Печатать разрешается.
N-ский обер-полицеймейстер полковник Б р ы к а е в
Унылый молодой человек, одиноко изучавший эту афишу в фойе N — ского оперного театра, был очень мал ростом, не только вопреки, но даже как бы и назло своим высоким каблукам, высоким воротничкам и умышленно просторному покрою удлиненного редингота. Природа презирала все усилия искусства увеличить это укороченное ею тщедушное тело, и, чем усерднее старались портные доказать, что все-таки они шьют на взрослого человека, тем больше становился похож злополучный клиент их на мальчика лет двенадцати, вырядившегося в родительское платье. Впечатление дополняли застенчивость и робкое волнение, оглуплявшие лицо юноши до такой плачевности, что — на улице и в толпе — не спасал его от встречных и мимо мелькающих насмешливых улыбок даже великолепный рубинштейновский лоб под странными белыми косицами, повисший, как туча, темным золотом густых бровей на близорукие глаза, полные наивного добродушия и голубого блеска. Юноше назначено было прийти в театр на репетицию к одиннадцати часам утра, но он явился уже в десять и добрых полчаса сидит в полутемном фойе, не решаясь ни поднять шторы на котором-нибудь из полуторасаженных окон, ни повернуть электрическую кнопку, ни просто хоть перейти куда-либо, где посветлее. Наконец кто-то из администрации, проходя, случайно приметил его, сжалился и распорядился. Пришел страшно зевающий капельдинер, скользнул по юноше безразличным и совсем не почтительным взглядом, дернул шнурки у окна, тяжелая материя разъехалась, как грозовые облака, и в зал полился веселый осенний свет, и в серо-голубых столбах его бойким вихрем заплясали радужные пылинки.
Капельдинер ушел. Юноша опять был один в огромной белой комнате с красными бархатными диванчиками в нишах окон, с Орфеем среди укрощенных музыкою зверей на плафоне, с дорогими, мастерской, художественной кисти портретами в простенках. Молодой человек знал все эти лица и любил их, как богов. То были артисты-основатели и сосьетеры огромного оперного предприятия «Дирекция Е.С. Савицкой», первого в России по серьезности материальной и художественной постановки дела, знаменитого на всю Европу своими новаторскими идеями, пытающегося возродить для людей XX века тот театр-храм, театр-школу, о которых теперь повсеместно на земном шаре сохранились лишь красивые античные мифы. Гордо и холодно смотрела со стены на юношу сама Елена Сергеевна Савицкая — золотоволосая красавица, с глазами ундины, как синий хрусталь, с фигурою сильфиды, стройная, воздушная — вся будто летит над землею. Портрет писан давно, но она и сейчас, к сорока годам, почти не изменилась, будто так и застыв своим строгим классическим профилем и изящною талией помпейской плясуньи. Соперницы не раз пускали слух, что неулыбающееся лицо Елены Сергеевны эмальировано какою-то парижскою искусницею в маску вечной молодости, и стоила эта операция неувядаемой певице бешеных денег, зато уж кончено — теперь она так, без единой морщинки и сто лет проживет, и в гроб сойдет. Люди, более близкие и расположенные к Елене Сергеевне, говорят; что легенда об эмальировке — злостная чепуха, а просто Савицкая — чудо самообладания и гигиенической тренировки. Известно, что эта артистка спокойною упорядоченностью образа жизни способна пристыдить любую монахиню; она аккуратна во всех своих желаниях, действиях, потребностях и отправлениях, как живые часы. Известно, что за двадцать сезонов своей карьеры она ни разу не отменила спектакля по болезни, и ее серебряный лирический soprano никогда не хрипит, хотя она ежедневно начинает свое утро ледяною ванною, от которой у горничных ее пальцы стынут. Никто не знает секретов ее массажа, гимнастических и спортивных упражнений, но даже на сцене видно, что за рапиру она берется, как мастер фехтовального искусства, и, когда сидит в седле, то не конь ее везет, а она на коне щегольски едет. Как сценическое явление Елена Сергеевна очаровательна. Еще при первых дебютах критик Ларош назвал Савицкую — «серебряная фея». Кличка так и осталась за нею, как припечатанная, вот уже двадцатый год. В ней в самом деле есть что-то