— Ну, нравственной, по-моему, меньше… Душа ее лишена всякой энергии, ум без всякой ширины, характер неровный, раздражительный и вялый. Ни одной серьезной способности и глупейшее презрение ко всему ей непонятному.
— Даже к ботанике?
— К ботанике еще больше, чем ко всему остальному.
— В таком случае я теперь спокоен на твой счет. Ты не любишь и никогда не полюбишь эту женщину!
— Вот за это я тебе ручаюсь, — сказал весело мой друг, снова застегивая свою котомку и перекидывая жестянку через плечо. — Цветам позволительно не любить женщин, но женщины, не любящие цветов, просто чудовища!
Я совершенно не в состоянии сказать, отчего и почему этот разговор, прерванный и снова возобновленный несколько раз в продолжение того дня, и всегда без малейшей преднамеренности с обеих сторон, зародил во мне какое-то смятение и как бы предрасположение к тем несчастиям, от которых Обернэ хотел оградить меня. Казалось, что на него снизошло внезапное провидение, и что он читал книгу моей судьбы. Между тем, я не был ни пассивным по характеру, ни вялым по уму, но я сильно верил в предопределение. В то время это была мода, а верить в предопределение — это значит создавать его в нас самих.
— Кто же завладеет мною? — спрашивал я себя, с трудом засыпая около полночи, тогда как Обернэ, улегшийся спать в 6 часов вечера, снова вставал, собираясь заняться теми научными наблюдениями, программу которых начертал ему его друг. Отчего это Анри так тревожился за меня? Его глаз, привыкший читать в облаках, не разглядел ли там, далеко за горизонтом, угрожающие мне бури? Кого-то я буду любить? Я не знаю ни одной женщины, о которой бы я много думал, за исключением разве двух или трех великих певиц или драматических актрис, с которыми я никогда не говорил, и с которыми, вероятно, никогда и не придется говорить. У меня была если не самая спокойная, то, конечно, самая чистая жизнь. Я чувствовал в себе присутствие любовных сил и сумел сохранить их всецело для идеального предмета, до сей поры еще мне не встречавшегося.
Во сне я грезил о женщине, которой никогда не видал, которой, по-видимому, и не должен был никогда видеть, о г-же де-Вальведр. Я страстно любил ее уже не знаю сколько лет подряд, пригрезившихся мне менее чем в течение одного часа. Потом я проснулся, удивленный и утомленный этой долгой драмой, ни одной подробности которой я теперь не мог припомнить.
Я отогнал от себя этот призрак и вновь заснул на левом боку. Но спал я тревожно, мне приснился еврей Мозервальд и так жестоко оскорбил меня, что я дал ему пощечину. Я опять проснулся, бормоча какие-то смутные, совершенно бессвязные слова, лишенные всякого смысла. Заснув в третий раз, я снова увидал то же лицо, дружески-насмешливое, под видом фантастичной, страшно жирной птицы, тяжело поднимавшейся с земли, и которую я, тем не менее, никак не мог догнать. Она садилась на самые высокие скалы, те рушились под ее тяжестью, и она, смеясь, окружала меня градом камней и льдин. Все те метафоры, которыми угостил меня Обернэ, принимали осязательный облик, и я заснул спокойно только тогда, когда истощил весь запас этих странных фантазий.
Когда я встал, то узнал, что Обернэ, бывший на ногах до самой зари, снова улегся часа на два. Он обладал удивительной способностью прерывать и возобновлять свой сон, подобно всякому другому занятию, зависящему от его воли. Я спросил о Мозервальде, он уехал на рассвете.
Я дождался пробуждения Анри и, после умеренного завтрака, мы отправились с ним на прекрасную прогулку, которая заняла добрую часть дня, и во время которой не говорилось больше ни о Вальведрах, ни об еврее, ни обо мне самом. Мы всецело были поглощены окружавшей нас чудесной природой. Я наслаждался ею, как ослепленный художник, не старающийся еще отдать себе отчета в том впечатлении, которое производят на его душу новые для нее, величественные зрелища, и весь охваченный ощущением, не имеет времени ни смаковать, ни резюмировать. Свыкшийся с красотами гор и занятый осмотром тайн растительности, Обернэ был менее упоен, чем я, и более счастлив. Он не метался лихорадочно и не кричал, тогда как я сходил с ума от головокружительных восторгов.
