Рыцарь Фуртунэ и оруженосец Додицою - Ана Бландиана 3 стр.


апрельскую песенку, когда необузданная весна празднует свое безумие.

Высокородный Джулешт простодушно улыбнулся, как бы давая понять, что рад посмеяться со всеми вместе, и в тот же миг догадался, что насмехаются над ним. Чары рассеялись, улыбка исчезла с лица. Он был независим, как прежде. И даже еще независимее, потому что понял: никому не дано умалить его достоинство дворянина. Ни этому мальчишке, что пропел песенку-дразнилку, ни сухопарому мрачному господину, ни юной даме, одетой с непритязательной скромностью (тем пышнее будут ливреи ее слуг), она сидела в седле не так, как обычно сидят мужчины, а все прочие господа теснились вокруг нее с подобострастием. Совершенство овала ее лица с точеным маленьким подбородком явственнее родословных книг подтверждало ее родовитость. Она улыбалась, но ни издевки, ни любопытства, столь откровенных на лицах ее спутников, в ее улыбке не было. Среди высокородных тоже есть слуги и есть господа. Михаю показалось, что он давным-давно знает об этом. Он привык, что женщины всегда подчиняются мужчине, но в мире больших господ все, возможно, иначе. Он шагнул к этой даме, он мог протянуть руку и дотронуться до нее. Юная госпожа, с пеленок привыкнув выражать благосклонность повелением, протянула Михаю поводья. И долговязый Михай в своей белой рубахе изумил всех: от него ждали какой-нибудь невнятицы — чего еще ждать от гнусавого, шепелявого апрельского дурачка, — а он выговорил:

— Nobilis sum.

Всадники рассмеялись, но не беспечно, как раньше, а надменно.

— Чье это село? — спросила юная дама у сухопарого мрачного господина, и наместник Марамуреша, прежде чем ответить, низко поклонился ей:

— Вотчина валашских дворян, ваше высочество.

Юноша, спевший песенку, фыркнул, натянул от возмущения поводья, вздыбил коня и замахнулся хлыстом на это деревенское пугало, выдающее себя за дворянина. Юная дама предостерегающе подняла руку, и он застыл с недоуменным и строптивым выражением на мальчишеском лице.

— Ты с просьбой? Или с жалобой?

— Нет, domina. (Хвала благородной латыни, которая сделала «женщину» «повелительницей».)

— Почему же именно тебе поручено встретить нас? Почему без торжественной церемонии? Где старшие в твоем роду, которым надлежало бы нас приветствовать?

— Мне ничего не поручали. Я сам пришел на вас посмотреть.

— На меня?

— И на вас, ваша светлость.

— Тебе известно, кто я? Ты слыхал обо мне?

— Нет, я тебя не знаю.

Ее высочество, совсем еще юная девушка, серьезно посмотрела на него и улыбнулась, смягчив преувеличенной благосклонностью ледяную надменность.

— Что ж, смотри…

Легкое движение поводьями — и послушный гнедой с белой звездочкой повернулся, а наездница, картинно подбоченившись, замерла, гордясь и радуясь своей женской прелести. Невозмутимо и спокойно смотрел на нее Михай Джулешт, будто издавна привык, что красуются перед ним гордые дамы.

— Насмотрелся? А это тебе на память…

Она сняла мягкую замшевую перчатку, кинула ему колечко, взмахнула рукой, и кавалькада пустилась вскачь. Лай собак, трубные звуки рога заполнили узкую долину с лесистыми склонами. Вдруг один из соколов расправил крылья, и, широко распростертые, они четко вырисовались на блеклом небе. Дорога запестрела разноцветными всадниками, раздалась и стала чуть ли не шире той, которой шествовали когда-то воины от замка к замку. Тропка, теряющаяся где-то в горах, опять выстроила всадников цепочкой, и вскоре они скрылись из глаз, а эхо долго еще повторяло затихающие звуки охотничьего рога.

Тесными улочками повалил народ к церкви, возле которой останавливались всадники.

