В ту первую ночь наших бдений у гроба усопшей царила невообразимая тишина. Ушли полицейские и врач, ушли соседи, приходившие проститься с матушкой. У гроба остались лишь Вы, Мидори и я. Никто не произносил ни слова. Казалось, мы все трое прислушиваемся к доносящемуся издалека негромкому плеску волн. Когда догорали поминальные свечи, мы, вставая по очереди, зажигали новые, потом ненадолго открывали окно, чтобы проветрить комнату, и, печально взглянув на фотографию усопшей, возвращались обратно. Когда наступал ваш черед менять свечи, Вы горестно вглядывались в фотографию матушки, и тихая непонятная улыбка освещала Ваше скорбное лицо. В ту ночь мне не раз приходила в голову мысль, что матушка, прожившая такую горькую жизнь, все же была счастлива.
Было часов девять, когда я подошла к окну и вдруг заплакала. Вы положили руку мне на плечо, несколько минут постояли рядом и молча вернулись назад. Я плакала тогда не потому, что горевала из-за смерти матушки. Нет, я подумала о том, что она даже в свой последний час не посмела назвать Ваше имя, что не Вы поспешили на мой телефонный звонок, а Мидори, и ощутила вдруг такую безысходную тоску… И любовь, которую вам обоим пришлось скрывать до самой смерти матушки, показалась мне такой же несчастной, как распятый лепесток, замурованный в подаренном мне стеклянном шаре. Я открыла окно и, глядя на усыпанное холодными звездами небо, пыталась сдержать слезы, но внезапно представила, как сейчас ее любовь поднимается к этому звездному небу и тихонько плывет меж холодных звезд; мне стало так горько, и я разрыдалась. Мне почудилось, будто сожаление об этой одиноко уплывающей к звездам любви столь велико, что с ним не может сравниться горе из-за смерти одного человека — моей матушки.
И снова заплакала я, когда ночью взяла в руки палочки — поесть суси.
— Старайся держать себя в руках. Мне очень горько сознавать, что я не в силах тебе помочь, — тихо сказала тогда Мидори.
И я увидела: ее глаза тоже полны слез. Я посмотрела на увлажнившиеся прекрасные глаза Мидори и отрицательно покачала головой. Она, наверно, тогда не поняла меня. А ведь я заплакала от жалости к ней, Мидори. Глядя, как она раскладывает суси на четыре тарелки: Вам, себе, мне и — покойной матушке, — я вдруг подумала, что самая несчастная среди нас — Мидори, и зарыдала.
В ту ночь я плакала еще раз. Помните? Вы предложили мне отдохнуть, сказав, что завтра будет очень тяжелый день. Я легла в соседней комнате и мгновенно уснула. Среди ночи я вдруг проснулась вся в поту. Взглянув на часы, стоявшие на книжной полке, я поняла, что проспала почти час. В соседней комнате, где стоял гроб, по-прежнему царила тишина, время от времени нарушаемая щелканьем Вашей зажигалки. Потом Вы сказали:
— Пойди отдохни немного, я посижу один.
— Я не устала, а Вам бы отдохнуть не мешало, — ответила Мидори.
Опять наступила долгая тишина, и я расплакалась. Вы, наверно, не услышали моих рыданий. Я подумала о том, что Вы и Мидори находитесь сейчас в одной комнате с покойницей, но каждый из вас занят своими мыслями. И весь мир взрослых людей показался мне таким невыносимым, таким печальным и страшным, что я не могла сдержать горьких слез.
Дядюшка! Дядюшка Дзёсукэ!
Я без утайки написала Вам обо всем, что думала и чувствовала в те дни, надеясь, что Вы поймете мою просьбу: отныне мне бы не хотелось встречаться ни с вами, ни с Мидори. Я больше не смогу, как это бывало прежде, доверчиво принимать знаки Вашего внимания, не смогу докучать Мидори своими капризами. Я хочу забыть о преступлении, погубившем мою матушку.
Дальше писать я не в силах.
Дом в Асия я решила поручить заботам дяди Цумуры.
А сама возвращусь в Акаси, открою там небольшое ателье и буду зарабатывать на жизнь собственным трудом. В завещании матушка написала, чтобы я во всем советовалась с Вами, но если б она знала о нынешнем моем состоянии, она бы, наверно, отказалась от своих слов.
