Вскоре я туда и направился, но внезапно устыдился своего бездарного малодушия: мне взбрело в голову обойти вокруг дома и убедиться, что все спокойно, а страхи мои, непонятной, невыразимой тяжестью сдавившие грудь, — всего лишь следствие удушливой атмосферы предгрозовой ночи. Такое напряжение в воздухе не может сохраняться бесконечно; скоро начнется гроза, наступит облегчение, и станет ясно, что бояться нечего. И вот я вернулся на террасу, обогнул угол дома и вышел к теннисному корту.
Луна еще не взошла, и было так темно, что я едва различал очертания дома и подстриженные деревья на насыпи, но сквозь стеклянную дверь холла проникал свет горевшей там лампы. Всюду царило полное спокойствие. Приободрившись, я пересек лужайку и развернулся, чтобы пойти обратно. Около освещенной двери послышался какой-то звук. Он доносился оттуда, где лежала густая тень подстриженных деревьев. Похоже было, что в траву с упругим стуком свалился какой-то массивный предмет. Одновременно раздался треск внезапно согнувшегося под тяжестью сука. А потом, хотя было темно и ничего не видно, у меня возникло странное, ни на чем не основанное, но несокрушимое убеждение, будто я знаю, что́ происходит. Чувство ужаса, какого я никогда не испытывал, охватило меня. Едва ли его можно было назвать физическим — оно исходило из самых глубин души.
Небеса треснули, пролился ослепительный свет, и в нескольких ярдах впереди я увидел нечто небывалое. Стук был вызван падением лестницы, а на суку липы, раскачиваясь и вращаясь на веревке, висел человек. Лицо его белело в темноте. Тут же раскат грома взорвал тишину, и сплошным потоком хлынул дождь. Не успела еще померкнуть первая жуткая вспышка, как новая молния распорола облака, но, глядя все туда же, я не обнаружил ничего, кроме четкой тени деревьев и согнувшихся под напором дождя верхних ветвей. Гроза ревела и бушевала всю ночь, я ни разу не сомкнул глаз, и в течение часа, не меньше, между раскатами грома слышал телефонные звонки.
На следующее утро вернулся Филип; я все рассказал ему в точности так, как описано выше. Все три недели, которые нам осталось провести в Полвизи, мы бдительно наблюдали, но ничего, что могло бы представить интерес для оккультиста, не увидели и не услышали. День за днем протекал в восхитительном безделье, мы купались, бродили без цели, по вечерам играли в пикет и между прочим подружились с викарием. Это был интересный человек, кладезь всяких любопытных сведений о местных преданиях и поверьях, а однажды вечером, когда наша дружба уже настолько окрепла, что викарий у нас отобедал, он задал Филипу прямой вопрос: не случалось ли нам, за время пребывания здесь, наблюдать что-нибудь необычное.
Филип кивнул в мою сторону.
— Да, особенно моему другу, — ответил он.
— А нельзя ли мне узнать, что́ это было? — попросил викарий. Выслушав мой рассказ, он некоторое время молчал. — Думаю, вы имеете полное право получить… объяснение, так, наверное, следует выразиться, — сказал наконец мистер Стивенс. — Если хотите, то я готов вам его дать.
Наше молчание было знаком согласия.
— Я помню, как встретил вас обоих на следующий день после вашего приезда сюда, — начал викарий, — и как вы спрашивали о надгробии на кладбище в память Джорджа Херна. Мне не хотелось тогда о нем говорить, а почему, вы сейчас узнаете. Я сказал, помнится (и на этом оборвал разговор), что похороненный там Джордж Херн — муж миссис Херн. Теперь вы, вероятно, догадываетесь: кое-что я тогда от вас скрыл. Возможно даже, вы сразу об этом догадались.
Он не стал ждать, пока мы подтвердим или опровергнем это предположение. Мы сидели на террасе в глубоких сумерках, и это скрадывало лицо рассказчика. Мы просто слушали голос, никому как будто не принадлежавший, чтение анонимной летописи.
— Здешнее имение, довольно значительное, досталось Джорджу Херну в наследство всего лишь за два года до смерти. Вскоре после этого он женился. И до, и после женитьбы жизнь он вел, как ни суди, порочную. Мне кажется — Господи, прости, если я не прав, — что он поклонялся злу, любил зло как таковое. Но в пустыне его души распустился цветок: любовь и преданность жене. И способность стыдиться.