Тут бы и кончиться знакомству Михая Джулешта с неведомым доселе миром, что был так далек от деревенской жизни, от чередований зимы и лета, ухода в горы и возвращения отар, но в те времена, что достались на долю Михая, все сдвинулось со своих мест и перемешалось. Только воображение может нарисовать то, что случилось потом, ибо произошло это очень давно. Столетьями ничего не менялось в долине Мары, но среди сильных мира сего воля людей решительных и дерзких меняла многое. Михай не стал воином, не набирал дружины, не сражался под чужими знаменами, он шел своей дорогой, был сам по себе. Чтобы посягнуть на течение жизни в большом мире, нужна сила. Михай ушел в монастырь, сперва послушником, потом принял постриг и странствовал из обители в обитель, а монахи дивились — зачем? Жизнь в монастыре своей суровой размеренностью напоминала Михаю упорядоченное чередование времен года, уход в горы и возвращение отар. Не одно столетие существует церковь и в лоне своем непрестанным трудом и лишениями укрощает в человеке его притязания, уподобляя жизнь человеческую жизни природы, где важен лес целиком, а не отдельное дерево, луг, а не былинка на нем, хотя каждое дерево и каждая былинка устроены на свой особый лад. Были расчислены церковью и все грехи, и она карала за них без снисхождения даже в тот не слишком набожный век. Стало быть, упорядочены были и пороки, отцы церкви громко обличили их и выстроили в строгой последовательности. Церковь пренебрегала знатностью и тем давала честолюбцу надежду возвыситься, но вела его наверх окольным и тернистым путем, требуя самоотречения и обуздания гордыни. А когда награждала, наконец, за талант и удачливость властью, то прятала этот дар под пурпурное облачение, являя в лице своего князя орудие, покорное воле всевышнего. Можно было еще стать аскетом или отшельником, но жертвовать своей жизнью ради веры брат Доменик (в миру Михай) не захотел и предпочел богословие. Фантазии не оставили его, но сделались для него привычными. С изворотливостью и упорством, свойственным дикарям, для которых все вокруг чужое, он достиг высокого сана и с выгодой для себя использовал свое новое положение, но не успокоился: отрекся от отцовской веры, которой, по правде говоря, не унаследовал, и сделался хитроумным поборником реформы. Однако и грубоватое, прямолинейное лютеранство не пришлось ему по душе. По складу ума он был чужд благочестия, и мирское ему было ближе церковного. Но этот явный недостаток неожиданно стал достоинством, потому что, не снимая еще рясы, Михай откровенно и преданно взялся служить сильным мира сего.

В сложной политической игре власть государя — императорского ставленника — настолько упрочилась, что провинциальные феодалы не смели больше открыто выказывать недовольство и поднимать мятежи. Поначалу скромный монах, затем тайный сторонник и помощник могущественного князя, потом тайный его советник и, наконец, наместник в одной из провинций — в том веке не знали пределов возможному. Авантюристы Гритти и Мартинуччи интригами получили престол, а Деспот-Водэ, князь-прожектер, верил, что реформы коренным образом изменят страну, где восток перемешан с западом и где даже настойчивые турки сумели переменить лишь обветшавшие порядки.

Михай Джулешт немало постранствовал, немало повидал и весьма преуспел в искусстве плести политические интриги, прежде чем получил во владение замок Хуст вместе со званием наместника в комитате Добока, неподалеку от тех мест, где родился. Он помог своему покровителю-князю подняться на престол (власть королевы была слаба, а он не поощрял слабости) и теперь приехал сюда, потому что новому государю хотелось увенчать успехом свой замысел относительно этой провинции. Для управления ею государь выбрал самого ловкого из своих приверженцев.

В замке Хуст стены были толстые, коридоры сумрачные и запутанные, были огромные залы с колоннами и были тесные темницы. Новый владелец облюбовал для себя несколько покоев и приказал устлать их пушистыми восточными коврами, а по стенам развесить радующие взор гобелены. Большую часть дня наместник проводил в огромной зале, где всю стену занимал бледно-зеленый гобелен, изображающий охоту на мифического единорога: стройный всадник пронзал чудище копьем, столпившиеся вокруг охотника трубили в рога победу.

