Детская библиотека. Том 9 - Вильгельм Гауф 16 стр.


— Но в сад-то мне можно? — возразил карлик. — Будь так добр и пошли одного из твоих подручных к смотрителю дворца, пусть спросит, можно ли мне пойти в сад поискать травы?

Привратник так и сделал, и разрешение было получено, ибо сад был обнесен высокой стеной, и даже и думать нельзя было улизнуть оттуда. Когда же Нос с гусыней Мими вышли на волю, он бережно спустил ее наземь, и она быстро побежала перед ним к озеру, где росли каштаны. Он следовал за ней, и сердце у него щемило, ибо это была его последняя, его единственная надежда; решение его было твердо принято: если она не отыщет нужной травки, он лучше бросится в озеро, чем положит голову на плаху. Но тщетно искала гусыня: она бродила от дерева к дереву, перебирала клювом каждую травинку, ничего не находилось, и от жалости и страха она принялась плакать, ибо уже вечерело и различать предметы становилось все труднее.

Тут взоры карлика упали на ту сторону озера, и он сразу крикнул:

— Погляди-ка, погляди, по ту сторону озера тоже растет развесистое старое дерево, — пойдем туда и поищем, может быть, там цветет мое счастье.

Гусыня запрыгала и полетела перед ним, а он пустился за ней следом во всю прыть своих коротких ножек; каштановое дерево отбрасывало большую тень, и вокруг было темно, — почти ничего нельзя было уже разобрать; но вдруг гусыня остановилась, захлопала от радости крыльями, затем быстро сунула голову в высокую траву, сорвала что-то, грациозно подала в клюве удивленному Носу и сказала:

— Вот эта травка, и растет она здесь в изобилии, так что ты-никогда не будешь терпеть в ней недостатка.

Карлик в раздумье разглядывал травку; от нее исходил пряный запах, который невольно напомнил ему сцену его превращения; стебли и листья были голубовато-зеленого цвета, а цветок огненно-красный, с желтой каемкой.

— Славу богу! — наконец воскликнул он. — Вот так чудо! Знай же, по-моему, это та самая трава, что превратила меня из белки в мерзкого урода. Не попытать ли мне счастья?

— Погоди, — взмолилась гусыня. — Возьми с собой горсточку этой травки, вернемся к тебе в комнату, собери деньги и все твое добро, а тогда уж испробуем силу травы.

Так они и сделали и отправились обратно к нему в комнату, и сердце у карлика громко колотилось от нетерпения. Он завязал в узелок Пятьдесят-шестьдесят скопленных им дукатов, одежду и обувь, а затем сказал: «Если богу угодно, сейчас я разделаюсь с этой обузой» и сунул нос глубоко в травы и вдохнул их аромат.

Тут он почувствовал, как у него вытягиваются и трещат все суставы, как из плеч подымается голова; он покосился на нос и увидел, что тот все укорачивается, спина и грудь становятся ровнее, а ноги удлиняются.

Гусыня смотрела и удивлялась.

— Ну и большой же ты, ну и красивый! — воскликнула она. — Слава богу, и следов не осталось от того, чем ты был! — Якоб очень этому порадовался, сложил руки и помолился. Но радость не заставила его позабыть, сколь многим он обязан гусыне Мими; хотя сердце и влекло его к родителям, благодарность превозмогла это желание, и он сказал:

— Кому другому, как не тебе, обязан я тем, что снова обрел себя? Без тебя мне нипочем бы не сыскать этой травки, и, значит, я навсегда сохранил бы свой прежний облик, а может быть, даже сложил бы голову на плахе. Хорошо же, я не останусь в долгу. Я доставлю тебя к твоему отцу; он сведущ во всяком колдовстве и без труда снимет с тебя чары. — Гусыня заплакала от радости и согласилась на его предложение, Якобу с гусыней удалось неузнанными выбраться из дворца, и они пустились в путь к берегу моря, на родину Мими.