За две недели до… смерти Джорджа Херна его жене стало известно, что́ он собой представляет и какую жизнь ведет. Умолчу о том, что́ конкретно она узнала, скажу одно: это было омерзительно. В то время она находилась здесь, а мистер Херн должен был в тот же день прибыть из Лондона. Приехав, он обнаружил записку от жены. Там говорилось, что жена от него уходит и не вернется никогда. Миссис Херн писала, что муж должен взять на себя вину при бракоразводном процессе, в противном случае она грозила ему разоблачением.
Мы с Херном были друзьями. В тот вечер он пришел ко мне с этой запиской, подтвердил, что сказанное в ней справедливо, но все же просил меня вмешаться. Херн говорил, что только жена может спасти его душу от вечных мук, и, кажется, был искренен. Как духовное лицо, я все же не причислил бы его к кающимся. Он возненавидел не сам грех, а только его последствия. Тем не менее у меня появилась надежда, что, если жена к нему вернется, он, возможно, будет спасен, и назавтра я отправился к ней. Все мои слова ее нисколько не поколебали, и мне пришлось вернуться ни с чем и объявить Херну, что моя миссия закончилась провалом.
По моему убеждению, человек, который питает к злу такое пристрастие, что сознательно предпочитает его добру, не может считаться умственно здоровым. Я уверен, что, когда жена отреклась от Херна, его хрупкое душевное равновесие было полностью нарушено. Оно поддерживалось только любовью к жене, но та — и я вполне ее понимаю — не желала иметь с ним ничего общего. Если бы вы знали то, что́ известно мне, вы бы тоже ее не осудили. Однако для Херна это стало окончательным крушением. Спустя три дня я отправил ей письмо. Там было сказано, что погибель мужа будет на ее совести, если она не пожертвует собой и не приедет. Миссис Херн получила это письмо на следующий вечер — слишком поздно.
В тот день, пятнадцатого августа, два года назад, в бухте прибило к берегу мертвое тело, и в тот же вечер Джордж Херн взял в огороде лестницу и повесился. Он взобрался на липу, привязал к суку веревку, сделал на конце скользящую петлю и опрокинул лестницу.
Тем временем миссис Херн получила мое письмо. Часа два она боролась с собой и наконец приняла решение вернуться. Она позвонила мужу по телефону, но экономка, миссис Криддл, могла сообщить только, что мистер Херн после обеда вышел. Миссис Херн звонила еще несколько раз на протяжении двух часов, но ничего нового не услышала.
В конце концов она положила не терять больше времени и приехала сюда на автомобиле из дома своей матери, что на севере страны. Луна уже взошла, и, выглянув из окна спальни мужа, миссис Херн его увидела. — Викарий помолчал. — На дознании, — продолжил он, — я с чистой совестью засвидетельствовал, что, по моему мнению, Джордж Херн был невменяем. Был вынесен вердикт «самоубийство в припадке умоисступления», и Херна похоронили на кладбище. Веревку сожгли, лестницу тоже.
Горничная принесла напитки. Пока она не ушла, мы молчали.
— А что вы скажете о телефонных звонках, которые слышал мой друг? — поинтересовался Филип.
На мгновение мистер Стивенс задумался.
— А не кажется ли вам, — спросил он, — что сильные чувства, вроде тех, какие испытывала миссис Херн, сохраняются, как будто в записи на пластинку, а человека с восприимчивой психикой можно сравнить с патефонной иглой? Игла соприкасается с пластинкой, и происходит воспроизведение. И может быть, так же обстоят дела и с этим несчастным самоубийцей. Трудно поверить, что его душа обречена год за годом возвращаться на то место, где он творил свои безумства и преступления.
— Год за годом? — спросил я.
— Да, судя по всему. Год назад я сам его видел, и миссис Криддл тоже. — Мистер Стивенс встал. — Кто знает? — сказал он. — Быть может, это искупление. Кто знает?
Гарт-Плейс располагается во впадине среди холмов, с севера, востока и запада обступающих уединенную долину. Можно сказать, он покоится словно в пригоршне. К югу холмы расступаются, плавно переходя в прибрежную равнину, отвоеванную некогда у моря. Ныне, пересеченная дренажными канавами, эта земля представляет собой тучное пастбище, которым пользуются окрестные фермеры. Густые буковые и дубовые леса, взбирающиеся по склонам холмов до самого гребня, дают дому дополнительную защиту, создавая вокруг него особый мягкий климат. Под их сенью Гарт безмятежно дремлет и весной, когда оголенные вершины холмов обдувают восточные ветра, и зимой, когда их атакуют порывы северного ветра. В ясный декабрьский день, сидя на солнышке в расположенном террасами саду при доме, можно услышать завывание бури в верхушках деревьев на косогоре, увидеть, как несутся по небу облака, и не ощутить при этом ни единого дуновения ветра, который рвет их в клочья и угоняет к морю. За месяц до того, как наверху в рощах начнут набухать почки, поляны вблизи дома уже бывают густо усеяны расцветшими анемонами и островками примул, а осенью, когда в деревне, приютившейся западнее, на вершине холма, палисадники опустошены морозами, сад Гарта еще долго пылает багрянцем. Покой сада нарушает один лишь южный ветер, и тогда слышится шорох волн, а воздух пахнет солью.