от тумана германских лесов и шотландских озер, что-то сказочное, напоминающее видение при лунном свете. Елена Сергеевна замужем за Морицем Раймондовичем Рахе, знаменитым капельмейстером, плавным опорным столпом оперного дела жены. Но брак их бездетен вот уже одиннадцать лет, а многие полагают, что он и фиктивный. Между мужем и женою неизменно держатся превосходные, полные взаимоуважения дружеские отношения брата и сестры, но супружеских отношений якобы нет и не бывало. Но и любовников Елене Сергеевне даже вечно шипящая закулисная сплетня не решается навязывать. Прежде, давно, кое-что амурное было, да она и не скрывает, что было. Сперва — падение по юной глупости: кто-то из профессоров консерватории. Потом — случайный роман в труппе первого ангажемента, с красивою влюбленностью и «его», и ее в начале сезона на августовских репетициях, с самым прозаическим разочарованием к Святкам и с очень мирным разрывом к последнему спектаклю Масляницы. Затем — роковая связь Негиной и Великатова — связь по расчету и для карьеры. Портрет ее героя (хотя он и не артист) — тут же, в фойе, и на очень почетном месте, — украшает зал умною, красною, сверхъестественно жирною купеческою «рожею», вроде рыла знаменитой свиньи в ермолке. От этого человека Елена Сергеевна получила те десятки тысяч, на которые впоследствии основалось ее дело. Разъехавшись года через три, отставные любовники сохранили навсегда очень хорошую дружбу. Когда Силу Кузьмича Хлебенного кто-нибудь из приятелей поддразнивает, напоминая старину:
— А признайся, Сила Кузьмич, ведь здоровенько-таки выпустошила тебе карман-от мадам Савицкая?
Сила Кузьмич очень спокойно вытирает лысину красным шелковым платком и еще спокойнее возражает:
— Что следовало, то и отдал-с… не более своих денег… А разговоры ваши, между прочим, довольно даже глупые-с. Оставьте-с. Прекратите-с. Ни к чему-с.
Если Сила Кузьмич Хлебенный — материальный отец оперного дела Савицкой, то нравственным вдохновителем ее, человеком, из-за кого она начала свою антрепризу, был тот, пред чьим портретом в фойе больше всего толпится публика по вечерам, а теперь маленький, тщедушный юноша, со лбом гения под белыми косицами чухонца, приковался к нему восторженными, влюбленными глазами… Ух какой же он молодчина и богатырище, этот Андрей Берлога— всероссийский идол женщин и молодежи, полубог искусства, пред которым бессильна критика и немеет предубеждение! Всей России знакомо это дикое, с немножко безумными, усталыми от частых экстазов глазами, не то цыганское, не то хохлацкое, измятое лицо, одинаково способное короткою игрою мускулов превратиться и в маску дьявола, и в лик архангела Михаила. Хорошо схватил его широким мазком своим художник Ратомский! Слышно в красках, как трепещет львиная натура под призывом бурных вдохновений, которые на сцене так часто поднимают дыбом черные вихры на этой косматой голове, и тогда холод ужаса и восторга заставляет дрожать самых равнодушных из публики. Уверяют, будто у Берлоги — лучший голос на лирических сценах обоих земных полушарий, и, конечно, ни одна опера еще не имела актера-художника, равного ему. Он перевернул вверх дном все традиции и школы оперного пения и даже заставил публику позабыть, какой, собственно, у него голос и какое его амплуа. Никто не знает и не помнит «баритона» Андрея Викторовича Берлогу, все знают только Берлогу, Андрея Берлогу, Андрюшу Берлогу, великого художника музыки и сцены, который вот уже тринадцать лет как взял свое искусство под уздцы, будто норовистую лошадь, и упрямо тащит ее своею богатырскою ручищею на какие-то новые пути, к каким-то новым, неслыханным целям.
Легенда гласит, будто, когда тринадцать лет назад Елена Сергеевна Савицкая заявила Силе Кузьмичу Хлебенному, что любит Андрея Берлогу и кроме него принадлежать не желает никому, и, следовательно, связи ее с Силою Кузьмичом — конец, то Сила Кузьмич будто бы поиграл перстами, вытер лысину шелковым платком и заявил:
— Кому другому не отдал бы-с. Не уступил бы-с. Жаль-с… Ну а Андрею Викторовичу…
И беспомощным жестом изобразил, что против бедствий стихийных средства человеческие бессильны.
