*Старшая дочь лорда Уильяма Кемпбелла, жившая со своей теткой, графиней Эйлсбери
Жил в Дамаске купец по имени Абулькасим, и у него была единственная дочь, которую звали Писсимисси, что означает «воды Иордана», поскольку при рождении фея предсказала ей, что она будет одной из наложниц Соломона. Когда ангел смерти Азазиэль перенес Абулькасима в края блаженных, тому было нечего завещать своему возлюбленному чаду, кроме скорлупы фисташкового ореха, запряженной слоном и божьей коровкой.
Писсимисси, которой было только девять лет от роду и которую доселе содержали под замком, не терпелось увидеть свет. Едва дух ее родителя отлетел, как она забралась в свой возок и, настегивая слона и божью коровку, выехала со двора как можно скорее, не задумываясь, куда направляется. Ее рысаки не переводили дух, пока не добрались до подножия не имевшей ни ворот, ни окон медной башни, где обитала старая колдунья, затворившаяся там со своими семнадцатью тысячами мужей. Там имелся только один доступ для воздуха, которым был крошечный зарешеченный дымоход, куда едва проходила рука. Писсимисси, не обладавшая терпением, велела своим рысакам взлететь и доставить ее на верхушку этой трубы, что они, будучи самыми послушными в мире созданиями, тут же исполнили; однако, к несчастью, передняя нога слона задела за верх дымохода и, обрушив своим весом решетку, настолько закрыла отверстие, что все мужья колдуньи без доступа воздуха задохнулись. Собрание это стоило колдунье больших забот и затрат, а потому легко вообразить ее досаду и ярость. Она подняла бурю с громом и молниями, продолжавшуюся восемьсот четыре года; и, вызвав войско из двух тысяч бесов, приказала им освежевать слона живьем и приготовить ей на ужин под соусом из анчоусов. Ничто не спасло бы несчастного зверя, если бы, пытаясь освободиться из трубы, он по счастью не испустил ветры, которые, по-видимому, прекрасно предохраняют от бесов. Все они разлетелись на тысячу сторон и впопыхах наполовину растащили медную башню, благодаря чему слон, возок, божья коровка и Писсимисси высвободились; но, падая, они через крышу обрушились в лавку аптекаря и побили пузырьки со всевозможными снадобьями. Слон, высохший от утомления и не отличавшийся особым вкусом, немедленно всосал хоботом все микстуры, и сие произвело в его кишечнике такие разнообразные явления, что его мощное сложение оказалось великим счастьем, иначе он бы от этого умер. Его испражнения были столь обильны, что была затоплена не только Вавилонская башня, возле которой стояла лавка аптекаря, но все окрестности на восемьдесят лиг до самого моря, где отравилось столько китов и левиафанов, что возникло поветрие, продолжавшееся три года, девять месяцев и шестнадцать дней. Поскольку слон невероятно ослаб от происшедшего, ему нельзя было тянуть возок еще полтора года, и это стало жестокой проволочкой для нетерпеливой Писсимисси, которая все это время не могла проделывать более ста миль в день, поскольку держала больное животное на коленях, а бедная божья коровка не могла совершать более длительных переходов без посторонней помощи. Кроме того, Писсимисси покупала все, что попадалось ей на глаза по пути; и все это загружалось в возок под сиденье. Она приобрела девяносто две куклы, семнадцать кукольных домиков, шесть возов засахаренной сливы, тысячу локтей имбирного пряника, восемь танцующих собачек, медведя и мартышку, четыре игрушечных лавки со всем их содержимым и семь дюжин передничков с пелеринкой самого последнего фасона. Они тряско перебирались со всем этим грузом через гору Кавказ, когда громадная птица-колибри, пораженная красотой крыльев божьей коровки, которые, о чем я забыл упомянуть, были рубиновыми в крапинках черного жемчуга, тут же с налету обрушилась на свою жертву и проглотила божью коровку, Писсимисси, слона и все их приобретения. Случилось так, что эта колибри принадлежала Соломону; он выпускал ее из клетки каждое утро после завтрака, и она всегда возвращалась домой, когда завершал свое заседание совет. Ничто не могло сравниться с изумлением Его Величества и придворных, когда милое крошечное создание объявилось со слоновьим хоботом, свисающим из божественного клювика. Однако когда прошло первое потрясение, Его Величество, который, разумеется, являл собой саму