Сегодня я сожгла в саду матушкин дневник. От него осталась лишь горсточка жаркого пепла. Я пошла за водой, чтобы залить пепел, а когда вернулась, его уже не было: ветер куда-то унес его вместе с опавшими листьями, унес и развеял.
Пересылаю письмо матушки, адресованное Вам. Я нашла его на следующий день после Вашего отъезда в Токио, когда разбирала ее стол».
«Господин Дзёсукэ Мисуги!
Когда я обращаюсь к Вам так официально, мне начинает казаться, будто бремя лет исчезло (правда, мне всего лишь тридцать три) и сердце трепещет, словно я пишу любовное послание. Кстати, за последние десять с лишним лет я — иногда втайне от Вас, иногда открыто — писала много любовных писем, но ни одно из них почему-то не было адресовано Вам. Мне и самой, если говорить всерьез, это кажется странным. А Вам?
Однажды супруга господина Такаги (Вы, наверно, помните эту даму: когда она накладывает слишком много косметики, в ее лице появляется что-то лисье), перемывая косточки видных людей Осаки и Кобе, не обошла вниманием и Вас, причем, в довольно резких выражениях: дескать, Мисуги женщинам не интересен, ибо не способен понять тонких движений женского сердца; сам он, конечно, может влюбиться, но женщина никогда не полюбит на всю жизнь подобного человека. Не стоит очень уж огорчаться — этот нелестный отзыв сорвался у нее с языка в минуту легкого опьянения, но кое в чем она, пожалуй, не так далека от истины. О нет, Вы не из тех людей, кто страдает от одиночества или приступов меланхолии, и в выражении Вашего лица преобладает не грусть, а разочарование. На все у Вас существует совершенно определенная точка зрения, которую Вы, само собой, считаете единственно верной. Почему-то эта Ваша самоуверенность вызывает раздражение, желание ее поколебать. Словом, человек Вы неинтересный, для женщин невыносимый, и влюбляться в Вас бесполезно. Подумайте, почему ни одно из написанных мною любовных писем не адресовано Вам? Но все же мне это кажется странным. Хотя бы одно или два письма следовало отправить и Вам. Пусть даже они адресованы не Вам, но если предположить, что я писала их, думая о Вас, то, пожалуй, не так уж важно, кто их адресат. Разве не могла я, от природы застенчивая и наивная не по возрасту, стесняться писать своему супругу нежные письма и, думая о нем, отправлять их другим людям? Видно, я родилась под несчастливой звездой, с самого начала определившей мне такую судьбу. Несчастьем это было и для Вас.
Это стихотворение сложила я прошлой осенью, когда Вы сидели у себя в кабинете. Я попыталась выразить в поэтической форме тогдашнее свое настроение. Я вложила в эти слова чувства несчастной жены, которая боялась (вернее, хотела, но не решилась) нарушить Ваш драгоценный покой, когда Вы сидели у себя, рассматривая старинную фарфоровую чашу (ах, как бездушны, как бесчувственны Вы были!). „Лгунья!“ — возможно подумаете вы. Но это не так! Всю ночь напролет, играя в маджонг, я то и дело поглядывала украдкой в сторону Вашего кабинета. Правда, это стихотворение я тоже отдала не Вам, а потихоньку положила на стол в доме Тагами — того самого юного философа, который успел сделать блестящую карьеру и нынешней весной стал доцентом университета. Своей шалостью, как известно и Вам, я смутила душевный покой молодого ученого, и бульварные газеты трепали мое имя в разделе скандальной хроники, что доставило Вам неприятности. А я ведь всего лишь хотела чуть-чуть поколебать Вашу самоуверенность. Удалось ли мне это?
Впрочем, моя легкомысленная болтовня, наверно, лишь обостряет Вашу ко мне неприязнь, спешу посему перейти к главному.
Наш брак давно уже стал фикцией. Как по-вашему, не слишком ли он затянулся? Мне думается, Вы ощутите облегчение, обретя большую свободу. Все это, конечно, очень печально, но если у Вас нет каких-либо веских возражений, не думаете ли Вы, что нам пора расстаться официально?