О чем поведать мне дальше? О том, что они счастливо закончили свой путь; что Веттербок снял чары с дочери и, щедро оделив Якоба, отпустил его домой; что тот вернулся в свой родной город и что родители охотно признали в красивом юноше своего пропавшего сына; что на подарки, принесенные от Веттербока, он купил себе лавку и зажил счастливо и припеваючи.

Расскажу только, что после того как он удалился из герцогского дворца, там поднялась сильная тревога, потому что, когда на следующий день герцог пожелал выполнить свою клятву и снести карлику голову, в случае если он не разыскал нужных трав, — того и след простыл; гость же утверждал, будто герцог тайком помог ему улизнуть, чтобы не лишиться своего лучшего повара, и обвинил его в нарушении клятвы. Отсюда возникла великая война между обоими монархами, хорошо известная в истории под названием «войны из-за травки»; было дано не одно сражение, но, в конце концов, все-таки заключили мир, и этот мир называют у нас «паштетным миром», ибо на пиршестве, в ознаменование примирения, повар того монарха изготовил Сузерен — король паштетов, который пришелся герцогу весьма по вкусу.

Так часто незначительнейшие события приводят к крупным последствиям; вот, о господин, история карлика Носа.

Так рассказывал невольник из Франкистана. Когда он окончил, шейх Али-Бану велел подать ему и остальным рабам плодов, дабы они подкрепились, и, пока они ели, завел беседу со своими друзьями. А юноши, которых провел сюда старик, всячески расхваливали шейха, его дом и все убранство.

— Поистине, — сказал молодой писец, — нет времяпрепровождения приятнее, чем слушать рассказы. Я мог бы целыми днями сидеть, поджав ноги, опершись локтем о подушки, подперев лоб рукою, а в другой руке, если б это было возможно, держа большой кальян шейха, и слушать рассказы — так, примерно, представляю я себе жизнь в садах Магомета.

— Пока вы молоды и сильны, — сказал старик, — не верю, чтобы вас на самом деле прельщала праздность. Но я согласен, что в сказках есть своеобразная прелесть. Несмотря на то, что я стар, а мне стукнуло семьдесят шесть лет, несмотря на то, что за свою жизнь я уже многого понаслушался, все же я никогда не пройду мимо, если на углу улицы сидит рассказчик, а вокруг него собралось кольцо слушателей, я тоже подсяду к ним, послушаю. Сам переживаешь все приключения, о которых ведется рассказ, наяву воображаешь себе людей, духов, фей и весь этот чудесный мир, который не повстречаешь в обыденной жизни, а потом запасаешься воспоминаниями на то время, когда останешься один, как путник в пустыне, который всем обеспечил себя на дорогу.

— Я никогда не задумывался, — возразил другой юноша, — над тем, в чем, собственно, кроется очарование этих историй. Но я испытываю то же, что и вы. Еще ребенком, когда я капризничал, меня унимали сказкой. Вначале мне было безразлично, о чем шла речь, только бы рассказывали, только бы были всякие приключения; как часто, не зная устали, слушал я басни, которые придумали мудрые люди, вложив в них крупицу собственной мудрости, — басни о лисе и глупой вороне, о лисе и волке, не один десяток рассказов о льве и прочем зверье. Когда я подрос и стал чаще бывать на людях, коротенькие побасенки перестали удовлетворять меня: теперь мне уже хотелось историй подлиннее, повествующих о людях и их судьбе.

— Да, мне тоже помнится та пора, — прервал его один из его друзей. — Влечение к рассказам всякого рода привил нам именно ты. У вас в доме один невольник умел нарассказать столько всякой всячины, сколько может наговорить Погонщик верблюдов от Мекки до Медины; покончив с работой, он всегда усаживался на лужайке перед домом, и мы до тех пор приставали к нему, пока он не принимался за рассказы, которые тянулись до наступления ночи.