Темнело, наместник разглядывал гобелен и молчал, молчал и его секретарь-француз, которого пригрел у себя наместник и с которым любил поболтать, но не поверял своих тайн, избавляя слугу от искушения, а себя от подозрительности.

— Что ж, Анри, пригласим здешних вельмож на охоту, сойдемся с ними поближе, сблизим их с государем. Мне не по душе их неотесанность, пьяные оргии и плоские шутки, они пьют без меры, орут без толка и лада. Им недоступно наслаждение тонкой беседой за легким вином.

— Жители Семиградья — дикари, и не только на пиру.

— Я тоже родом из этих мест. Какие только края не называл я своей родиной, но на этот раз говорю сущую правду. Отсюда я вышел и сюда вернулся. Видно, близок конец.

Секретарь плотно сжал тонкие губы, боясь нечаянным вопросом выдать удивление.

— Да, да, так и есть. Отсюда я вышел и сюда вернулся. Еще немного — и круг замкнется.

— Осмелюсь возразить, ваша светлость, если замысел государя осуществится, перед вами распахнутся двери к новой высокой деятельности, и вы…

Наместник вялым взмахом руки остановил секретаря, поднялся и ответил:

— Всегда я был занят одним и тем же, Анри, моя игра проще, чем кажется. По-настоящему сложно и непостижимо только великое поприще, оно превращает тебя в раба и требует самозабвенного служения. Увы, у меня нет к этому способностей. В моей игре требуется лишь хладнокровие, но ровно столько, чтобы усердие не остыло. Излишняя заинтересованность тоже помеха: не стоит забывать, что люди — только орудия и средства для достижения цели.

Наместник взял со стола серебряный шандал, чтобы посветить себе, и, тяжело ступая, направился к двери. Огромная тень поползла по стенам, закрывая собой гобелен с охотниками и единорогом. Новый правитель северной провинции, одетый по придворному этикету в белые чулки, штаны-буфф и с массивной золотой цепью на шее, сгорбившись, словно под тяжкой ношей, продвигался медленно и осторожно, будто опасность подстерегала его на каждом шагу, затаившись во всех темных закоулках его собственного замка. В опочивальне он замер, глядя, как незримые токи воздуха, кочующие по всему замку, колеблют пламя свечи, отраженной в мутном зеленоватом стекле, будто не знал, что по ночам из зеркал смотрит на тебя нечистый. «Как долго я живу, целых пятьдесят лет», — прошептал он. Он лег, не раздеваясь, не сняв мягких замшевых туфель, и повернулся лицом к стене, приготовясь к долгой, томительной бессоннице с одной-единственной навязчивой мыслью: «Здесь я родился и вернулся сюда умереть». Ему казалось, что тот мальчишка, каким он был лет тридцать тому назад, перетянул на жизненных весах все, что было потом, — даже власть, которой он добился. «Я ничего не достиг», — произнес он вслух, словно теперь узнал наверняка, чего именно должен был добиваться и к чему стремиться.

К утру комната выстыла, он озяб, но все-таки уснул, будто солнце разогнало ту сумеречную мрачность, которая поселилась в нем, мешая спать по ночам даже тогда, когда неотвязная мысль отступалась. Проспал он почти до полудня. После обеда занялся делами, расправился с ними скоро, отвечал коротко, решал быстро, похоже было, что он заранее все узнал, продумал и взвесил. Но все шло как-то помимо него, давно заведенным порядком.

К вечеру в замок стали съезжаться гости: назавтра чуть свет предстояла оленья охота. Весь двор наполнился людьми: егеря, ловчие, псари жадно ели и жадно пили, перед охотой набираясь сил, а после охоты, конечно, и есть, и пить будут не менее жадно. Гости разместились в обоих крылах замка, в коридорах тихо пировала прислуга, стараясь не потревожить покоя своих хозяев.