Сам дом возведен в начале семнадцатого века и чудесным образом избежал губительного вмешательства реставратора. Дом невысокий, трехэтажный, выстроен из местного серого камня, меж тонкими каменными плитами крыши прорастают сорняки, окна широкие, с мелким членением. Дубовые полы никогда не скрипят, лестницы просторные и основательные, панельная отделка прочностью не уступает стене, на которой укреплена. Повсюду разлит слабый запах дыма от каминов, сотни лет топившихся дровами, — запах и невероятная тишина. Если всю ночь пролежать без сна в одной из комнат, то не услышишь ни вздохов затрещавшего дерева, ни дребезжания оконной рамы; за всю ночь снаружи не донесется ни звука, кроме уханья неясыти, а в июне — трелей соловья. Давным-давно за домом выровняли полосу земли для сада, а перед главным фасадом устроили на склоне пару террас. Ниже бьет ключ, питающий небольшой ручеек, топкие берега поросли камышом. Худосочный ручей, едва пробиваясь сквозь заросли, блуждает вначале за огородом, а затем впадает в медлительную речку, которая, с ленцой пропутешествовав милю-другую, через покрытое пятнами тины устье выходит на простор Ла-Манша. Вдоль дальнего берега ручья тянется тропа, соединяющая деревню Гарт (она расположена выше на склоне холма) с дорогой внизу, на равнине. В двух шагах от дома через ручей перекинут каменный мостик с воротами; он выводит на ту самую тропу.
Впервые я увидел этот дом, в котором уже много лет часто гощу, будучи выпускником Кембриджа . Мой друг Хью Верралл, единственный сын овдовевшего джентльмена, владельца дома, предложил мне в начале августа провести здесь вместе месяц. Хью объяснил, что его отец собирается ближайшие шесть недель пробыть за границей, на курорте. Мой же отец, как ему известно, вынужден остаться в Лондоне. Раз так, то Хью считал, что предложенный им план хорош во всех отношениях: ему не придется маяться в Гарт-Плейс в печальном одиночестве, а мне — изнывать от жары в городе. Если я сочту эту идею достойной внимания, то дело только за разрешением от моего отца, а благословение мистера Верралла уже получено. Хью действительно показал мне письмо, в котором мистер Верралл высказался по поводу образа жизни своего сына весьма недвусмысленно:
«Я против того, чтобы ты весь август проболтался в Мариенбаде , — писал мистер Верралл. — Только наживешь неприятности и потратишь все свои карманные деньги на этот год. Кроме того, пора подумать об учебе; за весь прошлый семестр, как я узнал от твоего наставника, ты палец о палец не ударил, так что самое время заняться делом сейчас. Отправляйся в Гарт и захвати с собой какого-нибудь обаятельного разгильдяя себе под стать, а уж там вам придется взяться за книги, потому что больше там делать совершенно нечего! Кроме того, в Гарте и желания что-либо делать ни у кого не возникает».
— Отлично, разгильдяй согласен, — сказал я. Что касается моего отца, то он не хотел, чтобы я оставался в Лондоне: об этом мне было известно.
— Заметь себе, разгильдяй должен быть обаятельным, — добавил Хью. — Ну хорошо, так или иначе, ты едешь со мной, и это здорово. Увидишь, что подразумевал мой отец под склонностью обитателей Гарта к ничегонеделанию. Гарт есть Гарт.