— И разве тогда перед нами не открывалась новая, неведомая страна, царство гениев и фей, изобилующее редкостными растениями, богатыми дворцами из смарагдов и рубинов, населенными невольниками-исполинами, которые являются по первому зову, стоит только повернуть кольцо, или потереть чудесную лампу, или вымолвить Соломоново слово, и подносят роскошные яства в золотых чашах? Мы невольно переселялись в ту страну, вместе с Синдбадом проделывали чудесные плавания, вместе с Гаруном ар-Рашидом, мудрым повелителем правоверных, бродили вечером по улицам, мы знали Джаффара, его визиря, как самих себя, словом, мы жили в сказках, подобно тому как ночью живут в снах, и не было для нас за весь день лучшей поры, чем те вечера, когда мы собирались на лужайку и старый невольник заводил свой рассказ. Но скажи же нам, старец, в чем, собственно, причина того, что тогда мы столь охотно слушали сказки, что еще и поныне нет для нас времяпрепровождения приятней? В чем, собственно, кроется великое очарование сказки?

— Сейчас скажу, — ответил старик. — Дух человеческий еще легче и подвижней воды, принимающей любую форму и постепенно проникающей в самые плотные предметы. Он легок и волен, как воздух, и, как воздух же, делается тем легче и чище, чем выше от земли он парит. Поэтому в каждом человеке живет стремление вознестись над повседневностью и легче и вольнее витать в горних сферах хотя бы во сне. Сами вы, мой молодой друг, сказали: «Мы жили в тех рассказах, мы думали и чувствовали вместе с теми людьми», — отсюда и то очарование, которое они имели для вас. Внимая рассказам раба, вымыслу, придуманному другим, вы сами творили вместе с ним. Вы не задерживались на окружающих предметах, на обычных своих мыслях, — нет, вы все сопереживали: это с вами самими случались все чудеса, — такое участие принимали вы в том, о ком шел рассказ. Так ваш дух возносился по нити рассказа над существующим, казавшимся вам не столь прекрасным, не столь привлекательным, так ваш дух витал вольней и свободнее в неведомых горних сферах; сказка становилась для вас явью, или, если угодно, явь становилась сказкой, ибо вы творили и жили б сказке.

— Я вас не вполне понимаю, — возразил молодой купец, — но вы правы, говоря, что мы жили в сказке, или сказка жила в нас. Я помню еще ту блаженную пору; все свободное время мы грезили наяву: мы воображали, будто нас прибило к пустынным, необитаемым островам, мы совещались, что предпринять, дабы поддержать нашу жизнь, и часто сооружали мы себе хижины в диких ивовых зарослях, из жалких плодов готовили себе скудную трапезу, хотя в сотне шагов оттуда, дома, мы могли получить все самое лучшее, — да, была пора, когда мы ожидали появления доброй феи или чудесного карлика, которые подошли «бы к нам и сказали: «Сейчас разверзнется земля, соблаговолите тогда сойти в мой хрустальный дворец и откушать тех яств, что подадут вам — мои слуги-мартышки».

Юноши рассмеялись, но согласились, что приятель их говорил сущую правду.

— Еще и поныне, — продолжал один из них, — еще и поныне по временам подпадаю я прежним чарам; так, например, я сильно рассердился бы на брата за глупую шутку, если бы он ворвался в дверь и сказал: «Слыхал о несчастье с соседом, толстым булочником? Он повздорил с волшебником, и тот из мести превратил его в медведя; и теперь он лежит у себя в комнате и отчаянно ревет». Я б рассердился и обозвал его вралем. Но совсем иное, если бы мне поведали, что толстый сосед предпринял далекое странствие в чужие, неведомые края, там попался в руки к волшебнику, а тот обратил его в медведя. Я постепенно перенесся бы в рассказ, странствовал бы вместе с соседом, переживал бы чудеса, я меня бы не очень удивило, когда бы он оказался засунутым в шкуру «и вынужденным ходить на четвереньках.

— И все же, — сказал старик, — существуют весьма занимательные рассказы, где не появляются ни феи, ни волшебники, ни хрустальные замки, ни духи, подающие редкостные яства, ни птица Рок, ни волшебный конь, — это рассказы другого рода — не те, что обычно зовутся сказками.

— Что вы под этим подразумеваете? Объяснитесь получше. Другого рода, чем сказки? — спросили юноши.