Как бы то ни было, он расстался с Савицкою не только без ссоры, но даже поддержал ее своими капиталами в первые тяжелые годы антрепризы, которую она начала с следующего сезона, влюбленная тогда в идеи Берлоги едва ли не больше, чем в него самого, полная жаждою пропаганды его задач, вкусов и взглядов на искусство. Они много сделали тогда втроем — она, Берлога и Мориц Раймондович Рахе! Для лирической сцены — в новом репертуаре, в новых приемах и требованиях исполнения — как будто открылся новый мир. Выползали откуда-то из темных углов забытые, отвергнутые оперы-Сандрильоны и вдруг начинали сиять таким мудрым светом, греть сердца таким милым и умным теплом, что суровой, классической критике, видя, как публика сразу отхлынула к новой красоте от прежних красивостей, оставалось только недоумевать в своем сбитом с толку правоверии: что же изменилось — времена и вкусы или самые законы прекрасного? И утешала себя самолюбивая, правоверная критика, что только времена и вкусы. И ждала, когда «мода» пройдет. Но «мода» не проходила.
Когда Силу Кузьмича Хлебенного спрашивают о Берлоге, он склоняет голову и говорит:
— Талант-с. Вдохновенный-с человек-с…
Но когда его спрашивают о Морице Раймондовиче Рахе, он склоняет голову еще ниже и прибавляет:
— Порядочнейший человек-с…
Любопытно, что столь лестную аттестацию он начал выдавать Рахе после совсем, казалось бы, неприятного для себя афронта. Когда рухнула непродолжительная и очень несчастная связь Елены Сергеевны с Берлогою, то, чем бы возвратиться, как все ожидали, в золотые объятия купца Хлебенного, — певица вдруг, как-то ни с того ни с сего, вышла замуж за своего капельмейстера, — правда, очень знаменитого, уважаемого, по-настоящему талантливого, но скучнейшего в мире немца, целиком сплетенного из аккуратности в жизни и из ритма в музыке. Уже не легенда, но история гласит, что незадолго до своей внезапной свадьбы господин Рахе посетил Силу Кузьмича Хлебенного в его роскошном дворце и имел с ним чрезвычайно долгий разговор с глазу на глаз.
И когда беседа кончилась, то миллионер, прославленный своею даже в некотором роде демонстративною гордынею: «для министра с места не тронусь!» — почтительнейше проводил господина Рахе до самого подъезда и собственноручно подал ему пальто. Хлебенный уже никогда больше не показывался ни в доме Елены Сергеевны Савицкой-Рахе, ни в ее уборной, ни в ее директорской ложе. И еще рассказывают, будто на другой день после посещения Рахе Сила Кузьмич лично, чего никогда не делал, ездил к местному банкиру-немцу получить крупную сумму денег по какому-то таинственному чеку, о котором он своим доверенным приказчикам ни слова не сказал. И вот тут-то будто бы он впервые и выразил о Рахе свое мнение, с склонением головы:
— Порядочнейший человек-с!
И ту же самую аттестацию, с тем же уважением в глазах и голосе и тоже без объяснения причин, повторяет о Рахе тот самый банкир-немец, у которого Сила Кузьмич получил таинственные деньги по загадочному чеку.
В настоящее время отношения между Еленою Сергеевною и Силою Кузьмичом ограничиваются тем, что в торжественные спектакли, а также в свои именины и день рождения, на Новый год и т. п., красавица-директриса аккуратно получает очень изящные и дорогие подарки от публики. Хотя эти сокровища подносятся по подписке, но злые языки уверяют, будто подписной лист укладывается, обыкновенно, в такую схему:
Иванов.……………….. 1 рубль
Петров.……………….. 1»
Карпов.………………. 1»
Сидоров.………………. 1»
Антонов.………………. 1»
Сергеев.………………. 1»
Хлебенный.…………… 994 рубля
Итого.……………….. 1000 рублей
Разрыв Савицкой с Берлогою или Берлоги с Савицкой в свое время едва не разрушил оперного дела в первом его молодом расцвете. Трудно сказать, действительно ли он и она любили друг друга так сильно и остро, как обнаружилось при разлуке. Скорее, все-таки нет, потому что оба слишком любили свое искусство, а боги искусства ревнивы и не позволяют настоящим своим любовникам любить человека вровень с ними, богами. Как бы то ни было, в довольно скором времени — Елена Сергеевна вернулась в свою оперу через год, а Берлога немного позже, — они встретились в одном и том же деле очень спокойно, дружески, и о прошлом не было помина. Елена Сергеевна вышла замуж. Берлога привез с собою из Италии любовницу, совсем молоденькую и прехорошенькую неаполитанку. И много их у него потом переменилось! И теперь есть — уже восьмой год — Настя Кругликова, русокудрый ангел, красавица-компримария труппы… Что было, то прошло. Было, умерло и уже не воскресало.