Сейчас, когда Вас попросили уйти в почетную отставку с занимаемых Вами важных постов (меня, правда, несказанно удивило, когда я прочитала Вашу фамилию в списке предпринимателей, подвергшихся чистке), настал, пожалуй, самый удобный для Вас момент положить конец и нашим неестественным отношениям. Мои условия вкратце сводятся к следующему: меня вполне удовлетворили бы загородные дома в Такарадзука и Ясэ. Дом в Ясэ достаточно велик для меня, да и окружающий пейзаж мне по душе. Там я хотела бы поселиться. Дом же в Такарадзука я продала бы миллиона за два иен. Этой суммы мне хватило бы до конца моих дней. Считайте это моим последним капризом, моей единственной просьбой. Ведь за всю нашу совместную жизнь я не припомню случая, чтобы Вы меня чем-то побаловали. Таково мое, вероятно, неожиданное для Вас предложение; но, поверьте, оно вовсе не означает, что у меня на примете есть человек, которого я могла бы назвать любимым. И совершенно напрасны были бы Ваши опасения, будто кто-нибудь попытается воспользоваться моими деньгами. К сожалению, я до сих пор не встретила человека, коего, не стыдясь, могла бы объявить своим возлюбленным. Видно, и теперь, спустя десять лет, все еще сильно чувство первой радости, которое Вы доставили своей молодой жене. Сейчас, кстати, не так легко найти мужчину, отвечающего хотя бы двум требованиям: аккуратно подстриженного и стройного.
Однажды я прочитала, что в сирийской пустыне нашли обнаженного юношу, который жил вместе со стадом оленей. Как красив был он на фотографии, помещенной в газете! Как прекрасны были его застывший профиль под шапкой лохматых волос и стройные длинные ноги! Даже сегодня, когда я вспоминаю о нем, необычайный жар вспыхивает у меня в крови.
После того как я увидала фотографию этого юноши, все прочие мужчины показались мне невыносимо скучными и банальными! Так вот! Если у Вашей супруги на один-единственный миг и возникла мысль об измене, то лишь в ту минуту, когда она созерцала фото юноши-оленя. Стоит мне представить чистую, упругую кожу этого юноши, увлажненную ночной росой пустыни… Ах, едва я подумаю о необычайной судьбе этого юноши, сердце начинает бешено колотиться в груди.
Два года назад я увлеклась господином Мацуё — художником-модернистом. В ту пору о наших отношениях распространялись разные небылицы, но меня это нисколько не трогало. В Ваших глазах, когда Вы глядели на меня, я уловила некую печаль, что-то похожее на сострадание. Хотя, собственно, жалеть меня не было причины. И все же Ваш взгляд тронул мое сердце. Ваши глаза, хотя и уступали глазам юноши-оленя, были прекрасны. Почему же Вы не захотели сказать мне Вашим взглядом нечто большее? Но Вы не сделали этого, и мне ничего не оставалось, как отправиться в холодное ателье Мацуё и дать согласие позировать ему. Я и теперь, кстати, ценю его как художника. По стилю он чем-то напоминает Утрилло. Но человек он никудышный. И если Вам можно было бы поставить сто баллов, то он тянет не более чем на пятьдесят. О да, он талантлив, но испорчен известностью. У него приятное лицо, однако в его облике не хватает какой-то изюминки. Он бывает просто смешон, когда самодовольно попыхивает своей трубкой.
А в начале минувшего лета я увлеклась жокеем Цумурой, выигравшим на кобыле Голубая Слава скачки на приз министерства сельского хозяйства и лесоводства. И тогда в Вашем взгляде я заметила уже не сострадание, а холодное презрение. Вначале, когда мы случайно встречались в коридоре, мне казалось, что это листья за окном зеленью отражались в Ваших глазах. И лишь позднее поняла, как я ошибалась, — в Вашем взгляде был огонь непримиримости. Какая оплошность с моей стороны! Пойми я это сразу, мне удалось бы подготовить свое сердце к любым Вашим взглядам. Увы, в ту пору все мои чувства, все ощущения были связаны с одним — с обаянием скорости! И Ваша неприступная замкнутость, Ваше стремление скрыть свои истинные чувства были так недосягаемы и непонятны! Как мне хотелось хоть раз показать Вам Цумуру, когда он летит на Голубой Славе, далеко обогнав соперников. Вы и сами, я уверена, не остались бы равнодушны, глядя сквозь очки на это милое, сосредоточившее все свои силы ради одной лишь единственной цели существо (я имею в виду, конечно, не Голубую Славу, а жокея Цумуру).