мудрость, так понимал натурфилософию, что его рассуждения об этих материях были совершенно очаровательны, и который в тот самый момент составлял коллекцию высушенных зверей и птиц в двенадцати тысячах томов на лучшей писчей бумаге формата ин-фолио, немедленно постиг, что произошло, извлек из бокового кармана своих бриджей собственной огранки алмазный футляр для зубочистки, выточенной из рога единственного единорога, которого он видел, и, воткнув ее в морду слона, начал тянуть; но вся его философия отошла в сторону, когда он увидел у слона между ног голову прекрасной девочки, а у нее между ног – простиравшийся вместе с флигелями на тридцать футов кукольный домик, из окон коего дождем посыпались засахаренные сливы, сложенные там для экономии места. Затем последовал медведь, стиснутый тюками пряников, сплошь перемазанный ими и выглядевший неопрятно; мартышка с куклой в каждой лапе, набившая за щеки столько засахаренных слив, что щеки свисали по бокам и тащились за нею по земле, как прекрасные груди герцогини ***ской. Соломон, однако, не обратил на это шествие особого внимания, захваченный очарованием прелестной Писсимисси: он стал немедленно импровизировать на тему Песни Песней; и то, что он узрел – я имею в виду, все, что выходило из горла колибри – произвело в его мыслях такую путаницу, что нельзя отыскать ничего более несхожего с красотами Писсимисси, чем то, с чем он их сравнивал. Он исполнял свои песнопения, слишком греша против лада, и одному богу известно, каким скверным голосом, и Писсимисси это отнюдь не утешало: слон порвал ее лучший передничек с пелеринкой, и она плакала, ревела и так верещала, что, хотя Соломон нес ее на руках и показывал ей все имевшиеся в храме прекрасные вещи, ничто не могло ее успокоить. Царица Савская, в это время игравшая в триктрак с первосвященником, – она каждый год в октябре приезжала беседовать с Соломоном, хотя не понимала ни слова на древнееврейском, – услышав шум, выбежала из будуара; и, увидев царя с верещащим ребенком на руках, язвительно спросила его, подобает ли его общепризнанной мудрости выступать со своими ублюдками перед всем двором? Вместо ответа Соломон продолжал петь: «У нас растет сестренка, нет у нее грудей», – и это так взбесило Савскую властительницу, что, поскольку в руке у нее случился один из стаканчиков для игральных костей, она без церемоний запустила им царю в голову. Колдунья, которую я упоминал ранее, невидимо следовавшая за Писсимисси и вовлекшая ее в череду несчастий, заставила этот стаканчик отклониться и направила его в нос Писсимисси, отчасти приплюснутый, как у мадам де ***, где он и застрял, а поскольку он был из слоновой кости, Соломон впоследствии сравнивал нос своей возлюбленной с башней, ведущей в Дамаск. Царица, хотя ей было стыдно за свое поведение, в душе не сожалела о содеянном; однако когда она обнаружила, что это только усилило монаршую страсть, ее презрение удвоилось; и, обозвав его про себя тысячей старых дурней, она кликнула свой портшез и в ярости удалилась, не оставив даже шести пенсов прислуге; и никому не известно, что сталось с нею или с ее царством, о котором с тех пор ничего не слышно.
Эта сказка была написана для Анны Лиддел, графини Оссори, жены Джона Фицпатрика графа Оссори. У них была дочь Анна, предмет этой истории
У Фиц Сканлана Мак Гиолла l’ha druig, короля Килкенни, тысяча пятьдесят седьмого потомка Милезия, короля Испании, была единственная дочь по имени Прописное А, в позднейшем искажении – Прописноя; когда она достигла зрелых лет и была полностью посвящена своими августейшими родителями в искусство правления, любящий монарх решил отречься от престола в ее пользу: подобающим образом созвав сенат, он объявил свое решение, и, вложив скипетр в руку принцессы, побудил ее взойти на трон, и, дабы подать пример, первым поцеловал ее руку, поклявшись в вечном повиновении. Сенаторы были готовы задушить новую королеву панегириками и речами; народ, хотя и любил старого короля, был воодушевлен появлением нового суверена, а университет, согласно незапамятной традиции, преподнес ее величеству три месяца спустя, когда все уже позабыли о произошедшем, свидетельства безмерной печали и безмерной радости, испытываемой ими от потери одного монарха и обретения другого.