Год своего отчуждения от театра Савицкая прожила в Париже, покинув все оперное дело на верные руки мужа. Совершенно воловьим трудом, железною энергией и авторитетом своей холодной рассудочности Мориц Раймондович спас антрепризу, лишившуюся сразу и хозяйки-примадонны, и первого любимого артиста — души и сердца оперы. Именно в этот «пустой» год в театре, обездоленном выдающимися силами, и создался из артистов средних голосовых данных и талантов тот несравненный, единственный в Европе «ансамбль», которым теперь гордится опера Савицкой и который — как постоянный, прочный тон — придает всем ее созданиям ту особую типическую окраску, что вызывает в прочем театральном мире и так много насмешек, и так много зависти. Возвратясь из Парижа, Елена Сергеевна нашла своего мужа, оставленного ею еще довольно ярко-рыжим, теперь — почти седым, но дело было спасено и стояло на художественном уровне — выше прежнего. Сама Елена Сергеевна очень изменилась. Именно с того-то времени и появилась в прозрачном лице ее мраморная неподвижность, про которую враги клевещут, будто Савицкая нарочно выдрессировала себя по возможности никогда не улыбаться, потому что какой-то врач уверил ее, будто смех развивает на лице женщины складки и морщины. Никто не ожидал, чтобы она сохранила верность своему рыжему Морицу, — и все обманулись. Месяцы за месяцами, года за годами, а она живет без новых страстей и увлечений, ясная, красивая, холодная, бесстрастная, как лунный свет, на лучах которого качаются ее сестры — серебряные феи. Даже в голосе ее появилась какая-то особая кристаллическая звонкость: по ядовитому замечанию контральто Светлицкой, высокие ноты Елены Сергеевны стали столь же совершенными, чистыми и полными, как у пресловутых папских певцов Сикстинской капеллы. Сплетницы в объяснение перемены в наружности и в характере Савицкой уверяют, будто в Париже она после тяжелой женской болезни принуждена была подвергнуться операции, превратившей ее в бесполое существо. Теперь она живет, вся замкнувшись в искусстве и в своем деле. Что касается первого, то в пении она достигла чуть не птичьего мастерства, и портреты ее помещаются в альбомах европейских «соловьев», рядом с Патти, Зембрих, Ван-Зандт и Арнольдсон. А по части деловитости — лучшая характеристика, что поставщики театра с гораздо большим удовольствием идут на условия и объяснения и с продувною лисою, главным управляющим антрепризы Риммером, и с крикуном-ругателем, главным режиссером Кереметевым, и с аккуратнейшим, педантически-придирчивым Морицем Раймондовичем Рахе, и с кем угодно, — только не с «самою»:
— Уж очень они — практик-с!
В труппе ее боятся, но кое-кто и любит. Ближайшим ее другом после мужа остался все-таки Андрей Берлога. Они на «ты». Эти две души не находят больше друг в друге ничего друг для друга, но все — для искусства, и они объединились в искусстве.
Из всех портретов молодой человек с гениальным лбом под белыми чухонскими косицами всматривался в лицо Елены Сергеевны с особенным вниманием и даже как бы пытливостью.