— Я думаю, надо делать известное различие между сказкой и теми рассказами, которые в обычной жизни зовутся новеллами. Если я скажу, что собираюсь рассказать вам сказку, то вы заранее будете рассчитывать на приключение, далекое от повседневной жизни и происходящее в мире, природа которого отличается от земной. Или, говоря ясней, в сказке вы сможете рассчитывать на появление других существ, а не только смертных людей; в судьбу героя, о котором повествует сказка, вмешиваются неведомые силы, феи и волшебники, духи и повелители духов; весь рассказ облекается в необычную, чудесную форму и выглядит примерно так, как наши тканые ковры и рисунки наших лучших мастеров, которые франки зовут арабесками. Правоверному мусульманину запрещено греховно воссоздавать в рисунках и красках человека, творение Аллаха; поэтому на этих тканях мы видим замысловато переплетающиеся деревья и ветви с человеческими головами, людей, переходящих в куст или рыбу, — словом, фигуры, напоминающие обычную-жизнь, и все же необычные; вы меня понимаете?

— Мне кажется, я догадываюсь, — сказал писец. — Но продолжайте.

— Такова сказка: чудесная, необычная, неожиданная; так как она далека от повседневной жизни, то ее часто переносят в чужие края или в далекую, давно минувшую пору. У каждой страны, у каждого народа есть такие сказки — у турок и у персов, у китайцев и монголов, даже в стране франков, как говорят, много сказок, по крайней мере, так мне рассказывал один ученый гяур; но они не столь хороши, как наши, так как прекрасных фей, обитающих в великолепных дворцах, у них заменяют колдуньи, которых они зовут ведьмами; злобные уродливые существа, живущие в жалких лачугах и несущиеся вскачь через туман, верхом на помеле, вместо того, чтобы плыть в раковине, запряженной грифонами, по небесной лазури. У них водятся и гномы и подземные духи — крохотные нескладные уродцы, которые любят играть злые шутки. Таковы сказки. Совсем иного рода рассказы, которые обычно зовутся новеллами. Они мирно свершаются на земле, происходят в обыденной жизни, и чудесна в них только запутанная судьба героя, который богатеет или беднеет, терпит удачу или неудачу не при помощи волшебства, заклятия или проделок фей, как это бывает в сказках, а благодаря самому себе или странному сплетению обстоятельств.

— Правильно, — подхватил один из юношей. — Такие истории, без-всякой примеси чудесного, встречаются также в прекрасных рассказах Шехерезады, известных под названием «Тысячи и одной ночи». Большинство приключений султана Гаруна ар-Рашида и его визиря такого рода. Переодевшись, покидают они дворец и сталкиваются с тем или иным необычайным явлением, в дальнейшем разрешающимся вполне естественно.

— И все же вам придется признать, — продолжал старик, — что эти новеллы — не худшая часть «Тысячи и одной ночи». А между тем, как отличаются они от сказок о принце Бирибинкере, или о трех одноглазых дервишах, или о рыбаке, вытащившем из моря кубышку, припечатанную печатью Соломона! Но, в конечном счете, очарование сказки и новеллы проистекает из одного основного источника: нам приходится сопереживать нечто своеобразное, необычное. В сказках это необычное заключается во вмешательстве чудесного и волшебного в обыденную жизнь человека; в новеллах же все случается, правда, по естественным, законам, но поразительно необычным образом.

— Странно, — воскликнул писец, — странно, что естественный ход вещей привлекает нас так же, как и сверхъестественное в сказках! В чем тут дело?

— Дело тут в изображении отдельного человека, — ответил старик, — в сказке такое нагромождение чудесного, человек так мало действует по собственной воле, что отдельные образы и характеры могут быть обрисованы только бегло. Иное — в обычных рассказах, где самое важное и привлекательное — то искусство, с каким переданы речь и поступки каждого, сообразно его характеру.

— Поистине, вы правы! — ответил молодой купец. — Я ни разу не удосужился подумать об этом как следует, смотрел и слушал, ни на чем не останавливаясь, порой забавляясь, порой скучая, — не зная, собственно, почему. Но вы даете нам ключ к загадке, пробный камень, дабы мы сделали пробу и вынесли правильное суждение.

