— Держитесь!
Бог — лишь дощечка, беспомощно плавающая по волнам, когда реки Сантьяго, Сан-Педро, Гуаристемба, Бехуко, Росаморада ломают все преграды и перемешивают землю всех полей до тех пор, пока не разольются до самого горизонта. На этом фоне и разворачивается трагедия тех, кто пожелал жить и умереть на илистых берегах.
Жить! Знаешь ли ты, что это означает здесь иногда? Плавать днем и ночью на стволе кактуса, уцепившись за его шипы, страдая от укусов ужасных термитов и чувствуя, что кровь понемногу превращается в ил. Ил реки Сантьяго, святой земли нашей. Жить! Знаешь ли ты, что это такое? Это песня над твоей, тысячу раз твоей землей, потому что она полита твоей кровью.
— А потом приходит богач и отнимает ее у нас, — говорит Рамон.
— Вот ему! — отвечаю я, показывая кукиш.
Рамон работает шестом, стараясь плыть вдоль берега, избегая фарватера. Это облегчает подъем вверх по реке. Впереди показалась отмель. На ней растянулись большие зеленые крокодилы, пепельные кайманы с открытой пастью, греющиеся на солнце. Они похожи на выброшенные волнами стволы деревьев. Заметив нас, они поднимают, как скорпионы, хвосты вверх, бегут к воде и ныряют. Здесь водятся кайманы-гастрономы. Они — настоящие разбойники: хватают свиней, а иногда и женщин, стирающих белье. И тогда крестьяне мстят кайманам: подкарауливают самку, когда она после встречи с самцом лежит брюхом вверх, вялая, беззащитная.
На берегах — колючие кустарники, ивы, цапли, черепахи. Возле излучины дель Чорро — межи полей, они протянулись от реки к сельве.
Сейчас март, и кое-где цветет ранняя фасоль. По тропинкам вдоль кукурузных полей с песнями возвращаются домой крестьяне. В мае все будет убрано.
Урожай — это чудо природы, буйные побеги на щедрой земле, желающей продолжения рода человеческого. На крохотные участки земли, слегка поцарапанные деревянным плугом, в который запряжены тощие быки, стоит бросить любое семя, и, смотри, оно уже проросло и побеги цветут. Урожай крестьянин продает раньше чем сожнет первый сноп, по той цене, какую ему пожелают дать, ибо если он не согласится, то не засеет участок вновь, а если не засеет — будет голодать.
Река становится узкой и мелководной. Здесь она разделяется на два рукава, омывающие небольшой островок. Чтобы немного размяться, мы вытаскиваем лодку на прибрежный песок и с жадностью съедаем брызжущую соком сердцевину арбуза. Пока катится колесница солнца, отдыхаем у брода Гуазима. Ночью продолжаем путь.
Когда показались поля Ла Тросады, мы вытащили лодку на берег около устья двух больших протоков, образовавшихся после недавно прошедших дождей, и вошли в селение Паночи. Очевидно, здесь была вечеринка или праздник — доносилась музыка. Вскоре мы увидели и музыкантов, окруженных девушками. Контрабас, аккордеон и скрипки сплели свои мелодии с бренчанием шестиструнной крестьянской гитары. Все танцевали. Нас сразу же заметили и подозвали:
— Подходите к нам, хотя все уже выпили. Что скажете?
— Нам нужно идти дальше.
— Значит, вы голодны — вот лепешки.
Крестьяне празднуют открытие сельской школы. Наконец-то они могут иметь школу. Учительница молода и красива; она с открытой душой идет навстречу страстному желанию людей побережья — научиться читать. Стоящее дело! Буквы, знаки препинания — это те западни культуры, в которые неизбежно попадались эти люди в течение многих лет. Теперь даже в отдаленных уголках начинают учиться грамоте. Приятно смотреть, как крестьяне большими неровными буквами выводят заветное слово: равенство.
В доме Качуа, сельского старосты — отца и брата всех крестьян, за грубо сколоченным столом, где живой светлячок керосиновой лампы освещает лица, сидят крестьяне. Они слушают Педро, с гитарой в руках поющего балладу о своем отце.
