Берлога. Мало ли что человек может сам себе выбрать! Личная прихоть должна молчать, когда говорят интересы искусства.
Pахе. Во-вторых, она имеет на партию законное право, ибо сопран есть сопран.
Берлога. А немец есть немец!
Pахе. В-третьих, сам компонист доволен.
Берлога. Нашел доказательство! Мальчишка ставит свою первую оперу и так счастлив, что для него у нас в театре уж и теней не осталось, — сплошной свет: все прекрасно и восхитительно. Он смотрит на нас, как на полубогов, снизу вверх и даже не подозревает еще, что истинный-то бог живых вдохновений именно в нем сидит, его грудью дышит. Ты посмотри на него в театре: он весь восторг и благоговение, — полное отсутствие критики. Только конфузится, улыбается всем направо и налево от полноты чувств и радостно созерцает. Машенька Юлович не остережется, всем своим голосищем в соседний тон ляпнет, — он лишь изумленно брови свои золотые поднимет: что это богиня-то как будто хватила из другой оперы? А замечание сделать — ни-ни! С богами, мол, имею дело, — боги лучше знают, что и как надо. Нет, ты на Нордмана не ссылайся. Хороши были бы мы, если бы предоставили Нордману судьбу его оперы? Вдохновенный мальчик создал нам богатейший материал, — и довольно с него: дальше — наше дело!
Pахе. Для меня в искусство нет мальчик. Нет годы, нет мальчик. Есть опер, есть компонист. Кто может написать из своя голова большая опер, тот уже не есть мальчик. Herr Нордман написал eine wunderschöne Oper , — я имею трактовать его как компонист.
Берлога. У! Сухарь! Человек в футляре! Форма застуженная!
Pахе. Можешь auch прибавить deine любимая «колбаса»: я на тебя не обижайный… Und das vierte, und letzte… '
Берлога. Ах, еще есть и letzte?
Pахе. Если бы Елена Сергеевна даже отказалась и возвратила партию, мы не имеем певица ее заменять. На кого ти можешь предложить Маргарита Трентская? На Матвеева? На твоя Настя? Lächerlich!
Берлога. Вот еще великое несчастье нашего дела, Мориц. Двенадцать лет ему минуло, а работаем-то по-прежнему все мы, да мы — одни, те самые, которые положили начало… Леля, ты, я, Кереметев, Мешканов, Поджио, Маша Юлович, Саня Светлицкая, Ромка Фюрст. Я сейчас, как поднимался по лестнице, афишу «Фауста» видел. Ведь это же ужас! Как только еще публика к нам ходит? Пустыня! Бездарности с трубными голосами, крохотные комнатные дарованьица без голосов. Нам нет смены, мы в рамках, у нас нет выбора.
Pахе. Артистические, как по-русску? — Gestirne? — не рождаются каждый день.
Берлога. Нет, Мориц. К нам приходили талантливые силы. Я могу напомнить тебе много имен. Но — приходили, не получали работы, уставали быть школьниками, скучали и уходили… Мы не умели, мы не хотели их удержать.
Pахе. Lieber Андрюша, что же мы можем делать с публикум? Он не хочет другой баритон, как ты, другой сопран, как Елена Сергеевна. Большие деревья убивают своей тенью молодой… м-м-м… Gebüsch… кустаркин! Я люблю искусство и желаю ему идти immer вперед, но мы не можем снимать с себя свои штаны, чтобы обращать unser Opernhaus в ein Conservatorium…’ Und du auch… Ти тоже есть весьма виноватий.
Берлога. Я?! Ново!
Pахе. Ти — наше солнце, ти — наш любовь, ти — наше… сукр… сукр… Teufel!.. наше сокровищнице. Ти вистроил весь наш репертуар. Ти — душа дела. Теперь припоминай себе немножко, пожалуйста, was fur eine морда ти показал мне всякий раз, когда я давал тебе другая примадонна, а не Елена Сергеевна?
Берлога. Да, — если она на сцене понимает меня как никто? Если она своею холодною, умною, внимательною мыслью ловит налету каждую мою мысль, каждую мою интонацию, каждое намерение жеста и голоса? Елена Сергеевна, когда мы вместе на сцене, — мое второе «я». Мы с нею в дуэте, как парные лошади в дышле: на унос! Она меня дополняет и вдохновляет. Она досказывает недоговоренное мною, я — ею…
Pахе. So! Prachtvoll! Ausgezeichnet! И за всем тем ти делаешь мне свой каприз und eine schreckliche сцена, для чего она поет с тобою на опера Нордман!