Около трех часов пополудни, на его предложение взобраться еще на вышку грозных утесов, чтобы поискать какую-то необычайной редкости крошечную каменоломную травку, я признался ему, что страшно устал и умираю от голода, жара и жажды.
— В сущности, оно и должно так быть, — отвечал он. — Я просто эгоист, я забыл, что все требует выучки, и что тебе не сделаться здесь хорошим ходоком раньше восьми или десяти дней прогрессивного утомления. Позволь мне сходить за моей травкой — и без того уже поздно ее искать теперь по озеру, и я боюсь, что если я отложу до завтра, то найду уже растение осыпавшимся. А сегодня вечером я, может быть, найду еще несколько открытых чашечек. К обеду я буду в деревне. Ты же иди вот по этой тропинке. Она приведет тебя без опасности и утомления, самое большое в 10 минут, к одной хижине, скрытой вон за той большой противоположной скалой. Там ты напьешься вдоволь молока. Потом ты спустишься в долину и дойдешь таким образом до дома, бродя вдоль потока. Дорога хорошая, и ты будешь все время в тени.
Мы расстались, я напился и отдохнул четверть часа в указанной хижине, а потом стал спускаться в долину. Тропинка была очень ровная в сравнении с теми, по которым меня водил раньше Обернэ, но до того узкая, что, когда я встречался со стадами, тянувшимися вереницами мимо меня, мне приходилось уступать им дорогу и карабкаться на более или менее доступную крутизну, чтобы не быть сброшенным в глубокую отвесную пропасть, шедшую по другой стороне тропинки.
Мне удалось укрыться, но когда я находился в особенно узком ущелье, я услыхал за собой равномерное позвякивание бубенчиков. Проходила вереница нагруженных мулов, которым я сейчас же дал дорогу, для чего выбрал один утес, приходившийся вровень с головами этих невозмутимых животных, и уселся на нем в ожидании их. Вид, открывавшийся оттуда, был великолепен, но скоро этот приближавшийся маленький караван поглотил все мое внимание.
Впереди шел мул, довольно живописно оседланный по-итальянски. Его вел под уздцы пеший проводник, а сидела на нем женщина, закутанная в легкий белый бурнус. За этой группой шла другая группа, приблизительно такая же, т. е. проводник, мул, и на муле вторая женщина, выше или стройнее первой, в большой соломенной шляпке и серой амазонке. Третий проводник вел третьего мула с третьей женщиной, походившей на горничную, а за ними следовали еще два мула с багажом и четвертый проводник, замыкавший шествие с пешим слугой. Я вполне успел рассмотреть этот персонал, медленно спускавшийся ко мне. Я отлично мог различать все лица, за исключением лица дамы в бурнусе, капюшон которого был поднят и открывал только одни черные, странные и довольно страшные глаза. Глаза эти уставились на меня в ту минуту, когда путешественница очутилась подле меня, и она внезапно остановила своего мула, дернув за повод так, что проводник споткнулся и легко мог скатиться в пропасть. Она, казалось, не обратила на это ни малейшего внимания и, обращаясь ко мне, довольно резким голосом спросила меня, здешний ли я. Получив отрицательный ответ, она собиралась ехать дальше, когда я добавил, побуждаемый любопытством, что живу здесь уже два дня и, быть может, могу дать ей нужные сведения.
— Если так, — продолжала она, — то я спрошу вас, не слыхали ли вы о присутствии поблизости графа де-Вальведр?
— Я знаю, что какой-то г. де-Вальведр совершает в настоящее время экскурсию на Розовой горе.
— На Розовой горе? На самой верхушке?
— В ледниках. Вот все, что я знаю.
— Ах, мне следовало этого ожидать! — сказала дама с оттенком досады.
— О Боже мой, — прибавила вторая амазонка, подъехавшая поближе, чтобы слышать, что я отвечаю, — этого-то я и боялась!
— Успокойтесь, mesdames. Погода великолепная, на вершине совсем ясно, и никто не беспокоится об экспедиции. Местные жители вполне убеждены, что она не будет опасна.
— Благодарю вас за ваше доброе предсказание, — отвечала мне особа с открытым лицом и мягким голосом. — Г-жа де-Вальведр и я, ее золовка, очень признательны вам.