— Всегда поступайте так, — ответил старик, — и наслаждение для вас возрастет, когда вы научитесь размышлять над тем, что услышали. Но глядите, вон подымается следующий рассказчик.

Так оно и было. И другой раб начал:

Господин мой! Я немец по рождению и прожил в ваших краях слишком мало, вот почему и не могу потешить вас персидской сказкой или занимательной историей про султанов и визирей. А потому я прошу позволения рассказать что-нибудь о моей родине, — может быть, это вас тоже позабавит. К сожалению, наши истории не всегда столь благородны, как ваши, то есть в них рассказывается не о султанах и наших королях, не о визирях и пашах, которые у нас зовутся министрами юстиции и финансов, а также тайными советниками или еще как-нибудь в этом роде; нет, обычно они протекают в скромной бюргерской среде, если не повествуют о солдатах.

В южной части Германии расположен городок Грюнвизель, где я родился и вырос. Все такие городишки на одно лицо. В центре небольшая базарная площадь с колодцем, тут же старенькая ратуша, вокруг базарной площади — дома мирового судьи и именитых купцов, а на двух-трех узких улочках обитают остальные жители. Все друг друга знают, всякому известно, что где творится, и когда у главного пастора, бургомистра или врача к столу подадут лишнее блюдо, то в обе денную пору это известно уже всему народу. Вечерком дамы ходят друг к другу с визитами — как принято говорить у нас — и обсуждают за чашкой черного кофе и куском сладкого пирога это великое событие, а в результате выясняется, что пастор, вероятно, купил билет в лотерею и выиграл безбожно много денег, что бургомистра «подмазали» или что доктор получил от аптекаря несколько золотых за то, чтоб впредь выписывал рецепты подороже. Вы можете себе представить, о-господин, какой неприятностью для города с таким устоявшимся укладом жизни, как Грюнвизель, был приезд человека, о котором никто не знал, откуда он, на какие средства живет, что ему надобно. Бургомистр, правда, видел его паспорт — бумажку, которую у нас всякий обязан иметь при себе.

— Неужто у вас на улицах так неспокойно, — прервал невольника шейх, — что вам необходимо иметь при себе фирман от своего султана, дабы держать в почтении разбойников?

— Нет, господин, — ответил тот, — этими бумажками не отпугнешь злоумышленников; заведено же это для порядка, чтобы всякий знал, с кем имеет дело. Так вот, бургомистр обследовал паспорт и за чашкой-кофе у доктора высказал свое мнение: хотя на паспорте и стоит совершенно правильная виза из Берлина в Грюнвизель, всё же за этим что-то кроется, ибо вид у приезжего подозрительный. Бургомистр пользовался в городе большим уважением, — чему ж удивляться, если на приезжего стали с тех пор коситься как на лицо подозрительное! А образ его жизни не мог разубедить моих сограждан. Приезжий снял за несколько золотых целый дом, до того пустовавший, перевёз туда целую фуру со странной утварью: печками, горнами, большими тиглями — и зажил там в полном одиночестве. Он даже стряпал на себя сам, и ни единой человеческой души не бывало у него, кроме одного грюнвизельского старичка, на обязанностях которого лежала закупка хлеба, мяса и овощей. Но и тому разрешалось входить только в сени, и там приезжий принимал от него покупки.

Я был десятилетним мальчуганом, когда приезжий появился у нас в городе, но и сейчас ещё, словно это произошло только вчера, помню то возбуждение, какое произвёл в городишке этот человек. После обеда он не ходил, по примеру других, в кегельбан, по вечерам не ходил в гостиницу, чтобы, как прочие, выкурить трубку табачку и потолковать о том, что пишут в газетах. Бургомистр, мировой судья, доктор и пастор по очереди приглашали его к себе отобедать или выкушать чашку кофе; — всё было напрасно: он всякий раз отговаривался под тем-или иным предлогом. Поэтому одни считали его сумасшедшим, другие — иудеем, третьи упорно и настойчиво твердили, что он чародей и волшебник. Мне минуло восемнадцать, двадцать лет — и всё ещё этого человека называли у нас в городе «приезжим».

Назад Дальше