Ее величеству пошел пятый год, и она была образцом ума и благонравия. В своем первом обращении к сенату, которое она прошепелявила с неподражаемым изяществом, она уверила их, что ее сердце всецело ирландское, и что она не намерена далее ходить на помочах, в доказательство чего незамедлительно провозгласила свою няньку премьерминистром. Сенат рукоплескал сему мудрейшему выбору с еще большим восторгом, нежели прежнему, и проголосовал за то, чтобы поднести в дар королеве миллион засахаренных слив, а ее фаворитке – двадцать тысяч бутылок виски. Тогда ее величество, спрыгнув с трона, огласила свое монаршее желание поиграть в жмурки, но поднялась такая суета, поскольку сенаторы толкались, и давились, и тискались, и шпыняли друг друга локтями за честь первым завязать себе глаза, что в толчее ее величество была уронена на пол и набила себе на лбу шишку размером с голубиное яйцо, что заставило ее завопить так, что слышно было до самого Типперери. Старый король впал в ярость и, схватив жезл, вышиб мозги канцлеру, у которого в ту пору таковых не случилось; а у королевы-матери, сидевшей на возвышении, чтобы видеть церемонию, сделался припадок, и она разрешилась близнецами, которых убил испуг матери, но граф Буллабу, королевский мажордом, сидевший рядом с королевой, поймал одного из мертвых младенцев и, удостоверившись, что это мальчик, подбежал к королю и поздравил его с рождением сына и наследника. Король, вновь обретший свой мягкий нрав, назвал его дураком и невежей, по каковому поводу мистер Фелим О’Муки, истовый придворный, весьма разумно выступил и обвинил графа Буллабу в государственной измене за утверждение, что у его покойного величества были другие наследники, кроме нынешней законнейшей и благочестивейшей монархини Прописнои. Большинством голосов был принят вотум недоверия; хотя и не без некоторой оппозиции, особенно со стороны знаменитого килкеннийского оратора, имя которого до нас, к сожалению, не дошло, поскольку его впоследствии стерли во всех летописях (так говорит ирландский автор, которого я пересказываю), когда он стал лордом-казначеем, а он был им во все время правления преемника Прописнои. Суждение, высказанное этим мистером Киллиноракилом, имя которого до нас не дошло, как пишет мой автор, было таково: поскольку ее величество королева-мать зачала сына до отречения его величества, сын является несомненным наследником короны, и, соответственно, отречение недействительно, ибо в нем ни на йоту не важно, родился ребенок живым или мертвым: ребенок был жив, сказал он, когда был зачат – тут его призвал к порядку доктор О’Флаерти, повитух королевы-матери и член городского совета Корбелли, который вступил в ученый спор об эмбрионах; но его прервала юная королева, с плачем потребовавшая ужин, вопрос о котором был вынесен на голосование ранее и не получил ни одного голоса против; потом заседание было возобновлено, и дебаты сошли на нет из-за стремления большинства пойти и выпить за здоровье ее величества. Это кажущееся насилие стало основанием для очень серьезного протеста, поданного сэром Архи Мак Сарказмом, протеста, в котором он так искусно обосновал притязания покойного плода, что это привело к гражданской войне и вызвало все те кровавые бойни и разрушения, что так долго опустошали древнее королевство Килкенни. Прекратил их счастливый случай, о чем прекрасно известно, как пишет мой автор, любому, но, тем не менее, он считает своим долгом рассказать о нем для тех, кто ничего об этом не слышал. Вот что он пишет:
«Случилось, что архиепископ Туум (ошибочно называемый Меум служителями римско-католической церкви), великий ум своего времени, был в личных покоях королевы-матери, которая держала юную королеву на коленях. Его милость внезапно постиг приступ колик, заставивший его так гримасничать, что королева-мать подумала, будто он умирает, и выбежала из комнаты, чтобы послать за доктором, ибо она была образцом добросердечия и не знала гордыни. Когда она вышла в комнату прислуги, чтобы позвать кого-нибудь согласно простым нравам того времени, боли архиепископа усилились, и, усмотрев на каминной полке нечто, принятое им за персик в бренди, он тут же залпом проглотил это, не произнеся молитвы, да простит его Господь, и ощутил от того значительное облегчение. Он не успел облизнуть губы, когда вернулась королева-мать, и Прописноя воскликнула: «Мама, мама, джентльмен съел братика!». Это удачное происшествие положило конец соперничеству, ибо мужская линия полностью угасла с пожранным принцем. Однако архиепископ, ставший папой римским под именем Иннокентия III, впоследствии прижил со своей сестрой сына и назвал его Фицпатриком, поскольку в его жилах текло некоторое количество королевской крови; от него-то и происходят все младшие ветви Фицпатриков наших дней. Что до прочих деяний Прописнои и того, что она совершила, разве не записаны они в хрониках королей Килкенни?