* * *
— Хо-хо-хо-хо! Ну скажите пожалуйста! — воскликнул сзади в дверях из коридора профессионально-веселый и бравый мужской голос, каким, кажется, на всем белом свете говорят только режиссеры больших и сыто благоденствующих трупп, — и при том не первые режиссеры: тех уже важность душит, а вторые — еще на ноге доброго товарищества, запанибрата. — Ну скажите пожалуйста! Я его ищу по всему театру, потому что Поджио пристает с ножом к горлу: подай ему автора — смотреть декорации второго акта, а юный maestro — хо-хо-хо-хо! — изволит созерцать нашу прелестнейшую директрису. Здравствуйте, сокол ясный. Как ваше драгоценное? Gut? Ну и мы, слава-те перепелу, — хо-хо-хо-хо! — таскаем еще старые кости, — хо-хо-хо-хо! — не потеряли ни единой… Хо-хо-хо-хо!.. А Елене Сергеевне я не премину доложить, что застал вас в мечтательной позе пред ее изображением. Это ей польстит и вам принесет пользу. Хо-хо-хо-хо! Что ж, батенька? Хо-хо-хо-хо! За вкус свой вам краснеть не приходится: хороша! Тринадцать лет говорю ей, что хороша. И, по-моему, даже как будто со дня на день лучше и лучше становится. Хо-хо-хо-хо! Но влюбляться, батенька Эдгар Константинович, не советую: лед! ядовитейший лед! Знаете, как в «Демоне»:
А что? Правда, я хорошо Андрюше подражаю? Хо-хо-хо-хо! Талант, батенька! Если меня когда-нибудь выгонят из труппы, сейчас же найду себе ангажемент в любом кафешантане: представлять Берлогу в «Демоне» и прочих излюбленных публикою ролях… Хо-хо-хо-хо! Хо-хо-хо-хо!
Весь этот неудержимый поток слов, хохота, пения, кряканья, чмоканья, шмыганья носом, тюленьего фырканья и моржовой одышки вылился из уст пузатого человека, круглого, как ванька-встанька, с коротенькими ножками-колбасками, с коротенькими ручками-сосисками, с золотым pince-nez на удивленно вздернутом, зияющем ноздрями носу — не то чтобы слишком обличительно багровом, однако и не бледном. От обшей красноты безбрового лица ласково выпученные голубые глаза человечка казались белыми и престранно мигали поверх pince-nez, точно человечек все время делал кому-то знаки отойти в сторонку и выслушать важный секрет. Сияющая лысина растягивала это комическое лицо ввысь, а гладко выбритые щеки вширь. Глядя на Мартына Еремеича Мешканова, Лафатер без единого слова угадал бы в нем обжору, не дурака выпить, безразличного чувствен-ника-женолюбца и доброго сплетника. Галль, ощупав его череп, прибавил бы, что Мешканов — человек поверхностно умный, поверхностно хитрый, поверхностно музыкальный, поверхностно чувствительный, — легкий и легко живущий человек.
— А я, — продолжал он трещать, — я, милостивый государь мой, имею к вам личное дело. И даже не одно-с, — хо-хо-хо-хо! — но целую коллекцию дел, — с вопросными пунктами, требующими немедленных ответов. Во-первых, вот-с…
Толстяк добыл из жилетного кармана измятую визитную карточку, небрежно исчерченную карандашом.
— Сие обрел я сейчас в режиссерской на собственном своем столе. Извольте слушать: вас касается… «Любезный друг, Мартын Еремеевич…»
Он остановился, прищурился и щелкнул языком:
— Без «еров» и «ятей» пишет собака! Модник! Сразу видать, что талант и передовой публицист… Хо-хо-хо-хо!.. Не правда ли, это очень хорошо, что без «еров» и «ятей»? Ведь вот и небольшая, кажись, штучка — этакая малюсенькая карточка, но даже в сем тесном пределе человек, который умный, имеет образование и ощущает в груди либеральный вопль, уже может и умеет проявить гражданский протест… Читаю-с!
Любезный друг, Мартын Еремеевич! Не в службу, а в дружбу, добудь, брат, у г. Нордмана его фотографический портрет, а также краткие биографические данные и весь этот материал доставь в редакцию «Почтальона» — буде возможно сегодня же, чтобы успели поставить в воскресное приложение… Хотел я посетить вашего юного композитора сам для добропорядочного интервью, но он, оказывается, живет где-то у черта на куличках, так что, признаться, лень ехать, а когда застать его в театре — не знаю, скажи по телефону.