Мадемуазель де-Вальведр обратилась ко мне с этой милой благодарностью, проезжая мимо меня вслед за своей спутницей, уже тронувшейся в путь. Я следил как можно дольше за удивительным видением. Г-жа де-Вальведр обернулась и, благодаря этому движению, я увидал все ее лицо. Так вот она, эта женщина, так задевшая мое любопытство благодаря пренебрежительным недомолвкам Обернэ! Она мне не нравилась. Она казалась мне худощавой и румяной, две вещи, не идущие одна к другой. Взгляд ее был жесткий, так же, как и ее голос, манеры резкие и нервные. Я никогда не стал бы мечтать о таком типе, но зато какой милой казалась мне мадемуазель де-Вальведр, как она была грациозно-симпатична! Каким образом не сказал мне Обернэ, что у друга его есть сестра? Разве он ее не знал? Или он был влюблен и ревниво оберегал свою тайну до такой степени, что не хотел даже намекнуть о существовании любимой женщины?
Я ускорил шаг и явился в деревню скоро после путешественниц. Г-жи де-Вальведр уже не было видно, но ее золовка странствовала еще по лестницам, справляясь обо всем, что касалось экскурсии ее брата. Как только она заметила меня, она принялась меня расспрашивать, не знаю ли я Анри Обернэ.
— Без сомнения, знаю, — отвечал я, — это мой лучший друг.
— О, если так, — продолжала она непринужденно, — то вы, значит, Франсис Валиньи из Брюсселя, и, конечно, уже знаете обо мне? Он, вероятно, сказал вам, что я его невеста?
— Нет, он мне еще этого не говорил, — отвечал я, немного смущенный таким внезапным открытием.
— Значит, он ждал моего позволения. Так вот, скажите ему, что я разрешаю ему говорить вам обо мне, с тем условием, что он будет отзываться обо мне так же хорошо, как о вас. А что вы мне скажете о моем брате и о нем? Правда ли, что им не грозит никакая опасность?
Я сообщил ей, что Обернэ оставался при Вальведре только одну ночь, и что он сейчас вернется.
— Но, — добавил я, — зачем вы до такой степени тревожитесь о вашем брате? Разве вы еще не привыкли к тому, что он часто предпринимает подобные переходы?
— Мне следовало бы к этому привыкнуть, — отвечала она.
В эту минуту за ней пришла от г-жи Вальведр горничная с итальянским акцентом и очень красивого типа. Мадемуазель де-Вальведр рассталась со мной, говоря:
— Подите посмотреть, не возвращается ли с прогулки Анри, и сообщите ему, что Павла только что приехала.
Ну, подумал я, замолкни навсегда перед ней, мое бедное опрометчивое сердце! Ты должен быть братом, только братом этой прелестной девушки. Впрочем, с твоей стороны было бы очень смешно соперничать с любимым соперником, несомненно, гораздо более достойным любви, чем ты. Ты ведь уже и без того немножко провинился тем самым, что слегка вздрогнул при шелесте этого девственного платья!
Я увидал подходящего Обернэ и побежал ему навстречу, чтобы предупредить его о случившемся событии. Его розовое лицо покрылось ярким румянцем, а потом вся кровь отхлынула к его сердцу, и он побледнел до самых губ. При виде этого откровенного волнения я пожал ему с улыбкой руку.
— Дорогой друг мой, — сказал я ему, — я знаю все и завидую тебе, ибо ты любишь, а этим все сказано!
— Да, я люблю всей душой, — вскричал он, — и тебе должно быть понятно мое молчание! А теперь поговорим серьезно. Этот непредвиденный приезд, приводящий меня в восторг, вместе с тем и тревожит меня. Принимая во внимание причуды… известных лиц… или судьбы…
— Скажи прямо, причуды г-жи де-Вальведр. Ты боишься, что она станет препятствовать твоему счастью?
— Препятствовать, нет! Но… она может, все-таки, повлиять… Я не очень-то нравлюсь прекрасной Алиде!
— Ее зовут Алидой. Очень изысканное, но красивое имя, гораздо красивее ее самой! Ее лицо нимало меня не восхитило.
— Хорошо, хорошо, это все равно… Но скажи мне, пожалуйста, раз ты ее видел, зачем она сюда приехала?
— Позволь, как я могу это знать? Мне показалось, что тут замешана супружеская тревога…