Там мы и обосновались в конце следующей недели. Немало довелось мне с тех пор созерцать красот в разных уголках земли, но ни разу в жизни я не испытывал столь мощного, магического очарования, от которого у меня перехватило дыхание, как в тот жаркий августовский вечер, когда я впервые увидел Гарт. Последняя миля пути к дому пролегает через лес, покрывающий косогор, так что мой кеб вырвался из леса, как из туннеля, и глазам моим предстали длинный серый фасад и зеленые лужайки вокруг — зрелище, исполненное старомодного, неприхотливого спокойствия. Стояли ясные сумерки, в небе пламенел закат. То, что я увидел, казалось воплощением самого духа Англии: на юге поблескивала полоса моря, а вокруг темнели древние леса. Как здешние дубы, как бархат лужаек, дом вырос из самой земли и по-прежнему обильно питался ее соками. Если Венецию породило море, Египет — таинственный Нил, то Гарт был рожден лесами Англии.
Перед обедом мы вышли прогуляться, и Хью представился случай рассказать мне историю дома. Предки Хью жили в Гарт-Плейс со времен королевы Анны .
— Но мы здесь чужаки, — добавил он, — и притом не слишком почтенные. В свое время мои предки арендовали ферму на вершине холма, а домом владели Гарты. Его построил один из Гартов в эпоху царствования Елизаветы .
— Ах, ну раз так, то здесь должно обитать привидение, — сказал я, — для полноты картины. Только не убеждай меня, что в доме не сохранилось ни одного Гарта, чтобы являться по ночам.
— Рад бы служить, — ответил Хью, — но боюсь, что привидение я тебе не обеспечу. Ты опоздал: сотню лет назад действительно поговаривали, что призрак Гарта здесь показывается.
— И что потом?
— Я не знаток привидений, но полагаю, что чары выдохлись. Призраку, должно быть, надоедает такое существование: быть прикованным к месту, в обязательном порядке вечерами обходить сад, а ночами коридоры и спальни, тогда как от окружающих ноль внимания. Моим предкам, похоже, было совершенно все равно, есть здесь призрак или нет. Вот он в конце концов и испарился.
— А чей это дух, не говорили?
— Дух последнего из Гартов, жившего тут во времена королевы Анны. Произошло вот что. В нашей семье был младший сын по имени Хью Верралл — мой тезка. Он отправился в Лондон искать счастья. За очень короткое время он заработал кучу денег, на склоне лет удалился от дел и задумал стать сельским джентльменом, хозяином поместья. Наши края он любил, так что приобрел себе дом в расположенной выше деревне, а тем временем присматривался и лелеял, судя по всему, какие-то планы. Гарт-Плейс принадлежал тогда Фрэнсису Гарту, настоящему сорвиголове, пьянице и отчаянному игроку, а Хью Верралл проводил здесь вечер за вечером и обдирал Гарта как липку. У Фрэнсиса была единственная дочь — наследница дома, разумеется. Вначале Хью взбрело в голову жениться на ней, но, когда он получил от ворот поворот, ему пришлось подбираться к дому с другого конца. И вот наступила такая минута, когда, следуя укоренившейся славной традиции, Фрэнсис Гарт, задолжавший к тому времени моему предку около тринадцати тысяч фунтов, поставил на кон Гарт против суммы долга и проиграл. Шум поднялся страшный, толковали о свинце в игральных костях, о крапленых картах, но доказать ничего не удалось. Хью выставил Фрэнсиса из родового гнезда и забрал поместье себе. Фрэнсис прожил еще несколько лет в хижине рабочего в деревне. Каждый вечер он спускался сюда по тропе и, стоя под окнами дома, последними словами костил его обитателей. Когда он умер, в доме стало неспокойно, а потом призрак попросту сошел на нет.
— Может быть, он копит силы, — предположил я. — Не исключено, что он еще явится во всем своем блеске. В этом доме, знаешь ли, привидение просто необходимо.
— Пока что ни намека. Хотя посмотрим, может статься, ты сочтешь, что таковое имеется, но это настолько глупо — стыдно и рассказывать.
— Выкладывай начистоту, — потребовал я.
Хью указал на фронтон над входной дверью. В углу, образованном скатами крыши, был установлен большой прямоугольный камень — явно позднее, чем возвели сам дом. Поверхность этого камня, в отличие от стены, сильно искрошилась, но четко виднелись остатки резьбы — очертания геральдического щита, хотя от герба не уцелело ничего.
— Чепуха страшная, — заговорил Хью, — но все дело в том, что отец помнит, как устанавливался этот камень. Его поместил сюда мой дед; здесь был изображен наш герб. Видишь, очертания щита еще сохранились. Это местный камень, весь дом выстроен из точно такого же, но, едва водруженный, герб начал крошиться, и за десять лет от него ничего не осталось. Странно, что именно этот камень так быстро разрушился, в то время как другим, кажется, века нипочем.
Я рассмеялся.