ПЯТАЯ СКАЗКА.
МИ ЛИ.
КИТАЙСКАЯ СКАЗКА
Ми Ли, китайский принц, был взращен своей крестной, феей Хи, знаменитой своим гаданием о судьбе на чайной чашке. Полагаясь на этот непогрешимый оракул, она убедила принца в том, что он станет самым несчастным человеком на свете, если не женится на принцессе, которая носит одно имя с владениями своего отца. Поскольку по всей вероятности такое могло случиться только с одной особой на всем свете, принц решил, что будет проще простого узнать, кто его суженая. Он был слишком хорошо воспитан, чтобы задать этот вопрос своей крестной, поскольку знал, что она изрекает предсказания, дабы смутить, а не известить; что и заставило людей так охотно обращаться ко всем тем, кто не дает ясных ответов, – пророкам, юристам или тем, кто встречается вам на пути и на вопрос о дороге высказывает желание узнать, откуда вы идете. Вернувшись во дворец, Ми Ли тотчас же послал за своим дядькой, который был глух и нем, за каковые качества фея и выбрала его, потому что он не мог внушить своему питомцу дурных принципов; однако это возмещалось тем, что он мог объясняться на пальцах, как ангел. Ми Ли прямо спросил его, что за принцесса носит одно имя с королевством своего отца. Принц слегка преувеличил, но кто и когда повторяет в точности то, что услышал? К тому же, сие можно было простить наследнику великой монархии, которого обучали всему на свете, кроме как говорить правду: возможно, он даже не слыхал о таковой. И все же, не королевство, ошибочно упомянутое вместо владений, озадачило дядьку. Ни одна вещь не становилась ему понятнее оттого, что ее правильно определили. Тем не менее, поскольку он отличался большой собранностью ума, которая заключалась в том, что он никогда не давал прямого ответа (хотя и делал вид, будто мог бы), он сказал, что это вопрос слишком большой важности, чтобы решить его сразу.
– Откуда ты знаешь? – спросил принц.
Сие юношеское нетерпение подсказало дядьке, что вопрос куда важнее, чем ему показалось; и хотя он мог быть весьма серьезен на вид без всякого к тому повода, серьезность эта возрастала десятикратно, когда он чего-либо не понимал. Однако это неведомое что-то привело к столкновению его хитрости и неведения, а последнее, перевешивая, всегда выдает себя, ибо ничто не выглядит глупее, чем дурак, изображающий мудреца. Принц повторил свой вопрос, а дядька спросил у него, зачем он спрашивает – у принца не хватило терпения снова объяснить этот вопрос на пальцах, и он, непонятно зачем, проревел его как можно громче. Сбежались придворные и, услышав слова принца, подхватили их и переврали, так что весь Пекин, а там и провинции, а там и Татарию, а там и Московию облетело известие, что принц желает знать, какая принцесса носит одно имя со своим отцом. Поскольку китайцы (насколько я знаю) лишены благословения обладать фамилиями, как мы, и поскольку имена, которые давали бы им при крещении, будь они крещены, совершенно различны у мужчин и женщин, китайцы, полагающие, что весь мир должен следовать обычаям, которым следуют они, решили, что на всем пространстве квадратной земли не может существовать женщина, которая носит одно имя со своим отцом. Они повторяли это столь часто, с такой почтительностью и с таким упорством, что принц, который совершенно забыл первоначальное предсказание, уверился в том, что ему хочется узнать, что за женщина носит одно имя со своим отцом. Однако, памятуя, что речь шла о чем-то, показавшимся ему королевским, он всегда говорил «своим отцомкоролем». Первый министр справился по красной книге, или придворному календарю, который был его оракулом, и не смог отыскать такую принцессу. Все посланники при иностранных дворах получили предписание разузнать, существует ли подобная дама; однако потребовалось столько времени, чтобы зашифровать эти предписания, что нетерпение не позволило принцу дожидаться, пока соберутся в путь придворные, и он решил отправиться на поиски принцессы сам. Старый император, предоставивший, как это принято, сыну вести дела самостоятельно, как только ему исполнилось четырнадцать лет, был очарован намерением принца повидать свет, что, по его убеждению, можно было осуществить за несколько дней, каковая легкость и заставляет многих монархов не двигаться с места, пока не становится слишком поздно; и Его Величество объявил, что одобрит выбор сына, если эта дама, кем бы она ни оказалась, будет, отвечая божественному предопределению, носить то же имя, что и ее отец.