У Педро — сына героя баллады — мощный голос. Он поет старательно и громко, воздавая хвалу своему отцу. Керосиновая лампа освещает крестьянские лица, блестящие глаза. В черных зрачках певца вспыхивают грозные молнии горделивой отваги. Можно подумать, что они угрожают насильнику Мартину Гавика, черт бы его подрал. Непринужденно, под аплодисменты собравшихся Педро продолжает бренчать на гитаре и переходит к другому сюжету.
Снаружи, на освещенном луной дворике, раздаются песни, льются самые разные мелодии и выделывают замысловатые антраша танцоры.
— Качуа, нам нужны лошади, — обращаемся мы к старосте. — Тебе мы оставим свою лодку.
— Хорошо, ребята.
— Но немедленно.
— Вы так спешите?
— Сам видишь.
— Куда?
Мы делаем вид, что направляемся в сторону Сантьяго. Но как только минуем последние дома поселка, поворачиваем налево, к Сентиспаку. Вскоре вступаем в заросли палапара, в дикую сельву, по которой ночью не бродят даже боги. У страха глаза велики. Лошади дрожат, отказываясь входить в лес. Но это необходимо. Здесь, в заливаемой приливом низине Отатес, мы должны запутать свои следы, и тогда словно родимся заново.
Во мрак погружается лишь тот, кто хочет победить его или уйти из жизни. Мы бредем в темноте, отыскивая путь к свободной жизни, но иногда чувствуем, что от такой свободы уж слишком сжимается сердце.
Если в сельве есть места, куда даже днем не проникает ослепительный солнечный свет, то что же можно сказать о слабом лунном? Мрак, кромешный мрак. Стараясь избежать ударов ветвей, грозящих выколоть мои ничего не видящие глаза, я пригнулся к луке седла и касаюсь виском жесткой лошадиной гривы. Мы как бы растворились в ночи. Кони сейчас знают лучше нас, куда идти. Гордая голова моей лошади касается вздрагивающего крупа той, что несет на себе Рамона. Она старается твердо и надежно ставить копыта. Изредка по ней проскакивают электрические разряды дрожи. Это и есть страх, леденящий кровь и туманящий сознание.
Здесь в эти ночные часы невольно вслушиваешься в робкий говор ветвей, колыхаемых редкими порывами ветра, рыдающие завывания которого вызывают внезапный испуг. Здесь, во мраке заколдованной сельвы, путеводной звездой становится сердце. Разумом руководят напряженные до предела органы чувств. Можно смело утверждать, что слух, обоняние, зрение и даже вкус сейчас материальны. Слух — как бы стремится приблизиться к месту возникновения звука и лихорадочно пытается определить расстояние до него; глаза — устремляются вслед за слухом и безуспешно стараются распознать причину шума: что это, змея или ягуар? Обоняние — сразу же хочет прийти им на помощь и почувствовать запах, выдающий нарушителя тишины. Но страх должен воплотиться в конкретную форму и осязание — это сказывается в осторожном ощупывающем движении: отыскивает что-то в наступившей тишине. И, наконец, в бессильном отчаянии хочется кусать притаившегося врага. Но он исчезает, и все начинается сызнова. Органы чувств и сознание бессильны, и лишь сердце стучит: я здесь!
В лесу закон: ночь для тех, кто не может существовать здесь днем. А мы нарушаем этот закон. Мы пробираемся в сельве ночью, как два слепых котенка, то и дело спотыкаясь, то тут, то там замечая просверливающие сплошной мрак глаза ночных животных, пробираемся, несмотря на твердые шипы, ощетинившиеся штыками кусты терновника, несмотря на невидимые полчища маленьких летающих врагов, жалящих так, что мы сжимаем зубы, чтобы не закричать.
Мало-помалу дрожащая фара луны отразилась в илистом дне заливаемой низины Отатес. Это был кусочек, круглый кусочек стекла, разбитый неуверенными шагами лошади. Спустя некоторое время, когда успокоилась вода, он, медленно, трепеща, словно нехотя, воскрес.
