень хорошо играет на гармонике мисс Дэвис, он в Вене единственный учился этому, и у него гораздо лучший стеклянный инструмент, чем был у самой мисс Дэвис. Вольфганг тоже играл на нем».

Как видно, они добрые друзья, венский врач, зальцбургский музыкант и его знаменитый сын. Уже несколько лет перед тем, когда недоброй памяти директор придворной оперы Афлиджио (кончивший потом на галерах), несмотря на императорский приказ, не захотел поставить первую оперу четырнадцатилетнего Вольфганга Амадея «La finta semplice»5, в дело вмешивается, с большей, чем у императора и двора, смелостью, музыкальный меценат Франц Антон Месмер и предоставляет свой небольшой загородный театр для исполнения немецкой музыкальной пьесы «Бастьен и Бастьенна», стяжав себе, таким образом, наряду со славой в другой области, непреходящую в истории заслугу — быть крестным отцом первого оперного произведения Вольфганга Амадея Моцарта. Этой дружбы маленький Вольфганг не забывает: во всех письмах говорит он о Месмере, всего охотнее проводит время в гостях у своего «милого Месмера». И когда в 1781 году он переезжает на постоянное жительство в Вену, он в почтовой карете прямо от заставы направляется в близкий ему дом. «Пишу это в месмеровском саду, на Загородной улице» — так начинается его первое письмо к отцу от 17 марта 1781 года. И в «Cosi fan tutte»6 он впоследствии создал своему ученому другу известный юмористический памятник. Еще звучит, и, надо думать, и в столетиях будет сопровождать стихи о Франце Антоне Месмере бойкий речитатив:

Вот и магнит вам, —

Он все докажет.

Владел им Месмер, тот,

Который родом был

Из стран немецких

И знаменит стал

Во Франции.

Но этот удивительный доктор, Франц Антон Месмер, не только ученый человек и любитель искусства, благожелательный к людям, он и богатый человек. Немногие из венских горожан обладали в то время таким удивительно красивым, приветливым и открытым домом, как его дом на Загородной улице, 261, — поистине небольшой Версаль на берегу Дуная. В большом, просторном, чуть что не княжеском парке гостей приводят в восторг всевозможные затеи в стиле рококо, небольшие боскеты, тенистые аллеи с античными статуями, птичник, голубятня, тот самый изящный (к сожалению, давно исчезнувший) летний театр, где состоялась премьера «Басть-ена и Бастьенны», круглый мраморный бассейн, которому суждено в дальнейшем, при магнетических сеансах, быть свидетелем замечательнейших сцен, и на небольшом пригорке галерея, с которой открывается, далеко за Дунаем, вид на Пратер. Неудивительно, что говорливое и охочее до удовольствий венское общество охотно собирается в этом прекрасном доме, ибо доктор Франц Антон Месмер считается одним из самых уважаемых граждан, с тех пор как он женился на вдове гофкаммеррата ван Буш с капиталом больше чем в тридцать тысяч гульденов.

Стол его, как рассказывает Моцарт, ежедневно накрыт для всех его друзей и знакомых, у этого высокообразованного и приветливого человека можно великолепно поесть и выпить, да и в духовных наслаждениях недостатка нет. Здесь услышишь, задолго до напечатания и в большинстве случаев в исполнении самого композитора, новейшие квартеты, арии и сонаты Гайдна, Моцарта и Глюка, близких друзей дома, а также и последние новинки Пиччини и Ригини. А тот, кто предпочитает поговорить на серьезные темы, вместо того чтобы слушать музыку, тот найдет в лице хозяина универсально образованного собеседника в любой области. Ибо этот мнимый «шарлатан», Франц Антон Месмер, имеет авторитет даже среди ученых. Уже в то время, когда он, сын епископского егеря, родившийся 23 мая 1734 года в Ицианге на Боденском озере, перебрался для дальнейшего образования в Вену, он — действительный студент теологии города Ингольштадта и доктор философии. Но этого далеко не достаточно беспокойной натуре Месмера. Как блаженной памяти доктор Фауст, он хочет владеть наукой во всех ее областях. И вот он изучает сначала в Вене право, чтобы обратиться, наконец, окончательно к четвертому факультету, к медицине. 27 мая 1766 года Франц Антон Месмер, уже и без того доктор двух наук, торжественным образом удостаивается степени доктора медицины, «autoritate et consensu illustrissimorum, perillustrium, magnificorum, spectabilium, clarissimorum professorum»7; его докторский диплом собственноручно подписан светилом Терезианской науки, высокославным профессором и придворным медиком Ван-Свитеном. Но Месмер, ставший богатым человеком в результате женитьбы, отнюдь не намерен сразу же чеканить монету из разрешительной грамоты на врачевание. Он не торопится с врачебной практикой и, в качестве ученого дилетанта, охотнее следит за новейшими открытиями геологии, физики, химии и математики, за успехами абстрактной философии, и прежде всего музыки. Он сам играет как на клавире, так и на виолончели, первый вводит стеклянную гармонику, для которой потом Моцарт сочиняет специальный квинтет. Вскоре музыкальные вечера у Месмера начинают считаться в числе излюбленнейших в культурном кружке Вены, и наряду с небольшим концертным залом молодого Ван-Свитена у Глубокого Рва, где каждое воскресенье появляются

Дальше