Принц отправился на почтовых в Кантон, намереваясь сесть на борт английского военного судна. С каким же бесконечным волнением услышал он вечером перед отплытием, что один матрос знает именно ту даму, которая его интересовала. Принц обжегся чаем, который в тот момент пил, разбил старую фарфоровую чашку, которую императрица-мать подарила ему при отъезде из Пекина, и которую подарил ее прапрапрапрапрабабке императрице Фи сам Конфуций, и побежал к кораблю спрашивать человека, знакомого с его невестой. Им оказался честный Том О’Булл, матрос-ирландец, который через переводчика, мистера Джеймса Холла, второго помощника, сообщил Его Высочеству, что у мистера Боба Оливера из Слайго имеется дочь, которой при крещении дали оба его имени – прекрасная барышня Боб Оливер. Принц силой данной ему власти произвел Тома в мандарины первого класса и по желанию Тома пообещал ему просить своего брата, короля Великой Ирландии, Франции и Британии, чтобы тот сделал его пэром в своей стране, потому что, как сказал Том, ему будет стыдно вернуться туда, не сделавшись таким же господином, как его приятель.
Страсть принца, которую сильно разожгло описание Томом очарования ее высочества Боб, не позволила ему дождаться, пока из Пекина прибудет должное общество дам, чтобы составить свиту его невесты, и он взял с собой дюжину жен виднейших кантонских купцов и еще две дюжины девственниц на роль фрейлин; последние, впрочем, утратили свою пригодность к данному званию прежде, чем Его Высочество добрался до острова Святой Елены. Одну из них сделал своей женой сам Том, однако он стал таким любимцем принца, что за ней сохранилось звание фрейлины невесты, а впоследствии она с согласия Тома вышла замуж за английского герцога.
Ничто не сможет живописать отчаянье царственного влюбленного, когда он, высадившись в Дублине, узнал, что принцесса Боб покинула Ирландию, выйдя замуж неизвестно за кого. К счастью для Тома, он был на Ирландской земле. Его изрубили бы, мельче, чем рис, потому что обман наследника престола, совершенный по незнанию, в Китае карается смертью. Совершение сего умышленно считается не большим преступлением, чем в других странах.
Поскольку китайский принц не может жениться на женщине, которая уже была замужем, Ми Ли следовало искать другую столь же подходящую даму, как барышня Боб, кою он забыл в тот самый миг, когда узнал, что женится на другой, с такой же страстью влюбившись в эту другую, хотя еще не знал, в кого именно. Пребывая в сей неизвестности, он увидел во сне, «что найдет предназначенную ему супругу, чей отец утратил владения, которыми никогда не владел, в том месте, где мост не над водой, надгробие, под которым никого не хоронили и не похоронят, руины, которые больше, чем были прежде, подземный ход, в котором будут собаки с рубиновыми и изумрудными глазами, и вольер с китайскими фазанами, прекраснее, чем в обширных садах его отца». Это предсказание показалось ему настолько неосуществимым, что он поверил ему больше, чем первому, доказав этим свое величайшее благочестие. Он решил приняться за повторные розыски и, узнав у вицекороля, что в Англии есть некто мистер Бэнкс , который собирается объехать весь мир в поисках неизвестно чего, Его Высочество решил, что не отыщет себе лучшего проводника, и отплыл в Англию. Там он узнал, что мудрец Бэнкс находится в Оксфорде и разыскивает в библиотеке Бодлея записки о путешествиях человека, побывавшего на луне, которая, как полагал мистер Бэнкс, лежит в западном океане, где луна садится, и каковую планету, открыв еще раз, он сможет именем Его Величества объявить собственностью короны, при условии, что ее никогда не станут облагать налогами, дабы не утратить, как все прочие владения Его Величества в той части света.