Так вот, одного моего взгляда было достаточно, чтобы этот уже избалованный успехом двадцатидвухлетний юноша проявил неслыханную волю к победе и даже дважды ее добился. Мне прежде не доводилось видеть подобного темперамента. Он жаждал моей похвалы, но забывал обо всем на свете, в том числе и обо мне, едва вскакивал на свою каурую Голубую Славу, и целиком отдавался демону скорости. Вот в такие минуты я ощущала всю полноту жизни и без сожаления отдала бы ему три бриллианта, сохранившиеся у меня еще с довоенного времени. Но юный жокей был привлекателен, лишь пока скакал на Голубой Славе. Едва ступив на землю, он превращался в неотесанного мальчишку, который толком не разбирается даже во вкусе кофе. И все же мне было приятнее прогуливаться с этим безрассудным смельчаком, закалившим свою волю на скачках, чем с литератором Сэноо или бывшим леваком Мицуя.
Никаких глубоких чувств я к нему не питала и с легким сердцем сосватала ему восемнадцатилетнюю танцовщицу с пухлыми губками, которой я тоже симпатизировала, и даже помогла им устроить свадьбу.
Но, кажется, из-за своей болтовни я позабыла о главном. Так вот, мне все же не хотелось бы, поселившись в Ясэ, стать затворницей. И я задумала выращивать там цветы. Кажется, на цветах можно прилично зарабатывать, продавая их в торговых рядах Сидзё. Полагаю, с помощью кормилицы, молодой служанки и двух девушек, знающих толк в цветоводстве, можно без особого труда вырастить сотню-другую гвоздик. На какое-то время мужчинам доступ туда будет закрыт. Мужской дух нам несколько приелся. Поверьте, я не кривлю душой. Отныне и серьезно намереваюсь начать новую жизнь и надеюсь найти в ней истинное счастье.
Вас, наверно, удивит столь неожиданная просьба о разводе. Нет, нет! Скорее Вам должно показаться странным, что я до сих пор не заговаривала о нем. Да и я, оглядываясь на прошлое, с горечью думаю о том, как могли мы прожить вместе десять с лишним лет. Правда, меня упрекали в дурном поведении, и у окружающих, может быть, сложилось впечатление, будто мы странная пара. И все же наша репутация в обществе не была запятнана. Иногда нам даже оказывали честь, приглашая в сваты. Нет, тут Вам, пожалуй, не в чем меня упрекнуть. Скорее я заслужила похвалу, не правда ли?
Как все-таки трудно писать прощальное письмо! Неприятно проливать слезы, но не менее неприятно выглядеть развязной. Хочется, чтобы мое письмо помогло нам расстаться благородно, не причиняя друг другу лишней боли. Но ничего, по-моему, не выходит, и я, наверно, кажусь вам ужасно глупой, когда вы читаете эти строки. Что поделать! Кому под силу писать о разводе красиво? Поэтому мне придется перейти на официальный тон, наиболее подходящий для письма о разводе. И не сердитесь, если конец моего письма будет Вам неприятен, ибо я решила защитить себя тоже броней равнодушия.
Все началось в феврале тысяча девятьсот тридцать четвертого года. Часов около девяти утра я выглянула из окна своего номера на втором этаже отеля „Атами“ и увидела Вас. Вы были в сером костюме и неторопливо шли вдоль крутого скалистого берега. Ах, как давно это было! Тот день канул в небытие, как сон. Успокойтесь и читайте дальше. Вскоре Вас догнала высокая женщина в красивой накидке в серо-голубую полоску, расшитой крупными цветами татарника. О, как больно уколола меня в сердце эта накидка! Не думала я, что мое предчувствие оправдается с такой точностью. Чтобы проверить его, я и приехала в Атами вечерним поездом. Всю ночь я не сомкнула глаз, а в голове все время вертелась одна старинная фраза: „Если это сон — очнись!“ В ту пору мне было двадцать лет (столько же, сколько теперь Сёко). Для наивной, неопытной молоденькой женщины, которая только что вышла замуж, это был слишком тяжелый удар. Я позвонила и попросила недоумевающего коридорного немедленно принести счет. Я не хотела оставаться здесь ни одной лишней секунды и, расплатившись, тотчас покинула гостиницу. Некоторое время я стояла на улице, пытаясь унять жгучую боль и груди и раздумывая, пойти ли мне в сторону моря или на станцию. Наконец я сделала несколько шагов к морю и снова остановилась в нерешительности. Долго я глядела на сверкавшее в лучах солнца зимнее море, напоминавшее своим цветом выдавленную из тюбика берлинскую лазурь, потом повернулась к нему спиной и решительно зашагала по дороге на станцию. Если подумать, я с той поры все шла и шла по этой дороге, она-то и привела меня к нынешнему дню. Пойди я тогда на берег моря, где стояли Вы, сегодня, наверно, все было бы по-иному. Но, к счастью или к несчастью, — я этого не сделала. Теперь, кажется мне, это был самый роковой перекресток в моей жизни.