По углам огромного оружейного зала пылали жаровни, горело множество свечей, стол на западный манер был покрыт скатертью. Кресла с высокими спинками, увенчанными резными коронами, чинно стояли одно подле другого, ожидая именитых гостей, вельможных хозяев здешнего края. Среди раболепной суеты строгий порядок темных неподвижных кресел напоминал о благородном покое рыцарей, спящих вокруг стола в ожидании трубного гласа. Ожидая гостей, за их высокими спинками встали лакеи в парадных ливреях. Они стояли молча, устремив взгляд прямо перед собой, словно гордясь умением уподобляться каменным статуям. Торжественно прозвучал гонг, еще одно новшество, привезенное с запада, где хозяин провел многие и многие годы. Двери распахнулись.

Первым шел Михай Джулешт, государев наместник, в парадном платье. Массивная золотая цепь блестела у него на груди, напоминая о высоких обязанностях и доверии, которым его удостоили. Опершись на его руку, с ним рядом шла юная графиня Бетлен, жена самого влиятельного из вельможных гостей. Пепельные волосы облаком окружали ее бледное точеное лицо; серыми, будто невидящими, были ее глаза с тлеющим в глубине холодным огоньком, пепельно-серым было ее строгое платье, а сама она — образец изящества и совершенства.

Ее приезд был победой дипломата-наместника и соответствовал замыслам государя, так как они сообща уничтожили ее род, убили брата, изгнали мать. Князем руководили тогда далеко идущие честолюбивые замыслы, помощник выполнил тягостную, но необходимую обязанность. Лучше бы ей было окончить свои дни в монастыре и по возможности поскорее, род бы ее угас, но Бетлен-младший, богач и недавний аристократ, женился на ней, возжаждав для своих потомков еще большей знатности — единственного, чем гордились тщеславные провинциальные дворяне. Он готов был к недовольству государя, готов был к немилости и опале, лишь бы королевская кровь Яноша Запойи возвысила потомков его деда, свинопаса из пусты, лишь бы дружбы его потомков почтительно искали дерзкие честолюбцы, рвущиеся к власти и заискивающие перед царственным прошлым. Младший Бетлен, а был он далеко не молод, принял приглашение наместника в знак своей покорности государю, и вот теперь под руку с его блистательной юной супругой шествовал прежний апрельский дурачок, причастный к изгнанию ее матери и убийству брата. Черная лента в пепельных волосах откровенно напоминала об этом, но, возможно, всего лишь удачно оттеняла точеную красоту бесстрастного лица графини и свидетельствовала лишь об утонченности ее вкуса. Выражая почтение к ее царственным предкам (прошлое, увы, незыблемо!), хозяин, а глядя на него, и гости не садились до тех пор, пока она не заняла своего кресла, по правую руку от наместника.

Красное вино из того особого погреба, ключи от которого берег у себя дворецкий, подогревало веселье, и пиршество постепенно оживлялось. За столом громче всех хохотал граф, громче всех шутил, пусть незамысловато, но откровенно — да, приходится признать, что шутил граф грубо. Грубыми были шутки, грубыми яства и люди, грубым было и развлечение — убийство дичи, впрочем, как и вся жизнь, которая требовала от живущих силы и хватки. Утонченная ирония наместника таяла каплей горького яда в бушующем море тяжеловесных шуток этих жизнелюбивых вельмож, с виду послушных и государю, и его ставленнику, а на деле чувствующих себя здесь хозяевами и готовых в любую минуту взбунтоваться.

Вино лилось рекой, и сотрапезники затянули веселую песню времен мятежей (вспыхивающих то здесь, то там и по сей день):

Жажда власти, любовь к жизни, восторг набитого брюха и хмельной головы выдували из толстых щек любимую песню.

Чтобы не нарушить компании, подтягивал ей и наместник; он щурился и с едва заметным ехидством поглядывал на графиню Маргарету, а та, не забывая, как воевало ее семейство и каким плачевным был его конец, все же звонко хохотала, но петь не пела — из женской стыдливости, конечно.

Назад Дальше