Ми Ли нанял карету до Оксфорда, но она оказалась слегка подгнившей и сломалась на новой дороге в Хенли. Проходивший бродяга посоветовал ему добраться до генерала Конвея, который, будучи самым любезным человеком на свете, безусловно, одолжит ему свой экипаж. Принц путешествовал инкогнито. Он последовал совету бродяги, однако, дойдя до усадьбы, услышал, что господа где-то в парке, но его могут к ним проводить. Через вековые буковые заросли его провели к вольеру , являвшему собою зрелище более величественное, нежели любой вид во владениях его отца, полному китайских фазанов. В восторге принц воскликнул:
– О, могущественная Хи! Мой сон начинает сбываться.
Садовника, который знал по-китайски лишь названия некоторых растений, поразило сходство звучания, однако вежливость не позволила ему сказать ни слова. Не найдя здесь своей госпожи, он пошел обратно, и, зайдя внезапно в самую густую чащу, спустился в совершенно темную пещеру, куда за ним смело последовал неустрашимый принц. Зайдя довольно далеко по этому подземному ходу, они наконец заметили впереди свет, и тут внезапно у них за спиной очутились несколько маленьких спаниелей и, обернувшись, принц заметил, что их глаза светятся, как рубины и изумруды. Вместо того, чтобы изумиться, как изумился бы родоначальник его народа Фо Хи, принц снова разразился восклицаниями:
– Я приближаюсь! Я близко! Я отыщу мою невесту! Великая Хи! Ты непогрешима!
Выйдя на свет, невозмутимый садовник повел Его Высочество к груде искусственных руин, под которыми им открылась просторная галерея или аркада. Здесь садовник спросил у Его Высочества, не желает ли тот отдохнуть, однако вместо ответа принц скакал, как умоисступленный, возглашая: – Я приближаюсь! Я приближаюсь! Великая Хи! Я близко! Садовник был поражен и задумался, не ведет ли он к своим господам безумца и стоит ли провожать его дальше, но поскольку он не понимал словпринца, но определил, что перед ним, по всей видимости, иностранец, он заключил, что тот, должно быть, француз, судя по его танцам. Поскольку незнакомец оказался проворным и совсем не устал от прогулки, мудрый садовник направился с ним вниз по склону долины между двух холмов, заросших до самых вершин кедрами, елями и соснами, каковые, как он позаботился объяснить принцу, собственноручно высажены его честью генералом; однако хотя за три дня в Ирландии принц выучился английскому языку лучше, чем все французы на свете выучились бы за три года, он не обратил на это сообщение никакого внимания, очень обидев садовника, но продолжал нестись вперед, и стал еще больше кричать и прыгать, когда заметил, что долина замыкается грандиозным мостом, сложенным, казалось, из тех камней, которыми титаны швыряли Юпитеру в голову, и под мостом тем не было ни капли воды.
– Где же моя невеста, моя невеста? – воскликнул Ми Ли, – я должен быть от нее близко. Вопли и возгласы принца заставили выйти хозяйку дома, располагавшегося на обрыве над мостом и нависавшего над рекой.