Почему я тогда не пошла к морю? Меня остановило сознание, что я ни в чем не могу сравниться со своей сестрой — красавицей Аяко: ни жизненным опытом, ни познаниями, ни талантом, ни умением элегантно держать кофейную чашечку, ни пониманием литературы и музыки, ни тонкостью пользования косметикой. О, это самоунижение! Самоунижение двадцатилетней жены, которое можно изобразить на картине лишь чистой линией. Когда погружаешься в студеное море, замираешь, ибо каждое движение во сто крат усиливает ощущение холода. Приходилось ли Вам это испытывать? Вот и я тогда боялась шевельнуться. И лишь много позднее я решила: раз он меня обманывает, отплачу ему тем же.
Однажды во время экскурсии я вместе с бывшими школьными подругами вошла в зал ожидания на станции Санномия и едва успела выбежать наружу, потому что заметила там Вас и Аяко. Было это спустя год после того, как я увидала вас из окна отеля „Атами“.
Никогда не забыть мне и вечер, наполненный пением цикад, когда я бесконечно долго стояла перед плотно закрытыми, словно створки раковины, воротами дома Аяко, глядела на мягкий свет, струившийся из окна второго этажа сквозь щелку между гардинами, и никак не решалась протянуть руку к звонку. Не помню, была тогда осень или весна. У меня вообще плохая память на времена года. И еще много, очень много могла бы я Вам поведать такого, от чего Вы застонали бы. Но я хранила молчание и не пыталась что-либо предпринять. Даже тогда, в Атами, я не пошла следом за Вами к морю. Даже тогда! И вот что странно: когда перед моими глазами внезапно всплывал тот сверкающий, похожий на берлинскую лазурь, кусочек моря, стихала в сердце жгучая боль, которая чуть не свела меня с ума, и на меня снисходило умиротворение.
Не скрою, в моей жизни были долгие месяцы, когда я находилась на грани сумасшествия, но время — прекрасный целитель, оно разрешило все проблемы наилучшим образом.
Подобно тому как остывает раскаленный кусок железа, остывали и наши отношения. Чем холодней становились Вы, тем холодней становилась и я, не уступая Вам в этом ни на йоту. Теперь отношения между нами подобны соприкосновению заиндевелых ресниц. Семья? Нет, это теплое, человеческое слово здесь неуместно! Более подходящим было бы слово „крепость“ — думаю, Вы с этим согласитесь. Запершись в этой крепости, Вы обманывали меня, а я — Вас (но Вы начали первый!). В какие же печальные сделки вступают люди между собой! Вся наша жизнь была построена на двух тайнах, которые мы хранили друг от друга. На мои недопустимые выходки Вы глядели иногда неодобрительно, иногда с презрением или с печалью во взоре, но всегда делали вид, будто ничего не замечаете. Сколько раз я, нежась в ванной, неприлично громко приказывала служанке принести сигареты; в гостиной или в коридоре неряшливо рассыпала пудру; поговорив с незнакомым мужчиной по телефону, вальсировала по комнате; приглашала актрис из Такарадзука, угощала их и фотографировалась вместе с ними; в день своего рождения заставляла даже служанок украшать себя лентами; приглашала студентов и устраивала шумные попойки. Я поступала так совершенно сознательно, понимая, что все это Вам очень неприятно. Ах, если бы вы хоть раз всерьез упрекнули меня! Нет, Вы не сделали этого, не могли сделать. И между нами не вспыхивали ссоры. В нашей крепости царила тишина, лишь окружавший нас воздух, словно подхваченный ветром пустыни, со странным холодным шелестом и шипением уносился неведомо куда. Почему Вы, привыкший охотиться на диких голубей и фазанов, не сумели вскинуть свое охотничье ружье и выстрелить мне в сердце? Почему Вы, начав обманывать меня, не стали это делать более откровенно и жестоко? Не довели обман до конца? Разве Вы не знаете, что женщина может простить мужчине любую ложь?