И снова лес, сельва, сельва. Рев ягуара, от которого замолкает даже хор лягушек. Все лесные звуки затихают, когда раздается его мощный голос. Лишь много времени спустя, после того как замрут самые далекие, подхваченные эхом раскаты его рычания, гремучая змея отваживается позвенеть своими погремушками и лягушки снова начинают квакать. Сельва ночная, сельва нескончаемая.
Когда зашла луна, мы вышли к хижине сборщика кокосовых орехов. Около нее полянка примерно двадцати метров в длину, где хозяин складывает собранные плоды. Там мы спешились, пустили лошадей пастись на длинном поводе, а сами на четвереньках забрались в хижину немного отдохнуть, чтобы остудить горящее от шипов и колючек тело и успокоить нервы.
Очень рано, когда еще не было слышно звонкого щебетания птиц, мы отправились дальше. Все дальше и дальше, пока не засверкали огни старого Сентиспака. И тогда мы повернули на запад.
Наступило утро, и солнечные блики засверкали на крупах наших лошадей. Мы покинули земли, залитые пресной водой, и вступили на побережье, затопляемое морем. Снова заросли мангровых. Немного дальше — равнина, серая, словно посыпанная пеплом, почти сплошь покрытая разноцветными пятнами солончаков. То здесь, то там жалкие хижины солеваров; возле них шалаши на ветвистых стволах какауананче, крытые пальмовыми листьями.
Когда в этих местах наступает пора наводнений, солевары ютятся в своих шалашах, совершенно изолированные от остального мира. В плетеных корзинах подвешивается к потолку все — и продукты, и одежда. Солевары стоически привязаны к своему жалкому очагу. Они используют этот период для посева ничтожного количества кукурузы на наиболее близких к ним пресноводных землях, куда отправляются на лодках. Они снуют по лагуне, а живут наверху, в шалаше, среди вонючей воды, счастливые, не знающие никаких треволнений.
В один прекрасный день вода начинает испаряться. Она исчезает внезапно, когда меньше всего этого ждут. И солевары спускаются в грязь, чтобы обработать влажную землю до того, как она высохнет. Быстро сооружается чан с решеткой внутри. Его устанавливают на рогульках приблизительно в двадцати сантиметрах от земли. Потом отправляются на лодках до Теаканана и привозят оттуда раковины, чтобы получить известь.
Затем выпалывают осоку и мангле на заливаемых морем берегах. Пока раковины обжигаются в импровизированном горне, под решеткой чана сооружают наклонный сток. Потом растирают жерновами известь до ослепительной белизны. Покончив с этим, отправляются на поля, чтобы добывать себе пропитание. Раз в год наступает время, вот как сейчас, когда побережье сплошь покрывается цветами, кажется, что они растут из каждой песчинки.
Отраженное солнце ослепляет нас. Около чана два человека роют железным ломом колодец. Это широкоплечие, коренастые индейцы — их тела едва прикрыты набедренными повязками. Блестят рваные засаленные сомбреро и потная кожа. Они так поглощены работой, что не обращают внимания на цокот копыт.
Вот этот старый, выжженный солнцем, с реденькой седой бородкой и мощными мускулами человек — Панчо Эстрада, Кайман Флориды, как его называют солевары, живущие в окрестностях Сан-Бласа, где он раньше добывал соль. Потом Кайман почему-то ушел из тех мест. Но на побережье он родился, здесь и умрет. Ведь без соли жизнь невозможна!
Сейчас он бросает железный лом в едва начатый колодец. Чтобы разглядеть нас, он должен стать немного сбоку, так, чтобы мы оказались справа от него. Всю жизнь ему приходилось смотреть на ослепительное отражение солнца, поэтому у него образовались бельма, и теперь прямо перед собой он ничего не видит. Бельма даже не на кристаллике глаза, они там, внутри, на сетчатке. Нам видны его зрачки, большие, чистые, ничего не выражающие. Он смотрит на нас уголком глаза, не узнает:
— Ребята, вы откуда!
— Мы из Тепика, ищем работу.
— Из Тепика? Разве там нет солеваров?
— Все может быть, старик. Мы не поладили на одном ранчо.