– Моя госпожа в Форд-хаусе, – крикнула им добрая женщина, которая была глуховата и решила, что звали ее, чтобы узнать об этом. Садовник знал, что толковать с ней о своих злоключениях бесполезно, и подумал, что если несчастный господин действительно не в своем уме, то его хозяин-генерал будет самым подходящим человеком, чтобы о нем позаботиться. Так что, повернув налево, он повел принца вдоль берега реки, сверкавшей за непахаными полями, на другом берегу которой по отвесному меловому утесу ползла дикая поросль, оттенявшая зелень лугов и пшеничных полей. Принц, которого эти чарующие виды оставили безучастным, бешено мчался вперед, увлекая за собою вприпрыжку бедного садовника, пока их не задержало одинокое надгробие, которое обступали кипарисы, тисы и ивы, выглядевшее памятником некоему безрассудному юноше, погибшему в борьбе с течением, и подошедшее бы доблестному Леандру. Тут Ми Ли впервые собрался с мыслями, вспомнил весь скудный английский, которому успел научиться, и с жаром вопросил садовника, чья перед ними могила.
– Ничья.
Прежде, чем тот мог продолжать, принц перебил его:
– А она всегда останется ничьей?
«Ого! – подумал садовник, – теперь уже нет никаких сомнений в его безумии», – и, заметив, что приближается господское семейство, предпринял попытку подойти к ним первым, однако принц, который был младше и которого, к тому же, несли крылья любви, опередил его и устремился вперед во весь опор, едва увидев общество и, в особенности, находившуюся среди них юную барышню. Задыхаясь, он подбежал к леди Эйлсбери и, схватив за руку мисс Кэмпбелл, вскричал:
– Она кто? Она кто?
Леди Эйлсбери закричала, юная девушка завизжала, а генерал, который был сдержан, но оскорблен, вторгся между ними и, если принцев хватают за ворот, собирался схватить его за ворот – но Ми Ли, с силой перехватив его руку, продолжая указывать свободной рукой на свою награду и умоляя ответить ему самым страстным и просящим взглядом, продолжал восклицать:
– Она кто? Она кто?
Генерал, понявший по выговору и манерам, что тот иностранец, и склонный скорее рассмеяться, чем рассердиться, ответил ему с насмешливой учтивостью:
– Как же, «она» – мисс Каролина Кэмпбелл, дочь лорда Уильяма Кэмпбелла, покойного губернатора Его Величества в Каролине.
– О, Хи! Теперь я вспомнил твои слова! – воскликнул Ми Ли.
Вот так она стала принцессой в Китае.
В разгар вражды между партиями гвельфов и гибеллинов отряд венецианцев вторгся во владения рода Висконти, правителей Милана, и захватил юного Ордоната, бывшего тогда на попечении кормилицы. В ту пору семья его впала в немилость, хотя они и могли похвастаться тем, что их предком был Канис Скалигер, владыка Вероны. Похитители продали прекрасного Ордоната богатой вдове из благородного семейства Гримальди, которая, не имея собственных детей, растила его так нежно, как если бы он был ее сыном. Ее привязанность усиливалась по мере того, как его стать и очарование становились все очевиднее, и буйство его страстей возрастало потаканием синьоры Гримальди. Нужно ли говорить, что душою Ордоната всецело правила любовь? Или что в городе, подобном Венеции, облик, подобный облику Ордоната, не встречал особого сопротивления?
Кипрейская царица, которую не удовольствовали многочисленные приношения Ордоната на ее алтари, не была удовлетворена, пока его сердце оставалось незанятым. На другой стороне канала, напротив дворца Гримальди, стоял монастырь кармелиток, у аббатисы которого была юная африканская рабыня редчайшей красоты по имени Азора, годом младше Ордоната. Гагат и японский лак показались бы рыжими и лишенными блеска в сравнении с Азорой. Африка не рождала особы, столь безупречной, сколь Азора; и Европа могла похвастаться лишь одним Ордонатом.
Синьора Гримальди, не будучи святошей, все же отличалась благочестием, но так как пикет был ей более по сердцу, чем молитвы, она предпочитала короткие мессы, чтобы уделить больше своего драгоценного времени картам. Это побудило ее предпочесть церковь кармелиток, отделенную лишь небольшим мостом, хотя аббатиса и состояла во враждебной партии. Однако, поскольку обе они были достойными дамами и прежде между ними не случалось размолвок, которые могли бы оправдать неучтивость, они всегда обменивались реверансами, холодность коих каждая притворно объясняла сосредоточенностью на богослужении, хотя синьора Гримальди едва ли внимала священнику, а аббатиса по большей части была занята тем, что наблюдала и осуждала невнимание синьоры.