Более десяти лет я терпела подобную жизнь и думала — когда-нибудь да придет ей конец. Что-то случится! Что-то должно произойти! Слабая, но упорная надежда все время теплилась в глубине моего сердца. Каким будет этот конец? Я представляла его себе двояко: либо я прильну однажды к Вашей груди и тихо закрою глаза, либо изо всей силы, так, чтобы фонтаном брызнула кровь, вонжу в Вашу грудь нож — тот самый, который, помните, Вы привезли мне из Египта. Как Вы думаете, чего я больше желала? Честно говоря, я и сама не знаю.
А помните Вы случай, который произошел лет пять назад после Вашего возвращения из поездки в южные страны? Меня не было дома два дня. На третий день я пришла слегка под хмельком. Вы уезжали на несколько дней в Токио по делам, и я была уверена, что Вы еще не вернулись. Но Вы неожиданно оказались дома — сидели в столовой и чистили ружье. Я поздоровалась и сразу же вышла на веранду, опустилась на диван спиною к Вам и подставила прохладному ветру разгоряченное лицо. Тент, натянутый над обеденным столом в саду, служил своеобразным экраном, и в стеклянной двери террасы отражалась часть комнаты, так что я, не оборачиваясь, могла вас видеть. Устав до изнеможения после длившихся двое суток шумных развлечений, в мрачном настроении я сидела на диване, не в силах пошевельнуться, и бездумно глядела на Ваше отражение. Вычистив ствол, Вы закрепили его на ложе и несколько раз приподняли и опустили ружье. Потом, прижав приклад к плечу, Вы слегка прищурили глаз и прицелились. Прицелились в меня!
Может быть, Вы решили меня застрелить? И хотя ружье не было заряжено, мне вдруг захотелось узнать: возникло ли у Вас в тот момент желание убить меня? Я сделала вид, будто ничего не замечаю, и закрыла глаза. Интересно, куда Вы целились — в плечо, в шею или в затылок? Я с нетерпением ждала, когда в тишине громко щелкнет курок, потому что решила: в тот миг, когда раздастся щелчок, я упаду с дивана. С радостным трепетом, какого я не испытывала уже много лет, я ожидала этого мгновенья, чтобы сыграть задуманную сцену.
Я приоткрыла глаза и увидела: вы по-прежнему в меня целитесь. Некоторое время я продолжала сидеть неподвижно, потом, вдруг — не знаю почему — резко обернулась и взглянула уже не на Ваше отражение, а на Вас самих. В ту же секунду Вы отвели ружье в сторону и прицелились в куст впервые расцветшего в это лето рододендрона, который я привезла из Амаги. Раздался легкий щелчок. Почему Вы тогда не выстрелили в свою неверную жену? В тот момент она вполне этого заслуживала. Вы так хотели убить меня, но не решились спустить курок! Ах, если бы Вы тогда спустили курок, не простили мне мою неверность, пронзили бы ненавистью мое сердце! Может быть, я в раскаянье кинулась бы вам на грудь… а может быть, наоборот, решила бы показать вам, что тоже умею метко стрелять. Но Вы не сделали этого, и я, отведя взгляд от рододендрона, который Вы избрали мишенью вместо меня, и нарочно покачиваясь, пошла в свою комнату, напевая то ли „Под крышами Парижа“, то ли другую модную песенку.
С тех пор прошло несколько лет, однако удобного случая положить конец нашим отношениям все не представлялось. Но в прошлое лето лилии в саду расцвели невиданно ядовитым красным цветом. Глядя на них, я лелеяла надежду на какие-то перемены…
В последний раз я была у Аяко накануне ее смерти. В тот день я вновь, спустя десять с лишним лет, увидела на ней накидку, которая под сверкающими лучами утреннего солнца в Атами на всю жизнь, как страшный сон, запечатлелась в моей памяти. Крупные лиловые цветы татарника выглядели совсем как живые. Казалось, эта накидка тяжким грузом давит на ее слабые и столь дорогие Вашему сердцу плечи. Я вошла в комнату, села напротив Аяко и воскликнула: „Как вы прекрасны!“ Сперва я попыталась сдержаться, но потом подумала: зачем она надела эту накидку и сидит в ней передо мной? В то же мгновенье кровь бешено застучала в висках, и я уже ничего не могла с собой поделать. Своеволие женщины, отнявшей супруга у другой, и долготерпение потерявшей его двадцатилетней жены когда-нибудь должны были быть взвешены на весах справедливости. Видимо, этот час настал. И я открыла тайну, свято хранимую более десяти лет, тихо положила ее перед лиловыми цветами татарника.