Берлога. Согласись, Мориц, что это — в первый раз за двенадцать лет!
Pахе. Но не в последний, Андрей. О! Стоит только начать… Не в последний!
— Можно?
Мешканов постучал и приотворил дверь.
— Bitte, bitte… Ohne Komplimente!
Мешканов вошел.
— Да, знаем мы вас: ohne Komplimente… Войди без спроса в недобрый час, — так шугнете, хо-хо-хо-хо, — не знай, как и выскочить! Я к вам, достоуважаемый шеф и maestro, от друга нашего Александры Викентьевны Светлицкой с напоминанием, что вы имеете десять минут опоздания…
— Teufel!
Рахе спустил ноги с диванчика, положил сигару и, достав привычною рукою с полки клавираусцуг, принялся листать его, медленно следя нотные полосы сквозь золотое pince-nez.
— Что она репетирует, милейший Светлячок? — спросил, присаживаясь на подоконник, в табачном дыму, Берлога.
— Нет, это не она… — отозвался Рахе. — Она ученицу свою привела… Беседкина, Соседкина, Наседкина… eine unmögliche фамилия для сцена… Я делал ей одна проба с фортепиано, и мне казалось, что diese Наседкина имеет способность… Sehr grosse Stimme!.. Н-ню, я назначал ей две арии и один дуэт из «Мефисто» на сцене mit Orchester . Если сойдет хорошо, можно будет взять ее на вторые роли. Unsere Саня за нее очень хлопочет…
Берлога и Мешканов переглянулись с тою двусмысленною, нечистою улыбкою, которая у людей этой оперной труппы появлялась всегда, когда заходила речь об ученицах или учениках Светлицкой, пожилой певицы, известной по сплетням о разнообразии ее тайных пороков едва ли не больше, чем даже своим прелестным, мягким контральто.
— Эта госпожа Колпицына, — насмешливо сказал Берлога, — у нее как? Из платящих или из хорошеньких?
— Должно быть, из платящих, — загрохотал Мешканов, — потому что физиомордия не из значительных: так, всероссийская лупётка общеустановленного образца. Я, впрочем, ее все мельком видел, во мраке кулис или на сцене без рампы… Фигура, кажется, есть, и телеса в изобилии…
— Не для меня!
Берлога скорчил гримасу. Мешканов продолжал.
— И все конфузится и ахает… Говорит больше шепотом и, что ни скажет, потом ахнет: «Ах, что я? Ах как я? Ах какой вы? Ах, разве можно? Ах, я не так? Ах, я этак?..» Из купеческих дочерей; идет на сцену по случаю родительской несостоятельности. Образование получила в благородном пансионе с музыкою. Оттуда, надо полагать, и почерпнула эту свою столь великую невинность, что даже в собственный пол не верит…
Рахе, улыбаясь, обернулся к Берлоге от дверей, с клавираусцугом под мышкою:
— Ти, новатор, реформатор, искатель новых чудес! Не хочешь ли пойти со мною — послушай, посмотри, какие они бывают, эти приходящие к нам новенькие… Schreklich… Eine угнетенная невинность, и вульгарна, как горничная!
— Маша Юлович была когда-то и в самом деле горчичною!
— И какой школа! Oh, mein Gott , какой дурацкий школа! Этой Саня Светлицкой надо законом воспретить учить пению! Никакой понятия о классический метод.
Берлога рассмеялся.
— Мориц! Пощади: ты знаешь, что я сам учился петь что-то вроде трех месяцев с половиною, да и те считаю потерянными для карьеры.
— О, ти! ти!.. — даже как будто вспылил слегка Рахе. — Что ти всегда толкаешь мне в глаза со своим ти? Ти поступал очень скверно, не приобретя' классический метод, aber ein solcher , Берлога имеет свое извинение не знать классический метод… Aber — ein Берлога!.. А которая не есть Берлога, получает обязанность изучать классический метод. Без классический метод — keine Musik! Нуль! Мыльный пузырник! Артист не есть артист, и артистка не есть артистка!
Он торжественно поднял указательный палец.
— Елена Сергеевна имеет классический метод!