Совсем иначе было с Ордонатом и Азорой. Каждый постоянно сопровождал свою госпожу на мессу, и мгновение, когда они впервые увидели друг друга, решило судьбу обоих сердец. В Венеции для Ордоната теперь была лишь одна красавица, а Азора только сейчас заметила, что могут быть создания более прекрасные, чем некоторые монахини-кармелитки.
Уединение аббатисы и неприязнь между двумя дамами, весьма искренняя со стороны святой матери, лишала влюбленных всякой надежды. Азора сделалась мрачна, задумчива и грустна; Ордонат угрюм и неуступчив. Даже его привязанность к своей доброй покровительнице несколько ослабела. Он сопровождал ее неохотно, за исключением часов молитвы. Часто, если в доме забывали запереть дверь, она находила его на ступенях церкви. Синьора Гримальди не обладала даром наблюдательности. Она охотно потакала своим страстям, редко обуздывая страсти окружающих; и, хотя благие помышления нечасто рождались в ее воображении, она была готова исполнить таковые, если к ней обращались за помощью, и всегда милосердно говорила за картами об обездоленных, если карта ей шла.
И все же возможно, что она никогда бы не узнала о страсти Ордоната, если бы ее служанка, кою снедала зависть к любимцу хозяйки, не намекнула ей об этом; заметив при том, всецело по доброте душевной, как чудесно все устроилось для влюбленных, и что, поскольку госпожа уже в годах, и, разумеется, не собирается обеспечивать будущее создания, купленного на рынке, было бы милосердно поженить влюбленную пару и поселить их на ферме в деревне.
По счастью, госпожа Гримальди всегда была восприимчива к хорошему и редко – к дурному. Не угадав злого умысла служанки, она увлеклась мыслью о браке. Дело это было ей по сердцу, и она всегда споспешествовала ему, когда то было в ее власти. Она лишь изредка создавала сложности и никогда не осознавала их. Даже не расспросив Ордоната о его склонностях, не припомнив, что госпожа Капелло и сама она состояли в различных партиях, не предприняв никаких предосторожностей на случай отказа, она незамедлительно написала аббатисе, предлагая поженить Ордоната и Азору.
Последняя была в покоях госпожи Капелло, когда записку доставили. Вся ярость, столь угодная власти тем, что обуздана, вся суровость святоши, вся партийная желчь и все напускное негодование, к какому прибегает ханжество, когда речь идет о чувственных удовольствиях других, выплеснулись на беспомощную Азору, которая не могла догадаться, какое отношение к ней имеет роковое письмо. Ей пришлось стерпеть все клеветнические обвинения, которые аббатиса рада была обрушить на голову госпожи Гримальди, если бы ее натура и положение обидчицы позволяли это. Бессильные угрозы отмщения повторялись снова и снова, и, поскольку никто в монастыре не осмеливался перечить ей, она удовлетворила свою злость и любовь к пустословию бесконечными тавтологиями. В итоге Азору посадили под замок, и ей были прописаны хлеб и вода как вернейшее лекарство от любви. Двадцать ответов госпоже Гримальди были написаны и разорваны как недостаточно выражающие презрение, бывшее скорее крикливым, чем красноречивым, и, в конце концов, исповедник аббатисы был принужден написать ответ, в который по его настоянию было включено изречение из Священного Писания, хотя и вынужденно смешанное с массой иронии по поводу древности рода обидчицы и бесчисленными неразборчивыми намеками на вульгарные истории, которые партия гибеллинов приберегала для нападок на гвельфов. Наиболее ясная часть послания провозглашала приговор вечного целомудрия для Азоры, не без саркастических высказываний относительно распутных похождений Ордоната, за которые, согласно правилам приличия, его давно следовало бы изгнать из дома вдовой матроны.
В тот самый момент, когда сей грозный рескрипт был завершен и подписан аббатисой при полном капитуле, и исповеднику было велено доставить его, прибежала запыхавшаяся привратница монастыря и объявила почтенному собранию, что у Азоры, устрашенной ударами и угрозами аббатисы, начались родовые схватки, и она разрешилась до срока четырьмя щенками: ибо, да будет сие известно потомкам, Ордонат был итальянской гончей, а Азора – черным спаниелем.